Просунув палку в первое отверстие щитка, он изо всех сил налег на этот импровизированный рычаг, упершись для равновесия в створки. Заскрипели пазы, и задвижка нехотя приподнялась. Тотчас же мутный водяной покров, из которого торчали верхушки стеблей, задрожал, заколыхался и стал втягиваться в горловину шлюза. Несколько минут спустя Тэн кое-как добрался до основания плотины. Он представлял собою сплошной ком грязи, зато был цел и невредим.
Пятница оставил его встряхиваться и приводить себя в порядок, а сам, приплясывая, направился к лесу. Ему даже в голову не пришло, что урожай риса безвозвратно погиб.
Для Пятницы остановка клепсидры и отсутствие Робинзона означали только одно: отмену установленного порядка. Робинзону же исчезновение Пятницы, разряженные в пух и прах кактусы и иссохшее рисовое поле недвусмысленно говорили о неудаче, а быть может, и полном фиаско в приручении арауканца. Впрочем, когда Пятница начинал действовать по собственному усмотрению, ему почти никогда не удавалось заслужить похвалу Робинзона. Он должен был или не делать ничего, или же скрупулезно точно следовать инструкциям хозяина, чтобы потом тот не донимал его попреками. Робинзону поневоле приходилось сознаться самому себе, что под покорной услужливостью Пятницы скрывается личность, которая во всех своих проявлениях глубоко шокирует его и представляет определенную угрозу для существования подвластного ему острова.
Сперва Робинзон решил не замечать исчезновения своего товарища. Однако по прошествии двух дней его охватило смутное неотвязное беспокойство, к которому примешивались угрызения совести, любопытство, а также и жалость, вызванная явной печалью Тэна. И Робинзон пустился на поиски Пятницы. Все утро он вместе с Тэном прочесывал лес, где затерялся след арауканца. То тут, то там обнаруживались признаки его пребывания. И вскоре Робинзон вынужден был признать очевидное: Пятница самовольно и регулярно наведывался в эту часть острова, где вел свою жизнь, не имеющую ничего общего с его порядком, и где он предавался таинственным играм, смысл которых пока ускользал от Робинзона. Деревянные маски, сарбакан (Стрелометательная трубка, приводимая в действие дыханием), сплетенный из лиан гамак, где покоился деревянный идол, уборы из перьев, змеиные выползки, высохшие мертвые птицы свидетельствовали о второй, тайной жизни Пятницы, куда Робинзон не имел доступа. Но изумление его достигло предела, когда он вышел к болотистому рукаву реки, обсаженному деревцами, с виду похожими на плакучие ивы. Деревца эти были вырваны из почвы и посажены кроной вниз, так что корни их торчали, глядя в небо. Самое фантастическое в этих нелепейших посадках было то, что они как будто вполне приспособились к столь варварскому обращению. На торчащих вверх корнях появились зеленые ростки с листьями, это наводило на мысль, что закопанные в землю ветки, наверное, принялись и пустили корни, а древесный сок течет теперь в обратном направлении. Робинзон не мог оторвать глаз от этого удивительного феномена. Тот факт, что Пятница оказался способным на подобные фантазии и смог претворить их в жизнь, уже настораживал его. Но удивительно было и то, что деревца послушно принялись, что Сперанца явно одобрила эту безумную выходку. Хотя бы на сей раз причудливое вдохновение арауканца завершилось конкретным результатом, который, как бы ни был он смехотворен, выразился в созидании, а не в разрушении. Робинзон опомниться не мог от этого открытия. Он уже решил уходить, как вдруг Тэн сделал стойку перед зарослями магнолий, густо обвитых плющом, потом медленно двинулся вперед, осторожно ступая и вытянув шею. Наконец он ткнулся носом в один из стволов и замер. Ствол зашевелился… и засмеялся голосом Пятницы. Голова арауканца полностью скрывалась под цветочным шлемом. Обнаженное тело было разрисовано, с помощью орехового сока, листьями плюща: его ветви поднимались по ногам к животу и обвивали все туловище. Такой вот человек-растение, трясясь от сумасшедшего хохота, и исполнил вокруг Робинзона свой дикарский танец. Потом Пятница побежал к реке, чтобы смыть с себя краску, а Робинзон в задумчивом молчании глядел, как он, все еще приплясывая, удаляется под зеленую сень мангровых деревьев.
Нынче ночью чистое небо опять украсилось полной луной, озарившей своим сиянием весь лес. Робинзон замкнул двери Резиденции, предоставив Пятницу и Тэна их взаимной охране, и углубился в лесные чертоги, куда сквозь густые кроны едва проникали серебряные лучи. Зачарованные бледным ночным светилом мелкие зверюшки и насекомые, обыкновенно устраивающие в зарослях негромкий свой концерт, нынче хранили торжественное молчание. По мере того, как Робинзон приближался к розовой ложбине, все надоевшие повседневные заботы отступали, таяли; его заполняла сладость брачной ночи.
Пятница внушал Робинзону все более серьезные опасения. Арауканец не только не вписывался в гармоническую систему бытия на острове, но был явно инородным телом, грозившим разрушить ее. Можно было простить ему многие тяжкие, непоправимые прегрешения, например загубленное рисовое поле, приписав это молодости и неопытности. Но под внешней покорностью Пятницы скрывалось полное неприятие таких категорий, как экономия, порядок, расчет, организация. «Он задает мне больше работы, чем делает сам», — грустно думал Робинзон, признаваясь себе в то же время, что чуточку преувеличивает. Кроме того, необъяснимый инстинкт, благодаря которому Пятница завоевывал доверие и, если так можно выразиться, сообщничество животных (например, раздражающую Робинзона дружбу с Тэном), становился поистине катастрофическим, когда дело касалось домашних коз, кроликов, даже рыб. Невозможно было вбить в эту черную башку, что все прирученные существа содержались в загонах, получали корм и подвергались селекции лишь для того, чтобы давать пищу людям, а не для дрессировки, забавы или имитации охоты и рыбной ловли. Пятница твердо стоял на своем: животное можно убить не иначе как в результате преследования или борьбы, дающих зверю шанс на выживание, — воистину опасные романтические бредни! Он не понимал также, зачем нужно истреблять вредных животных, — например, пытался спасти крысиную пару, утверждая, что ей положено плодиться и размножаться. Порядок был тем хрупким триумфом, который Робинзон с нечеловеческим трудом одержал над природной дикостью острова, арауканец же наносил этому порядку удар за ударом. Робинзон не мог позволить себе роскошь терпеть на своем острове разрушительный элемент, угрожающий загубить все, что он создал здесь за долгие годы. Но что же, что ему делать?
Выйдя на опушку леса, он замер, потрясенный величавым покоем пейзажа. Перед ним до самого горизонта простиралась равнина с шелковистой травой, мягко волновавшейся под нежным дуновением бриза. На западе стоя дремали тростники, ощетинившиеся, словно копья пехотинцев; в их зарослях пронзительно и размеренно квакали лягушки-древесницы. Белая сова на лету задела Робинзона крылом и села на ближайший кипарис, обратив к человеку слепой лик сомнамбулы. Душистый аромат возвестил о близости розовой ложбины; на ее пригорках поблескивали пятнышки лунного света. Мандрагоры разрослись так пышно, что местность стала неузнаваемой. Робинзон сел, прислонясь спиной к песчаному пригорку, и не глядя провел рукой по широким лиловатым фестончатым листьям, виновником появления которых был он сам. Его пальцы нащупали округлую коричневую ягоду, источающую терпкий, горьковатый, не скоро забывающийся запах. Дочери его — плоды благословенного союза со Сперанцей — были здесь, подле; их кружевные юбочки утопали в темной траве, а под ними — он знал — прятались, скрытые землею, округлые белые ножки крошечных растительных существ. Робинзон лег ничком в удобную, хотя и чуть жестковатую ложбинку и погрузился в сладострастную истому, которая, исходя из почвы, пронизывала наслаждением его чресла. Губами он прижимался к теплым, отдающим мускусом цветкам мандрагоры. Эти цветы… ему ли не знать их голубые, лиловые, белые или пурпурные чашечки! Но что это? Цветок, на который упал его взгляд, был полосатым. Да-да, белый венчик с коричневыми разводами. Робинзон стряхнул с себя приятное оцепенение. Он ничего не понимал. Ведь этого цветка еще не было два дня назад. Иначе он наверняка заметил бы его при ярком солнечном свете. И потом, он ведь тщательно заносит в кадастр те места, куда изливает семя. Придется, конечно, все проверить по книге в мэрии, но он и без того наперед убежден, что ни разу до сей поры не лежал там, где расцвела полосатая мандрагора-Робинзон поднялся на ноги. Очарование умерло, вся благость этой сияющей ночи развеялась как дым. Неясное подозрение зародилось в нем — зародилось и тотчас обернулось неприязнью к Пятнице. Двойная жизнь арауканца, плакучие ивы, посаженные кронами вниз, человек-растение, а до этого разряженные кактусы и танец Тэна на развороченной почве Сперанцы — не эти ли признаки помогут ему пролить свет на тайну появления новых мандрагор?
Дневник. Я вернулся домой в крайнем раздражении. Первым моим побуждением было, естествен но, растолкать этого спящего мерзавца и лупцевать до тех пор, пока он не выдаст все свои тайны, а потом колотить дальше, чтобы наказать за разоблаченные преступления. Но я уже научился не уступать первому порыву гнева. Ибо гнев толкает на поступки — и поступки дурные. Итак, вернувшись в Резиденцию, я заставил себя подойти к пюпитру и прочесть несколько открытых наугад страниц из Библии. Боже, какая сила воли потребовалась мне, чтобы овладеть собою и сосредоточиться! Мысли мои вертелись вокруг одного лишь предмета, словно коза, привязанная к колышку слишком короткой веревкой. Но наконец умиротворение снизошло на меня, я успокаивался по мере того, как величественные и горькие слова Екклесиаста слетали с моих губ. О Книга книг, сколькими часами душевного прозрения обязан я тебе! Читать Библию — это то же самое, что взойти на вершину горы, откуда можно объять взглядом весь остров и бескрайний простор окружающего океана. Все низменные стороны жизни разом забываются, душа расправляет широкие свои крыла и парит, памятуя лишь о вещах возвышенных и вечных. Утонченный пессимизм царя Соломона пришелся в самый раз, он утишил мою душу, переполненную ненавистью. Мне сладко было читать о том, что нет ничего нового под солнцем, что «праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых» и что не будет пользы человеку от всех трудов его, от построек и посевов, от водоемов и стад, ибо все это суета сует и томление духа. Казалось, будто Мудрец из мудрецов нарочно льстит желчному моему настроению, дабы затем легче приобщить к истине, единственно важной в моем случае, — той самой истине, которая века назад была начертана именно в предвидении настоящего момента. Как бы то ни было, но внезапно стихи главы 4-й ожгли меня, словно спасительная пощечина:
«Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их.
Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его.
Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться?
И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».
Я читал и перечитывал эти строки и, ложась в постель, все еще твердил их вслух. Впервые я спросил себя, не погрешил ли я тяжко против милосердия, пытаясь всеми средствами подчинить Пятницу закону управляемого острова и тем самым обнаруживая, что предпочитаю меньшому цветному брату благоустроенную руками моими землю. И вправду: не эта ли альтернатива явилась источником многих раздоров и бесчисленных преступлений?
Так Робинзон старался отвлечься мыслями от полосатых мандрагор. Вдобавок после сезона проливных дождей назрела срочная необходимость земляных и ремонтных работ, которые поневоле опять сблизили его с Пятницей. И месяц за месяцем шли в чередовании бурных разногласий и молчаливых примирений. Случалось также, что Робинзон, глубоко возмущенный очередным поступком своего компаньона, притворялся тем не менее, будто ничего не заметил, и, оставаясь наедине с дневником, даже пытался найти ему оправдание. Пример тому — случай с черепаховым щитом.
В то утро Пятница куда-то запропал; вдруг Робинзон насторожился при виде столба дыма, поднимавшегося из-за деревьев со стороны пляжа. Разжигать костер на острове отнюдь не возбранялось, но закон повелевал при этом ставить в известность власти, с указанием места и времени, дабы Губернатор не принял этот огонь за ритуальный костер индейцев. И тот факт, что Пятница пренебрег данным предписанием, говорил о его намерении скрыть какую-то новую каверзу, которая явно не могла быть одобрена господином.
Робинзон со вздохом закрыл Библию, встал и, подозвав свистом Тэна, направился к берегу.
Не сразу понял он смысл странных действий Пятницы. Тот положил на тлеющие угли огромную черепаху, опрокинув ее на спину. Черепаха была еще жива, более того — яростно дрыгала в воздухе всеми четырьмя лапами. Робинзону даже послышалось нечто вроде хриплого кашля: вероятно, этими звуками она выражала свои муки. Заставить кричать от боли черепаху! Так значит, у этого дикаря душа злого демона! Что же до цели его варварского занятия, Робинзон тотчас постиг ее, увидев, как панцирь черепахи теряет свою округлость и медленно распрямляется под воздействием жары; тем временем Пятница торопливо отсекал ножом сухожилия, еще связывающие панцирь с телом животного. Панцирь был пока еще не совсем плоским, сейчас он напоминал чуть вогнутое блюдо, но тут черепаха ухитрилась перевернуться на бок и встать на лапы. Огромный багрово-зелено-лиловый волдырь из крови и желчи колебался у нее на спине, точно желе. С быстротой призрака, опередив Тэна, который с лаем помчался следом, черепаха кинулась к морю и скрылась в пене прибоя. «Напрасно она удрала, — философски подумал Пятница, — завтра же крабы сожрут ее». Он принялся тереть песком внутреннюю поверхность распрямившегося панциря. «Ни одна стрела не пробить такой щит, — объяснил он Робинзону, — даже самый большой болас отскакивать от такой щит и никогда не расколоть!»
Дневник. Вот врожденное свойство английской души: жалеть животных больше, чем людей. Можно, конечно, оспаривать подобный образ мыслей, однако несомненно одно: ничто до такой степени не отвратило меня от Пятницы, как ужасные мучения, которым он подверг черепаху (кстати, обратите внимание: и там, и тут «че». Не значит ли это, что несчастные твари по самой природе своей обречены быть мученицами?). Случай сей, однако, далеко не прост и возбуждает множество вопросов.
Поначалу я считал, что он любит моих животных. Но то мгновенное инстинктивное согласие, которое устанавливается между ними и Пятницей — идет ли речь о Тэне, козах, даже крысах и стервятниках, — не имеет ничего общего с дружелюбием, питаемым мною к меньшим нашим братьям. Если вдуматься, его отношения с ними носят характер скорее животный, нежели человеческий. Он находится на одной стадии развития со зверями. Он никогда не стремится сделать им добро и еще менее того заслужить их любовь. Его небрежная простота, безразличие и жестокость в обращении с ними возмущают меня до глубины души, но никоим образом не способны отвратить от него самих животных. Похоже, что род сообщничества, их сближающего, куда глубже живодерского отношения к ним Пятницы. Когда до меня дошло, что он, в случае надобности, может, не задумавшись, придушить и съесть Тэна, и что сам Тэн это смутно чует, и что данный факт никак не влияет на его привязанность к своему цветному хозяину, я испытал раздражение, смешанное с ревностью к глупому ограниченному псу с его упорным безразличием к собственной безопасности. А потом я понял, что нужно сравнивать только сравнимое и что родство Пятницы с животными в корне отличается от установленных мною отношений с ними. Звери принимают и понимают его как одного из своих. Он ничем не обязан им и может бездумно пользоваться всеми правами на животных, которые дает ему превосходство в силе и сметливости. Я пытаюсь убедить себя, что таким образом он демонстрирует звериную сторону своей натуры.
В последующие дни Пятница заботливо выхаживал маленького стервятника, которого подобрал после того, как мать по непонятным причинам выбросила того из гнезда. Птенец отличался таким уродством, что одно это могло бы оправдать материнское отвращение, не будь безобразие свойственно всему семейству грифов. Лысое, кургузое, хромое маленькое страшилище тянуло ко всем жадно разинутый клюв, над которым сидела пара огромных глаз с полузакрытыми фиолетовыми веками, похожими на два вздувшихся гнойных волдыря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Пятница оставил его встряхиваться и приводить себя в порядок, а сам, приплясывая, направился к лесу. Ему даже в голову не пришло, что урожай риса безвозвратно погиб.
Для Пятницы остановка клепсидры и отсутствие Робинзона означали только одно: отмену установленного порядка. Робинзону же исчезновение Пятницы, разряженные в пух и прах кактусы и иссохшее рисовое поле недвусмысленно говорили о неудаче, а быть может, и полном фиаско в приручении арауканца. Впрочем, когда Пятница начинал действовать по собственному усмотрению, ему почти никогда не удавалось заслужить похвалу Робинзона. Он должен был или не делать ничего, или же скрупулезно точно следовать инструкциям хозяина, чтобы потом тот не донимал его попреками. Робинзону поневоле приходилось сознаться самому себе, что под покорной услужливостью Пятницы скрывается личность, которая во всех своих проявлениях глубоко шокирует его и представляет определенную угрозу для существования подвластного ему острова.
Сперва Робинзон решил не замечать исчезновения своего товарища. Однако по прошествии двух дней его охватило смутное неотвязное беспокойство, к которому примешивались угрызения совести, любопытство, а также и жалость, вызванная явной печалью Тэна. И Робинзон пустился на поиски Пятницы. Все утро он вместе с Тэном прочесывал лес, где затерялся след арауканца. То тут, то там обнаруживались признаки его пребывания. И вскоре Робинзон вынужден был признать очевидное: Пятница самовольно и регулярно наведывался в эту часть острова, где вел свою жизнь, не имеющую ничего общего с его порядком, и где он предавался таинственным играм, смысл которых пока ускользал от Робинзона. Деревянные маски, сарбакан (Стрелометательная трубка, приводимая в действие дыханием), сплетенный из лиан гамак, где покоился деревянный идол, уборы из перьев, змеиные выползки, высохшие мертвые птицы свидетельствовали о второй, тайной жизни Пятницы, куда Робинзон не имел доступа. Но изумление его достигло предела, когда он вышел к болотистому рукаву реки, обсаженному деревцами, с виду похожими на плакучие ивы. Деревца эти были вырваны из почвы и посажены кроной вниз, так что корни их торчали, глядя в небо. Самое фантастическое в этих нелепейших посадках было то, что они как будто вполне приспособились к столь варварскому обращению. На торчащих вверх корнях появились зеленые ростки с листьями, это наводило на мысль, что закопанные в землю ветки, наверное, принялись и пустили корни, а древесный сок течет теперь в обратном направлении. Робинзон не мог оторвать глаз от этого удивительного феномена. Тот факт, что Пятница оказался способным на подобные фантазии и смог претворить их в жизнь, уже настораживал его. Но удивительно было и то, что деревца послушно принялись, что Сперанца явно одобрила эту безумную выходку. Хотя бы на сей раз причудливое вдохновение арауканца завершилось конкретным результатом, который, как бы ни был он смехотворен, выразился в созидании, а не в разрушении. Робинзон опомниться не мог от этого открытия. Он уже решил уходить, как вдруг Тэн сделал стойку перед зарослями магнолий, густо обвитых плющом, потом медленно двинулся вперед, осторожно ступая и вытянув шею. Наконец он ткнулся носом в один из стволов и замер. Ствол зашевелился… и засмеялся голосом Пятницы. Голова арауканца полностью скрывалась под цветочным шлемом. Обнаженное тело было разрисовано, с помощью орехового сока, листьями плюща: его ветви поднимались по ногам к животу и обвивали все туловище. Такой вот человек-растение, трясясь от сумасшедшего хохота, и исполнил вокруг Робинзона свой дикарский танец. Потом Пятница побежал к реке, чтобы смыть с себя краску, а Робинзон в задумчивом молчании глядел, как он, все еще приплясывая, удаляется под зеленую сень мангровых деревьев.
Нынче ночью чистое небо опять украсилось полной луной, озарившей своим сиянием весь лес. Робинзон замкнул двери Резиденции, предоставив Пятницу и Тэна их взаимной охране, и углубился в лесные чертоги, куда сквозь густые кроны едва проникали серебряные лучи. Зачарованные бледным ночным светилом мелкие зверюшки и насекомые, обыкновенно устраивающие в зарослях негромкий свой концерт, нынче хранили торжественное молчание. По мере того, как Робинзон приближался к розовой ложбине, все надоевшие повседневные заботы отступали, таяли; его заполняла сладость брачной ночи.
Пятница внушал Робинзону все более серьезные опасения. Арауканец не только не вписывался в гармоническую систему бытия на острове, но был явно инородным телом, грозившим разрушить ее. Можно было простить ему многие тяжкие, непоправимые прегрешения, например загубленное рисовое поле, приписав это молодости и неопытности. Но под внешней покорностью Пятницы скрывалось полное неприятие таких категорий, как экономия, порядок, расчет, организация. «Он задает мне больше работы, чем делает сам», — грустно думал Робинзон, признаваясь себе в то же время, что чуточку преувеличивает. Кроме того, необъяснимый инстинкт, благодаря которому Пятница завоевывал доверие и, если так можно выразиться, сообщничество животных (например, раздражающую Робинзона дружбу с Тэном), становился поистине катастрофическим, когда дело касалось домашних коз, кроликов, даже рыб. Невозможно было вбить в эту черную башку, что все прирученные существа содержались в загонах, получали корм и подвергались селекции лишь для того, чтобы давать пищу людям, а не для дрессировки, забавы или имитации охоты и рыбной ловли. Пятница твердо стоял на своем: животное можно убить не иначе как в результате преследования или борьбы, дающих зверю шанс на выживание, — воистину опасные романтические бредни! Он не понимал также, зачем нужно истреблять вредных животных, — например, пытался спасти крысиную пару, утверждая, что ей положено плодиться и размножаться. Порядок был тем хрупким триумфом, который Робинзон с нечеловеческим трудом одержал над природной дикостью острова, арауканец же наносил этому порядку удар за ударом. Робинзон не мог позволить себе роскошь терпеть на своем острове разрушительный элемент, угрожающий загубить все, что он создал здесь за долгие годы. Но что же, что ему делать?
Выйдя на опушку леса, он замер, потрясенный величавым покоем пейзажа. Перед ним до самого горизонта простиралась равнина с шелковистой травой, мягко волновавшейся под нежным дуновением бриза. На западе стоя дремали тростники, ощетинившиеся, словно копья пехотинцев; в их зарослях пронзительно и размеренно квакали лягушки-древесницы. Белая сова на лету задела Робинзона крылом и села на ближайший кипарис, обратив к человеку слепой лик сомнамбулы. Душистый аромат возвестил о близости розовой ложбины; на ее пригорках поблескивали пятнышки лунного света. Мандрагоры разрослись так пышно, что местность стала неузнаваемой. Робинзон сел, прислонясь спиной к песчаному пригорку, и не глядя провел рукой по широким лиловатым фестончатым листьям, виновником появления которых был он сам. Его пальцы нащупали округлую коричневую ягоду, источающую терпкий, горьковатый, не скоро забывающийся запах. Дочери его — плоды благословенного союза со Сперанцей — были здесь, подле; их кружевные юбочки утопали в темной траве, а под ними — он знал — прятались, скрытые землею, округлые белые ножки крошечных растительных существ. Робинзон лег ничком в удобную, хотя и чуть жестковатую ложбинку и погрузился в сладострастную истому, которая, исходя из почвы, пронизывала наслаждением его чресла. Губами он прижимался к теплым, отдающим мускусом цветкам мандрагоры. Эти цветы… ему ли не знать их голубые, лиловые, белые или пурпурные чашечки! Но что это? Цветок, на который упал его взгляд, был полосатым. Да-да, белый венчик с коричневыми разводами. Робинзон стряхнул с себя приятное оцепенение. Он ничего не понимал. Ведь этого цветка еще не было два дня назад. Иначе он наверняка заметил бы его при ярком солнечном свете. И потом, он ведь тщательно заносит в кадастр те места, куда изливает семя. Придется, конечно, все проверить по книге в мэрии, но он и без того наперед убежден, что ни разу до сей поры не лежал там, где расцвела полосатая мандрагора-Робинзон поднялся на ноги. Очарование умерло, вся благость этой сияющей ночи развеялась как дым. Неясное подозрение зародилось в нем — зародилось и тотчас обернулось неприязнью к Пятнице. Двойная жизнь арауканца, плакучие ивы, посаженные кронами вниз, человек-растение, а до этого разряженные кактусы и танец Тэна на развороченной почве Сперанцы — не эти ли признаки помогут ему пролить свет на тайну появления новых мандрагор?
Дневник. Я вернулся домой в крайнем раздражении. Первым моим побуждением было, естествен но, растолкать этого спящего мерзавца и лупцевать до тех пор, пока он не выдаст все свои тайны, а потом колотить дальше, чтобы наказать за разоблаченные преступления. Но я уже научился не уступать первому порыву гнева. Ибо гнев толкает на поступки — и поступки дурные. Итак, вернувшись в Резиденцию, я заставил себя подойти к пюпитру и прочесть несколько открытых наугад страниц из Библии. Боже, какая сила воли потребовалась мне, чтобы овладеть собою и сосредоточиться! Мысли мои вертелись вокруг одного лишь предмета, словно коза, привязанная к колышку слишком короткой веревкой. Но наконец умиротворение снизошло на меня, я успокаивался по мере того, как величественные и горькие слова Екклесиаста слетали с моих губ. О Книга книг, сколькими часами душевного прозрения обязан я тебе! Читать Библию — это то же самое, что взойти на вершину горы, откуда можно объять взглядом весь остров и бескрайний простор окружающего океана. Все низменные стороны жизни разом забываются, душа расправляет широкие свои крыла и парит, памятуя лишь о вещах возвышенных и вечных. Утонченный пессимизм царя Соломона пришелся в самый раз, он утишил мою душу, переполненную ненавистью. Мне сладко было читать о том, что нет ничего нового под солнцем, что «праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых» и что не будет пользы человеку от всех трудов его, от построек и посевов, от водоемов и стад, ибо все это суета сует и томление духа. Казалось, будто Мудрец из мудрецов нарочно льстит желчному моему настроению, дабы затем легче приобщить к истине, единственно важной в моем случае, — той самой истине, которая века назад была начертана именно в предвидении настоящего момента. Как бы то ни было, но внезапно стихи главы 4-й ожгли меня, словно спасительная пощечина:
«Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их.
Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его.
Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться?
И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».
Я читал и перечитывал эти строки и, ложась в постель, все еще твердил их вслух. Впервые я спросил себя, не погрешил ли я тяжко против милосердия, пытаясь всеми средствами подчинить Пятницу закону управляемого острова и тем самым обнаруживая, что предпочитаю меньшому цветному брату благоустроенную руками моими землю. И вправду: не эта ли альтернатива явилась источником многих раздоров и бесчисленных преступлений?
Так Робинзон старался отвлечься мыслями от полосатых мандрагор. Вдобавок после сезона проливных дождей назрела срочная необходимость земляных и ремонтных работ, которые поневоле опять сблизили его с Пятницей. И месяц за месяцем шли в чередовании бурных разногласий и молчаливых примирений. Случалось также, что Робинзон, глубоко возмущенный очередным поступком своего компаньона, притворялся тем не менее, будто ничего не заметил, и, оставаясь наедине с дневником, даже пытался найти ему оправдание. Пример тому — случай с черепаховым щитом.
В то утро Пятница куда-то запропал; вдруг Робинзон насторожился при виде столба дыма, поднимавшегося из-за деревьев со стороны пляжа. Разжигать костер на острове отнюдь не возбранялось, но закон повелевал при этом ставить в известность власти, с указанием места и времени, дабы Губернатор не принял этот огонь за ритуальный костер индейцев. И тот факт, что Пятница пренебрег данным предписанием, говорил о его намерении скрыть какую-то новую каверзу, которая явно не могла быть одобрена господином.
Робинзон со вздохом закрыл Библию, встал и, подозвав свистом Тэна, направился к берегу.
Не сразу понял он смысл странных действий Пятницы. Тот положил на тлеющие угли огромную черепаху, опрокинув ее на спину. Черепаха была еще жива, более того — яростно дрыгала в воздухе всеми четырьмя лапами. Робинзону даже послышалось нечто вроде хриплого кашля: вероятно, этими звуками она выражала свои муки. Заставить кричать от боли черепаху! Так значит, у этого дикаря душа злого демона! Что же до цели его варварского занятия, Робинзон тотчас постиг ее, увидев, как панцирь черепахи теряет свою округлость и медленно распрямляется под воздействием жары; тем временем Пятница торопливо отсекал ножом сухожилия, еще связывающие панцирь с телом животного. Панцирь был пока еще не совсем плоским, сейчас он напоминал чуть вогнутое блюдо, но тут черепаха ухитрилась перевернуться на бок и встать на лапы. Огромный багрово-зелено-лиловый волдырь из крови и желчи колебался у нее на спине, точно желе. С быстротой призрака, опередив Тэна, который с лаем помчался следом, черепаха кинулась к морю и скрылась в пене прибоя. «Напрасно она удрала, — философски подумал Пятница, — завтра же крабы сожрут ее». Он принялся тереть песком внутреннюю поверхность распрямившегося панциря. «Ни одна стрела не пробить такой щит, — объяснил он Робинзону, — даже самый большой болас отскакивать от такой щит и никогда не расколоть!»
Дневник. Вот врожденное свойство английской души: жалеть животных больше, чем людей. Можно, конечно, оспаривать подобный образ мыслей, однако несомненно одно: ничто до такой степени не отвратило меня от Пятницы, как ужасные мучения, которым он подверг черепаху (кстати, обратите внимание: и там, и тут «че». Не значит ли это, что несчастные твари по самой природе своей обречены быть мученицами?). Случай сей, однако, далеко не прост и возбуждает множество вопросов.
Поначалу я считал, что он любит моих животных. Но то мгновенное инстинктивное согласие, которое устанавливается между ними и Пятницей — идет ли речь о Тэне, козах, даже крысах и стервятниках, — не имеет ничего общего с дружелюбием, питаемым мною к меньшим нашим братьям. Если вдуматься, его отношения с ними носят характер скорее животный, нежели человеческий. Он находится на одной стадии развития со зверями. Он никогда не стремится сделать им добро и еще менее того заслужить их любовь. Его небрежная простота, безразличие и жестокость в обращении с ними возмущают меня до глубины души, но никоим образом не способны отвратить от него самих животных. Похоже, что род сообщничества, их сближающего, куда глубже живодерского отношения к ним Пятницы. Когда до меня дошло, что он, в случае надобности, может, не задумавшись, придушить и съесть Тэна, и что сам Тэн это смутно чует, и что данный факт никак не влияет на его привязанность к своему цветному хозяину, я испытал раздражение, смешанное с ревностью к глупому ограниченному псу с его упорным безразличием к собственной безопасности. А потом я понял, что нужно сравнивать только сравнимое и что родство Пятницы с животными в корне отличается от установленных мною отношений с ними. Звери принимают и понимают его как одного из своих. Он ничем не обязан им и может бездумно пользоваться всеми правами на животных, которые дает ему превосходство в силе и сметливости. Я пытаюсь убедить себя, что таким образом он демонстрирует звериную сторону своей натуры.
В последующие дни Пятница заботливо выхаживал маленького стервятника, которого подобрал после того, как мать по непонятным причинам выбросила того из гнезда. Птенец отличался таким уродством, что одно это могло бы оправдать материнское отвращение, не будь безобразие свойственно всему семейству грифов. Лысое, кургузое, хромое маленькое страшилище тянуло ко всем жадно разинутый клюв, над которым сидела пара огромных глаз с полузакрытыми фиолетовыми веками, похожими на два вздувшихся гнойных волдыря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27