— Знаешь, что это?
— Что? Я показал.
— В первый раз я прихожу к тебе без нарушения Устава. Это увольнительная. До утра.
— Увольнительная? — радостно переспросила Наташка.
— Да, я ведь, как мы договаривались, подошел к ротному, все ему рассказал, ну, что мы собрались пожениться…
— И что он? Я усмехнулся.
— Сказал, что я придурок, раз лезу головой в хомут… Но, как говорится, дело хозяйское. Благословил, мол, бог в помощь и все такое, и увольнительную выписал. Сказал, что будет давать увольнительные всегда, как только мне надо будет сходить к тебе.
— Ой, правда? — расцвела Наташка и бросилась мне на шею. — Хорошо-то как, правда?
— Хорошо, — кивнул я.
— А родителям звонил?
— Так уж тебе просто — взял и позвонил! Здесь же захолустное почтовое отделение, а не узел правительственной связи, верно? Заказал разговор. На послепослепосле-завтра.
Наташка зачирикала, защебетала, засуетилась, собирая на стол. Кажется, она уже видела себя летящей в скором поезде навстречу новой, счастливой жизни.
Я вынул из вещмешка бутылку водки и две — портвейна.
— У нас же праздник — вроде как помолвка, да? Зови подружек, надо отметить.
Она благодарно взглянула на меня и вышла. Минут через пять в комнату завалила толпа девочек-белочек-давным-давно-не-целочек и мальчиков-зайчиков-мазутчиков с хохотом, криками, бутылками спиртного, консервными банками и сковородками жареной картошки. Нас с Наташкой усадили в центре, обсели стол со всех сторон как мухи и пошли под здравицы и дурацкие шуточки опрокидывать стопарь за стопарем.
Я тоже приложился к водочке, хорошо так, по-хозяйски, и попустило. Покатила потеха Мы ели, пили, ржали, потом плясали до седьмого пота, так что пол под нами ходил ходуном, а когда устали, снова оседлали табуреты
— Андрюша… — пьяно прошептала мне на ухо Наташка, когда я после опасного пике плюхнулся на тубарь рядом с ней. — Андрюша… ты на меня не того?..
— Чего? не понял я
— Не сердишься? — За что?
— Ну… за все. Все-таки, это как-то против воли твоей…
— Не бери дурного в голову, тяжелого в руки, подруга, — обнял я ее за плечи. — Все нормально.
— Честно?
— Блин, конечно честно! Честнее не бывает. Я плеснул себе беленькой, закурил.
— Ну, просто, как-то, знаешь, не по себе мне. Кошки скребут на душе.
— Ой, Наташка, гони ты их на хер, вот что я тебе скажу!
— И сон плохой снился.. Я вздохнул.
— Слушай, не нагружай, ладно? Подумаешь, кошки! Эка невидаль! Ладно бы тигры уссурийские скреблись, а то…
Она облегченно рассмеялась.
— Скажешь тоже — тигры!..
— А вот пить тебе, подруга, совсем не след! О пузе своем забыла?
Она испуганно посмотрела на меня и торопливо отодвинула от себя стопарь.
— Прости…
— И курить не надо. В курсе?
Она с готовностью протянула мне свою дымящуюся сигарету. Я, не глядя, выкинул ее за спину, в распахнутое окно.
— Смотри у меня, подруга… Она прижалась к моему плечу.
— Андрюшенька, все у нас будет хорошо, честно-честно… Веришь?
— Ну…
— Я все, все сделаю, чтобы ты никогда не пожалел, что женился на мне… И по хозяйству, и вообще…
— Хорошо… — кивнул я.
— Я, знаешь, когда мама умерла, дома, в Кудара-Сомо-не, все-все по хозяйству сама делала, за батей да двумя младшими братьями — ну, там, уборка, стирка, готовка, шить, вязать умею, да и гвоздь вбить, если нужно…
— Проверим, — усмехнулся я. — И неоднократно.
— Только знаешь…
— Ну, чего?
— Не надо меня ненавидеть, ладно?
— Блин, да что ж ты гонишь, в натуре!..
— Я ж не со зла, не вертихвостка какая-нибудь, которой лишь бы повеситься на кого-нибудь, чтобы и дальше гулять, только уже со штампом в паспорте… Я ж взаправду, от души… Придется пахать — буду пахать, я привычная. Чего хочешь вынесу, перетерплю. И ни на какого другого мужика даже вполвзгляда не посмотрю, честно, никогда-никогда, только не ненавидь меня, ладно?..
Я обнял ее, прижал к себе, но если честно, то смотреть на нее боялся. Уж больно страшно все это было…
— Ладно, слушай, завтра я уезжаю в командировку, самое большее суток на двое. Через два дня позвонишь ко мне в часть. Три-три-два-четыре — это корпусной узел связи, скажешь, чтоб соединили с «Гранитом». Поняла? «Гранит» — это мой батальон. Скажешь, чтоб позвали Тыд-нюка из первой роты.
Она кивала, запоминая.
— И я тебе скажу, когда ко мне прийти — надо же вдвоем к ротному подойти, а потом в штаб, на предмет росписи: паспорта ведь у меня нет, а штамп надо же куда-то ставить, верно? Найти батальон легко: когда пойдешь от общага по погранцовской дороге, а потом у цистерн свернешь в лес, там тропинка есть. Только с тропинки никуда не сворачивай, а то заблудишься. По тропинке выйдешь как раз к забору нашей части. Запомни — ДШБ, десантно-штурмовой батальон, белое такое большое здание… Да я, может, тебя встречу, если в наряде не буду, поняла? Запомни, телефон узла связи — три-три-два-четыре. «Гранит». Первая рота, Тыднюк. Да звони где-то до обеда, не зависай. Лады? И, главное, не забивай голову разной чепухой, Все будет нормально.
Она счастливо вздохнула, крепче прижимаясь ко мне. Спокойно, сказал я себе, почувствовав, что начинаю дрожать от ее прикосновений. Спокойно. Все будет путем. А дрожь эта… Лучший способ с ней бороться — заняться сейчас одним интересным делом, тем более, что брчтан мой давно уже шашку из ножен рвет.
— Добро, ребята, — поднялся я. — Спасибо вам, что уважили, пришли поздравить. Надеюсь, что скоро соберемся тем же составом на свадьбу.
Мне ответил громкий хор пьяных голосов, кто-то в сердцах опрокинул на себя миску со жрачкой, кто-то вообще от избытка чувств и спиртного выпал в осадок вместе с тубарем, все без исключения оказались чугунно-тяжелыми на подъем. Но в конце концов после долгих уговоров, посильной помощи и даже парочки убедительных плюх я очистил комнату от гостей и выключил свет.
А потом я бросился на нее. Я трахал ее яростно и жестоко, как, наверное, и опьяненный возбудителем бык не трахает корову, с раздиранием шмоток, хрустом костей и синяками. Я мстил ей за ту власть, которую она имела надо мной, за тот страх, который она во мне вызывала. Я хотел разорвать ее на мелкие клочки и диким ветром разметать их по комнате, а потом утопиться, утонуть, раствориться в этих клочках, как в царской водке, чтобы, когда подкатит, захлестнет гребень волны ненависти и боли, захлестнет и схлынет, ничего, ни одной капли меня уже не осталось, чтобы не видеть и не слышать того, что наступит потом, впоследствии. Я трахал ее безжалостно, мой натиск был неотвратим как то, страшное, что ждало нас обоих; я чувствовал, что в последний раз погружаюсь в это желанное, ненавистное тело, и до смерти, до безумия хотел, чтобы ПОТОМ не наступило никогда.
И, поднимаясь и опускаясь над ней, я слышал в ее стонах и вскриках то, чего никогда не слышал от нее раньше, то, что удваивало, удесятеряло наслаждение и боль, — дурацкое, мерзкое, жгучее, с захлебом, слово «любимый»…
На следующий день я, как и сказал Наташе, укатил в командировку. Недели две назад из мехбригады подался в бега рядовой Самсонов. В отличие от большинства заядлых бегунов, конечной целью движения которых чаще всего являются ближайшая кочегарка, хлеборезка или просто лес, где можно спрятаться, разжечь костер и подышать воздухом свободы, Самсонов был бегуном по призванию, причем стайером. Покуда его словят, он каждый раз успевал добраться так далеко, что штабные офицеры, отмеряя локти по карте, только диву давались. И еще. Он бегал почему-то все время в разных направлениях. Например, в последний раз Оскал привез его откуда-то из-под Дарасуна, а сейчас патруль словил его в Улан-Удэ.
Вообще-то, за беглецами должны, вроде бы, ездить комендачи, но поскольку они такие же бестолковые, как и вся мазута, обычно это дело — наше, лосевское. В этот раз за Самсоновым поехали лейтенант Семирядченко, я и, как ни странно, Обдолбыш. Ну, когда я узнал, кого дали мне в напарники, то жутко удивился: Обдолбыш же всегда был невыездным, просто ПО ЖИЗНИ невыездным, и единственным местом, куда его довольно часто отпускали, была гарнизонная гауптвахта. А тут — нуте вам здрасте! — в Улан-Удэ.
Ну, чего тут рассказывать: приехали в улан-удинскую комендатуру, приняли Самсонова и — на военную железнодорожную станцию. В обычном же, гражданском поезде не поедешь с автоматами и беглым придурком в наручниках, верно?
На наше счастье, в сторону Харанхоя как раз отбывал порожняком эшелон — под загрузку, к летним учениям, — и мы окопались в «офицерском» (а попросту говоря, плацкартном) вагоне.
Приковали Самсонова к стойке, расслабились. Семирядченко, чтоб глаза ему личный состав не мозолил, ушел в соседний отсек, достал бутылочку белой, тяпнул пятьдесят капель, закурил. Он вообще странный, из тех, что любят с зеркалом на брудер пить, ну, знаете, типа «с умным человеком всегда приятно пообщаться». Да, вот из этой серии. Сказал нам, мол, труба, ребята, действуйте по распорядку, и усвистал. И нич-чего его больше не интересует.
А у нас с Обдолбышем распорядок известный: «ключ на старт!», «продувка!», «зажигание!», «поехали!» И, как говорится, «махнул рукой»… Пыхнули первый косой, второй, третий — и начался вынос тел. Семирядченко хоть поначалу еще на дух драповый реагировал, кричал нам сквозь переборку, мол, вы че там, уроды, совсем нюх потеряли? А потом, видно, водка и вовсе иллюминаторы ему залила, мы кумару подпускаем, а из-за стенки — ни гу-гу. Я заглянул — точно, сломался лейтенант, поборола его, проклятая. Лежит на полке, рученьки белые свесил, сапожки яловые разметал, геройски полегший в битве с водкой неизвестный солдат, один из тысяч точно таких же, во сне губоньками шлепает, как блядь после случки.
Ну, мы, ясное дело, спокойной ночи ему пожелали свинцовыми своими языками и снова сосредоточились на ракетной технике. Я, правда, еще хотел Самсонова попинать, так просто, для профилактики, «при попытке к бегству», так сказать. Но обломился. Вмиг. Потому как не драповое это дело — насилие.
— Что, облом воевать? — бормочет Обдолбыш с жутким пониманием в голосе.
— Да трубень просто, — отвечаю. — Как будто, знаешь, мое тело уже не мое и чтобы его заставить кого-то ударить, надо… надо… надо своим телом его взять, знаешь, так обхватить, чтоб покрепче, понадежнее, чтоб наверняка, и… ну, эта… чтобы оно тогда уже его ударило…
— Ну, ты погнал, брат, — ржет Обдолбыш. — Сам-то хоть понял, чего сказал?
— Конечно, понял, — с железной уверенностью отвечаю я. — Я говорил про… об…
Блин, мысли разбегаются в разные стороны, как духи от дембелей. А последняя — она такая, знаете, хвостатая, как… как змея, вот… Да, как змея… И я пытаюсь словить ее за хвост — боже, кого? чего я пытаюсь словить? зачем?., а, не важно, — так вот, а хвост, он такой гладкий весь, как огонь, чешуечки одна к одной подогнаны, как язычки пламени, строем, шеренгой нависают, такие все объемные, выпуклые, рельефные, и так я это явственно ощущаю, аж подушечки пальцев прогибает, аж в ладошках тяжесть, а схватить за этот хвост — блин, не могу!.. Нету его и труба…
— А тело, оно как хэбэшка, надел ты его вовремя, как по тревоге — значит, повоюешь, а если не надел, а так, через руку оно у тебя до сих пор висит, так какой же из тебя боец? — бормочу я. — Да ты, брат, сам прикинь, как же в строй с такой херней через руку, а?.. Не-ет, братуха, так, конечно, воевать нельзя…
— А знаешь, брат, — лопочет Обдолбыш, покачивая головой, как китайский болванчик-урлобанчик, хрусь-хрусь, динь-динь, — ты ведь самый настоящий растаман…
— Па-апрашу не выражаться, товарищ солдат, — отвечаю. — Никакой я не рас… рас… ман.
— Почему?
— Потому что не жидяра, — говорю. — Сам, что ли, не понимаешь?
— Секта такая негритянская есть, растаманы, — бормочет Обдолбыш, — видел негров, у которых куча косичек на башке? Во, это они и есть…
— Ну, конечно, из башки всякая гадость начнет расти, тут не косички — корешки в рост пойдут, если тело через руку таскать…
— Так у них, знаешь, главное в вере — драп… Вроде как наивысший дар, который Господь преподнес людям, чтобы они забыли свои горести и невзгоды и думали только о вечном…
— Ха, негры, говоришь? Да-а, и почернеть лицом немудрено от такой позы: давление крови, знаешь ли…
— У них выкуривание косого вроде как религиозное действо, молитва: Господу на алтарь предложили и — вперед, по кругу…
— А, кстати, крутой дар! Висишь себе через собственную руку и покуриваешь… ха, ты прикинь, как это — ВИСЕТЬ ЧЕРЕЗ СОБСТВЕННУЮ РУКУ! Это ж складываешься вдвое и одновременно стоишь прямо — здравия желаю, товарищ растаман-полковник…
— И психология у них клевая, мол, делайте, что хотите, только меня не трогайте, и еще, зачем воевать, давайте лучше пыхнем…
— Э, прикинь, а клево было бы: заходишь к ротному, дескать, мужик, на хера этот цирк, на, пыхни по-братски… блин, а чего это там с хвостом я говорил? Схватить его, да?.. И держать…
— Я и сам такой же…
— Да погоди ты, в натуре… Вот схватил ты его, блин, и так еще круто схватил, чтоб аж мясо сквозь кожу полезло… — кого?., неважно… — а каждая чешуйка — как…
— Эта армия долбаная поперек горла встала уже… Мне бы зависать тихонечко где-нибудь в тихом уголке, созерцать, самоуглубляться, вникать в сущность бытия…
— ..как кокарда… И они таким строем надвигаются на тебя, идут, горохом не сыплют, а ты ему, мол, на хера эти учения ваши, давайте лучше…
— …в смысл явлений… в свет и в тьму… в жизнь и в смерть..
— …давайте лучше… давайте лучше… «давайте лучше» — это лучше, чем «давайте хуже»… но лучше ли это, чем «берите лучше»?. или «хуже»?., ууууу, какое гониво… УУУУУ!. спасите-помогите…
И вдруг я чувствую, как кто-то ко мне стучится. Да пошел ты!.. А он — сильнее… Блин, отстань!.. А он молотит что есть сил… как барабанщик… два барабанщика… три барабанщика… четыре бара…
Выныриваю. Меня в лодыжку дубасит сапогом Самсонов и плачущим голосом умоляет:
— Мужики! Сил уже нету, щас взорвусь!..
— Тебе чего, военный?
— В туалет хочу, браток…
— Да ты гонишь…
И снова нацеливаюсь нырнуть. Вытаскивает. Не пускает.
— Брат, не в падлу, а то усцусь сейчас! В натуре!
— Сцы, мы все стерпим…
— Браток!..
Ныряю. Укрывает. Напрочь. И одна только мысль тревожит меня сейчас, одно только ощущение: страх, опасность, угроза, беззащитность, смерть…
Я — как голый, а их много, и оно одно, большое, везде, оно все, ВСЕ, никуда не скрыться, и только — СПАСИТЕ! ПОМОГИТЕ! спасите-помогите, спаситепомогите, спа-ситепомогитеспаситепомогитеспаситепо…
Открываю глаза. Тупо оглядываюсь по сторонам. Вагон все еще катится куда-то, хер его знает куда, может быть, даже под откос. За окном светлеет. На соседней полке сопит во сне, свернувшись жиденьким бухенвальдским калачиком, Обдолбыш. Чего это он мне гнал про каких-то наркоманских жидов с хвостиками (с хвостами?)? А, фигня. По обкурке еще не то нагнать можно. Из-за переборки доносится зычный храп полегшего смертью храбрых лейтенанта Семирядченко. И еще. Невообразимо воняет мочой. И, блин, еще кто-то так мерзенько, гаденько поскуливает, как пинчер после западла. Яростно оглядываюсь.
Ё-яэрэсэтэ! Рядом — на мой взгляд, слишком уж близко — в луже мочи завис на полусогнутых пресловутый Самсонов. Да-да, именно тот долбодятел, из-за которого, в общем-то, и разгорелся весь сыр-бор.
Ага, вот ты как, да? Значит, насцать позорно, по-запад-листски, прямо под носом, а потом противно ныть. Здесь же. Под тем же носом. О, бедный тот нос!
Со скрипом и лязгом подрываюсь. Пробуксовываю. Блин, какой облом! И очень хочется есть. Так называемый драповый жор. Которого, в общем-то, нет. То есть, есть, конечно, хочется, но есть, с моим фартом, конечно, нечего. Почему-то, совершенно непонятно, почему именно, наверное, потому, что раннее утро, вспоминаю, что где-то на свете существуют такие звери с замками под наши ключи, такие, знаете, которые — бабы. И вот хорошо бы сейчас… БОЖЕ СОХРАНИ! Меня тут же начинает мощно тошнить.
Блин, да что ж за вонидла такая стоит в вагоне?.. А-а, так этот пидар гнойный наедал здесь в тихушку?! Нет, ну нормальная херня? И стоит себе, что ясочка, как будто это совсем не он, а так, дожди, все вопросы к Гидрометцентру…
Я подхожу к нему. Рассматриваю. Он мне уже активно не нравится. А я даже еще не присмотрелся как следует.
— Ну я же вас просил… — ноет он, дергая коленками и всхлипывая. — Ну вам же это ничего не стоило…
— Что «это»? — задумчиво спрашиваю я.
Он опять начинает скулить что-то неразборчивое.
— Э, придурок, хочешь скулить — скули. Только по-русски, лады?
Он замолкает. Я еще раз оцениваю ситуацию, и у меня окончательно портится настроение. Я обнаруживаю, что просто труба как ненавижу этого ноющего сцыкуна в наручниках и испытываю острое желание его убить. Немедленно. Ну, сопротивляться самому себе — бесполезно, это вам любой онанист скажет. Поэтому я просто сжимаю руки в кулаки, предварительно накрепко убедив их, что они — мои и ничьи другие, и делаю несколько резких выпадов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Что? Я показал.
— В первый раз я прихожу к тебе без нарушения Устава. Это увольнительная. До утра.
— Увольнительная? — радостно переспросила Наташка.
— Да, я ведь, как мы договаривались, подошел к ротному, все ему рассказал, ну, что мы собрались пожениться…
— И что он? Я усмехнулся.
— Сказал, что я придурок, раз лезу головой в хомут… Но, как говорится, дело хозяйское. Благословил, мол, бог в помощь и все такое, и увольнительную выписал. Сказал, что будет давать увольнительные всегда, как только мне надо будет сходить к тебе.
— Ой, правда? — расцвела Наташка и бросилась мне на шею. — Хорошо-то как, правда?
— Хорошо, — кивнул я.
— А родителям звонил?
— Так уж тебе просто — взял и позвонил! Здесь же захолустное почтовое отделение, а не узел правительственной связи, верно? Заказал разговор. На послепослепосле-завтра.
Наташка зачирикала, защебетала, засуетилась, собирая на стол. Кажется, она уже видела себя летящей в скором поезде навстречу новой, счастливой жизни.
Я вынул из вещмешка бутылку водки и две — портвейна.
— У нас же праздник — вроде как помолвка, да? Зови подружек, надо отметить.
Она благодарно взглянула на меня и вышла. Минут через пять в комнату завалила толпа девочек-белочек-давным-давно-не-целочек и мальчиков-зайчиков-мазутчиков с хохотом, криками, бутылками спиртного, консервными банками и сковородками жареной картошки. Нас с Наташкой усадили в центре, обсели стол со всех сторон как мухи и пошли под здравицы и дурацкие шуточки опрокидывать стопарь за стопарем.
Я тоже приложился к водочке, хорошо так, по-хозяйски, и попустило. Покатила потеха Мы ели, пили, ржали, потом плясали до седьмого пота, так что пол под нами ходил ходуном, а когда устали, снова оседлали табуреты
— Андрюша… — пьяно прошептала мне на ухо Наташка, когда я после опасного пике плюхнулся на тубарь рядом с ней. — Андрюша… ты на меня не того?..
— Чего? не понял я
— Не сердишься? — За что?
— Ну… за все. Все-таки, это как-то против воли твоей…
— Не бери дурного в голову, тяжелого в руки, подруга, — обнял я ее за плечи. — Все нормально.
— Честно?
— Блин, конечно честно! Честнее не бывает. Я плеснул себе беленькой, закурил.
— Ну, просто, как-то, знаешь, не по себе мне. Кошки скребут на душе.
— Ой, Наташка, гони ты их на хер, вот что я тебе скажу!
— И сон плохой снился.. Я вздохнул.
— Слушай, не нагружай, ладно? Подумаешь, кошки! Эка невидаль! Ладно бы тигры уссурийские скреблись, а то…
Она облегченно рассмеялась.
— Скажешь тоже — тигры!..
— А вот пить тебе, подруга, совсем не след! О пузе своем забыла?
Она испуганно посмотрела на меня и торопливо отодвинула от себя стопарь.
— Прости…
— И курить не надо. В курсе?
Она с готовностью протянула мне свою дымящуюся сигарету. Я, не глядя, выкинул ее за спину, в распахнутое окно.
— Смотри у меня, подруга… Она прижалась к моему плечу.
— Андрюшенька, все у нас будет хорошо, честно-честно… Веришь?
— Ну…
— Я все, все сделаю, чтобы ты никогда не пожалел, что женился на мне… И по хозяйству, и вообще…
— Хорошо… — кивнул я.
— Я, знаешь, когда мама умерла, дома, в Кудара-Сомо-не, все-все по хозяйству сама делала, за батей да двумя младшими братьями — ну, там, уборка, стирка, готовка, шить, вязать умею, да и гвоздь вбить, если нужно…
— Проверим, — усмехнулся я. — И неоднократно.
— Только знаешь…
— Ну, чего?
— Не надо меня ненавидеть, ладно?
— Блин, да что ж ты гонишь, в натуре!..
— Я ж не со зла, не вертихвостка какая-нибудь, которой лишь бы повеситься на кого-нибудь, чтобы и дальше гулять, только уже со штампом в паспорте… Я ж взаправду, от души… Придется пахать — буду пахать, я привычная. Чего хочешь вынесу, перетерплю. И ни на какого другого мужика даже вполвзгляда не посмотрю, честно, никогда-никогда, только не ненавидь меня, ладно?..
Я обнял ее, прижал к себе, но если честно, то смотреть на нее боялся. Уж больно страшно все это было…
— Ладно, слушай, завтра я уезжаю в командировку, самое большее суток на двое. Через два дня позвонишь ко мне в часть. Три-три-два-четыре — это корпусной узел связи, скажешь, чтоб соединили с «Гранитом». Поняла? «Гранит» — это мой батальон. Скажешь, чтоб позвали Тыд-нюка из первой роты.
Она кивала, запоминая.
— И я тебе скажу, когда ко мне прийти — надо же вдвоем к ротному подойти, а потом в штаб, на предмет росписи: паспорта ведь у меня нет, а штамп надо же куда-то ставить, верно? Найти батальон легко: когда пойдешь от общага по погранцовской дороге, а потом у цистерн свернешь в лес, там тропинка есть. Только с тропинки никуда не сворачивай, а то заблудишься. По тропинке выйдешь как раз к забору нашей части. Запомни — ДШБ, десантно-штурмовой батальон, белое такое большое здание… Да я, может, тебя встречу, если в наряде не буду, поняла? Запомни, телефон узла связи — три-три-два-четыре. «Гранит». Первая рота, Тыднюк. Да звони где-то до обеда, не зависай. Лады? И, главное, не забивай голову разной чепухой, Все будет нормально.
Она счастливо вздохнула, крепче прижимаясь ко мне. Спокойно, сказал я себе, почувствовав, что начинаю дрожать от ее прикосновений. Спокойно. Все будет путем. А дрожь эта… Лучший способ с ней бороться — заняться сейчас одним интересным делом, тем более, что брчтан мой давно уже шашку из ножен рвет.
— Добро, ребята, — поднялся я. — Спасибо вам, что уважили, пришли поздравить. Надеюсь, что скоро соберемся тем же составом на свадьбу.
Мне ответил громкий хор пьяных голосов, кто-то в сердцах опрокинул на себя миску со жрачкой, кто-то вообще от избытка чувств и спиртного выпал в осадок вместе с тубарем, все без исключения оказались чугунно-тяжелыми на подъем. Но в конце концов после долгих уговоров, посильной помощи и даже парочки убедительных плюх я очистил комнату от гостей и выключил свет.
А потом я бросился на нее. Я трахал ее яростно и жестоко, как, наверное, и опьяненный возбудителем бык не трахает корову, с раздиранием шмоток, хрустом костей и синяками. Я мстил ей за ту власть, которую она имела надо мной, за тот страх, который она во мне вызывала. Я хотел разорвать ее на мелкие клочки и диким ветром разметать их по комнате, а потом утопиться, утонуть, раствориться в этих клочках, как в царской водке, чтобы, когда подкатит, захлестнет гребень волны ненависти и боли, захлестнет и схлынет, ничего, ни одной капли меня уже не осталось, чтобы не видеть и не слышать того, что наступит потом, впоследствии. Я трахал ее безжалостно, мой натиск был неотвратим как то, страшное, что ждало нас обоих; я чувствовал, что в последний раз погружаюсь в это желанное, ненавистное тело, и до смерти, до безумия хотел, чтобы ПОТОМ не наступило никогда.
И, поднимаясь и опускаясь над ней, я слышал в ее стонах и вскриках то, чего никогда не слышал от нее раньше, то, что удваивало, удесятеряло наслаждение и боль, — дурацкое, мерзкое, жгучее, с захлебом, слово «любимый»…
На следующий день я, как и сказал Наташе, укатил в командировку. Недели две назад из мехбригады подался в бега рядовой Самсонов. В отличие от большинства заядлых бегунов, конечной целью движения которых чаще всего являются ближайшая кочегарка, хлеборезка или просто лес, где можно спрятаться, разжечь костер и подышать воздухом свободы, Самсонов был бегуном по призванию, причем стайером. Покуда его словят, он каждый раз успевал добраться так далеко, что штабные офицеры, отмеряя локти по карте, только диву давались. И еще. Он бегал почему-то все время в разных направлениях. Например, в последний раз Оскал привез его откуда-то из-под Дарасуна, а сейчас патруль словил его в Улан-Удэ.
Вообще-то, за беглецами должны, вроде бы, ездить комендачи, но поскольку они такие же бестолковые, как и вся мазута, обычно это дело — наше, лосевское. В этот раз за Самсоновым поехали лейтенант Семирядченко, я и, как ни странно, Обдолбыш. Ну, когда я узнал, кого дали мне в напарники, то жутко удивился: Обдолбыш же всегда был невыездным, просто ПО ЖИЗНИ невыездным, и единственным местом, куда его довольно часто отпускали, была гарнизонная гауптвахта. А тут — нуте вам здрасте! — в Улан-Удэ.
Ну, чего тут рассказывать: приехали в улан-удинскую комендатуру, приняли Самсонова и — на военную железнодорожную станцию. В обычном же, гражданском поезде не поедешь с автоматами и беглым придурком в наручниках, верно?
На наше счастье, в сторону Харанхоя как раз отбывал порожняком эшелон — под загрузку, к летним учениям, — и мы окопались в «офицерском» (а попросту говоря, плацкартном) вагоне.
Приковали Самсонова к стойке, расслабились. Семирядченко, чтоб глаза ему личный состав не мозолил, ушел в соседний отсек, достал бутылочку белой, тяпнул пятьдесят капель, закурил. Он вообще странный, из тех, что любят с зеркалом на брудер пить, ну, знаете, типа «с умным человеком всегда приятно пообщаться». Да, вот из этой серии. Сказал нам, мол, труба, ребята, действуйте по распорядку, и усвистал. И нич-чего его больше не интересует.
А у нас с Обдолбышем распорядок известный: «ключ на старт!», «продувка!», «зажигание!», «поехали!» И, как говорится, «махнул рукой»… Пыхнули первый косой, второй, третий — и начался вынос тел. Семирядченко хоть поначалу еще на дух драповый реагировал, кричал нам сквозь переборку, мол, вы че там, уроды, совсем нюх потеряли? А потом, видно, водка и вовсе иллюминаторы ему залила, мы кумару подпускаем, а из-за стенки — ни гу-гу. Я заглянул — точно, сломался лейтенант, поборола его, проклятая. Лежит на полке, рученьки белые свесил, сапожки яловые разметал, геройски полегший в битве с водкой неизвестный солдат, один из тысяч точно таких же, во сне губоньками шлепает, как блядь после случки.
Ну, мы, ясное дело, спокойной ночи ему пожелали свинцовыми своими языками и снова сосредоточились на ракетной технике. Я, правда, еще хотел Самсонова попинать, так просто, для профилактики, «при попытке к бегству», так сказать. Но обломился. Вмиг. Потому как не драповое это дело — насилие.
— Что, облом воевать? — бормочет Обдолбыш с жутким пониманием в голосе.
— Да трубень просто, — отвечаю. — Как будто, знаешь, мое тело уже не мое и чтобы его заставить кого-то ударить, надо… надо… надо своим телом его взять, знаешь, так обхватить, чтоб покрепче, понадежнее, чтоб наверняка, и… ну, эта… чтобы оно тогда уже его ударило…
— Ну, ты погнал, брат, — ржет Обдолбыш. — Сам-то хоть понял, чего сказал?
— Конечно, понял, — с железной уверенностью отвечаю я. — Я говорил про… об…
Блин, мысли разбегаются в разные стороны, как духи от дембелей. А последняя — она такая, знаете, хвостатая, как… как змея, вот… Да, как змея… И я пытаюсь словить ее за хвост — боже, кого? чего я пытаюсь словить? зачем?., а, не важно, — так вот, а хвост, он такой гладкий весь, как огонь, чешуечки одна к одной подогнаны, как язычки пламени, строем, шеренгой нависают, такие все объемные, выпуклые, рельефные, и так я это явственно ощущаю, аж подушечки пальцев прогибает, аж в ладошках тяжесть, а схватить за этот хвост — блин, не могу!.. Нету его и труба…
— А тело, оно как хэбэшка, надел ты его вовремя, как по тревоге — значит, повоюешь, а если не надел, а так, через руку оно у тебя до сих пор висит, так какой же из тебя боец? — бормочу я. — Да ты, брат, сам прикинь, как же в строй с такой херней через руку, а?.. Не-ет, братуха, так, конечно, воевать нельзя…
— А знаешь, брат, — лопочет Обдолбыш, покачивая головой, как китайский болванчик-урлобанчик, хрусь-хрусь, динь-динь, — ты ведь самый настоящий растаман…
— Па-апрашу не выражаться, товарищ солдат, — отвечаю. — Никакой я не рас… рас… ман.
— Почему?
— Потому что не жидяра, — говорю. — Сам, что ли, не понимаешь?
— Секта такая негритянская есть, растаманы, — бормочет Обдолбыш, — видел негров, у которых куча косичек на башке? Во, это они и есть…
— Ну, конечно, из башки всякая гадость начнет расти, тут не косички — корешки в рост пойдут, если тело через руку таскать…
— Так у них, знаешь, главное в вере — драп… Вроде как наивысший дар, который Господь преподнес людям, чтобы они забыли свои горести и невзгоды и думали только о вечном…
— Ха, негры, говоришь? Да-а, и почернеть лицом немудрено от такой позы: давление крови, знаешь ли…
— У них выкуривание косого вроде как религиозное действо, молитва: Господу на алтарь предложили и — вперед, по кругу…
— А, кстати, крутой дар! Висишь себе через собственную руку и покуриваешь… ха, ты прикинь, как это — ВИСЕТЬ ЧЕРЕЗ СОБСТВЕННУЮ РУКУ! Это ж складываешься вдвое и одновременно стоишь прямо — здравия желаю, товарищ растаман-полковник…
— И психология у них клевая, мол, делайте, что хотите, только меня не трогайте, и еще, зачем воевать, давайте лучше пыхнем…
— Э, прикинь, а клево было бы: заходишь к ротному, дескать, мужик, на хера этот цирк, на, пыхни по-братски… блин, а чего это там с хвостом я говорил? Схватить его, да?.. И держать…
— Я и сам такой же…
— Да погоди ты, в натуре… Вот схватил ты его, блин, и так еще круто схватил, чтоб аж мясо сквозь кожу полезло… — кого?., неважно… — а каждая чешуйка — как…
— Эта армия долбаная поперек горла встала уже… Мне бы зависать тихонечко где-нибудь в тихом уголке, созерцать, самоуглубляться, вникать в сущность бытия…
— ..как кокарда… И они таким строем надвигаются на тебя, идут, горохом не сыплют, а ты ему, мол, на хера эти учения ваши, давайте лучше…
— …в смысл явлений… в свет и в тьму… в жизнь и в смерть..
— …давайте лучше… давайте лучше… «давайте лучше» — это лучше, чем «давайте хуже»… но лучше ли это, чем «берите лучше»?. или «хуже»?., ууууу, какое гониво… УУУУУ!. спасите-помогите…
И вдруг я чувствую, как кто-то ко мне стучится. Да пошел ты!.. А он — сильнее… Блин, отстань!.. А он молотит что есть сил… как барабанщик… два барабанщика… три барабанщика… четыре бара…
Выныриваю. Меня в лодыжку дубасит сапогом Самсонов и плачущим голосом умоляет:
— Мужики! Сил уже нету, щас взорвусь!..
— Тебе чего, военный?
— В туалет хочу, браток…
— Да ты гонишь…
И снова нацеливаюсь нырнуть. Вытаскивает. Не пускает.
— Брат, не в падлу, а то усцусь сейчас! В натуре!
— Сцы, мы все стерпим…
— Браток!..
Ныряю. Укрывает. Напрочь. И одна только мысль тревожит меня сейчас, одно только ощущение: страх, опасность, угроза, беззащитность, смерть…
Я — как голый, а их много, и оно одно, большое, везде, оно все, ВСЕ, никуда не скрыться, и только — СПАСИТЕ! ПОМОГИТЕ! спасите-помогите, спаситепомогите, спа-ситепомогитеспаситепомогитеспаситепо…
Открываю глаза. Тупо оглядываюсь по сторонам. Вагон все еще катится куда-то, хер его знает куда, может быть, даже под откос. За окном светлеет. На соседней полке сопит во сне, свернувшись жиденьким бухенвальдским калачиком, Обдолбыш. Чего это он мне гнал про каких-то наркоманских жидов с хвостиками (с хвостами?)? А, фигня. По обкурке еще не то нагнать можно. Из-за переборки доносится зычный храп полегшего смертью храбрых лейтенанта Семирядченко. И еще. Невообразимо воняет мочой. И, блин, еще кто-то так мерзенько, гаденько поскуливает, как пинчер после западла. Яростно оглядываюсь.
Ё-яэрэсэтэ! Рядом — на мой взгляд, слишком уж близко — в луже мочи завис на полусогнутых пресловутый Самсонов. Да-да, именно тот долбодятел, из-за которого, в общем-то, и разгорелся весь сыр-бор.
Ага, вот ты как, да? Значит, насцать позорно, по-запад-листски, прямо под носом, а потом противно ныть. Здесь же. Под тем же носом. О, бедный тот нос!
Со скрипом и лязгом подрываюсь. Пробуксовываю. Блин, какой облом! И очень хочется есть. Так называемый драповый жор. Которого, в общем-то, нет. То есть, есть, конечно, хочется, но есть, с моим фартом, конечно, нечего. Почему-то, совершенно непонятно, почему именно, наверное, потому, что раннее утро, вспоминаю, что где-то на свете существуют такие звери с замками под наши ключи, такие, знаете, которые — бабы. И вот хорошо бы сейчас… БОЖЕ СОХРАНИ! Меня тут же начинает мощно тошнить.
Блин, да что ж за вонидла такая стоит в вагоне?.. А-а, так этот пидар гнойный наедал здесь в тихушку?! Нет, ну нормальная херня? И стоит себе, что ясочка, как будто это совсем не он, а так, дожди, все вопросы к Гидрометцентру…
Я подхожу к нему. Рассматриваю. Он мне уже активно не нравится. А я даже еще не присмотрелся как следует.
— Ну я же вас просил… — ноет он, дергая коленками и всхлипывая. — Ну вам же это ничего не стоило…
— Что «это»? — задумчиво спрашиваю я.
Он опять начинает скулить что-то неразборчивое.
— Э, придурок, хочешь скулить — скули. Только по-русски, лады?
Он замолкает. Я еще раз оцениваю ситуацию, и у меня окончательно портится настроение. Я обнаруживаю, что просто труба как ненавижу этого ноющего сцыкуна в наручниках и испытываю острое желание его убить. Немедленно. Ну, сопротивляться самому себе — бесполезно, это вам любой онанист скажет. Поэтому я просто сжимаю руки в кулаки, предварительно накрепко убедив их, что они — мои и ничьи другие, и делаю несколько резких выпадов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49