Лучший способ от головной боли, честное слово. Разогрелся, сделал стретчинг и взялся за мышцы груди. Начал с жима лежа. И вот, блин, что получается: первый раз пожал, потом второй, и чувствую, что-то не клеится, не ухожу в железо целиком, где-то на отшибе мозгов притаилось что-то и так, знаете, мешает, как заусенец, не дает сосредоточиться. Что за херня?
Я штангу бросил и оглядываюсь по сторонам, пытаюсь понять, в чем тут дело. Глядь на скамейку и вспоминаю, что вот на ней Кот сидел, ждал, когда мы с Семирядченко боксировали. И тут до меня доходит: это ж зема мой со всеми своими базарами, проблемами и чурбанами из головы нейдет! Ни в какую. Как, знаете, «шаг вправо, шаг влево…» Так вот он, гад, как раз этих шагов и не делает. Засел намертво.
Блин, и ведь понимаю, что нехер о нем думать, что все равно я ничем не смогу ему помочь, что каждый сам себе доктор, и никто за него его проблемы решать не будет, и если хватит у него силы и фарта, то два года как миг пролетят, и все — домой, а если не хватит, то превратятся эти два года в добрую тысячу, и ничего тут не попишешь…
Снова взялся за штангу, кое-как домучил грудь и попытался заняться широчайшей. Нет, и все. Глухо, как в танке.
Да что ж ты, козел, навис-то надо мной, а?! Что ж тебе от меня надо? Что, пойти в твою роту вместо тебя служить? Или лишние два года вместо тебя здесь торчать? А то еще повеситься вместо тебя?.. Да отстань ты, не мурыжь!.. Не-а. Прилип, как банный лист.
И тут-то началось у меня форменное гониво — как по драпу. Виноват — и все тут. Виноват. Во всем виноват. Что тупой. Что кровожадный. Что всех на свой аршин меряю. Что Коту голову дурней своей заморочил, а ему, может, по-другому надо было. Что той дракой под казармой его подставил. Что, наоборот, мало побил. Что не взорву весь этот корпус к чертям собачьим. Что… Виноват, короче.
Да пошел ты в жопу, козлина! Да на кой хер мне сдался такой зема, в натуре! Что, своих проблем мало, что ли?.. А оно мне — ВИНОВАТ! Хоть ласты клей…
Да пошло оно все… Да пошли они все… Да пошел и я за ними…
Ну, и пошел. В казарму. Потому что, при таких раскладах, какой уж тут кач? Эх, зема, зема…
Вечером мы с Оскалом никуда не пошли: очень хотелось спать. Решили сегодня выспаться, чтобы завтра (или послезавтра) со свежими силами ка-ак… Но естеавенно, — с нашим-то фартом! — спать нам не дали. Кстати, я уже подметил, так всегда бывает: если шляешься ночами — то и шляйся себе, никто ничего, а если в кои-то веки с отбоем — как приличный — ляжешь спать, так обязательно какая-нибудь падла тебе спать и не даст.
Да. В этот раз было то же самое. И двух часов с отбоя не прошло, лично я еще первой пары снов не разменял, как вдруг просыпаюсь от дикого вопля дневального:
— Рота, подъем! В ружье!
Блин, да какое, на хер, ружье? Спи давай, и другим спать не мешай. Так дневальному кто-то, кто поближе к выходу спит, и объяснил. С посылом сапога в голову.
Но дневальный, гад, не унимается! Спрятался за угол и орет оттуда:
— Рота! Тревога! Подъем!
Поток матов удвоился, в сторону тумбы пролетели один за другим два табурета.
Думаете, помогло? Не-а. Только усугубило: дежурный свет врубил, потом сигнализацию в оружейке, и уже двое дневальных хором орут про какую-то тревогу.
Ну, только для того, чтобы к херам перебить весь наряд по роте, я поднимаюсь и иду к тумбе. За мной, матерясь, бредут Оскал, Чернов, Хохол и другие.
— Живее, десантники! — пыхтит у входа толстый оперативный дежурный, майор-танкист. — Время дорого!
Видать, действительно что-то серьезное.
— Да чего случилось-то, товарищ майор?
— ЧП…
Ясное дело, что ЧП. Нас за другим и не «тревожат»,
— В мехполку, в карауле беда, — майор трясет щеками и нервно закуривает. — Один кадр, караульный, дорвался до пирамиды и положил чуть ли не весь караул.
Ого, круто! Сильный кадр: у них там, в мехполку, караул всегда за тридцать человек набирается.
Сон как рукой сняло. Мы бегом кидаемся одеваться. Майор идет за нами в расположение.
— Так что, всех положил?
— Ну-у… почти: смена на постах стояла, да еще двум-трем удалось из караулки спастись.
Нервничает майор — труба! Пахнет ему уже капитанскими погонами и трупным запахом убитой карьеры.
Кидаемся в оружейку. Так, АКСУ, запасные магазины, патроны, подсумок. Готов! Следующий!.. Готов! Следующий!.. Готов!
Чернов отобрал человек десять, лучших. Выскакиваем на лестницу. Где-то внизу топочут ребята из второй роты, сзади пыхтит майор-дежурный.
— Так куда он подался, товарищ майор?
— Кто?
— Да стрелок этот.
— Говорю ж вам, там он сидит… А офицеров мы ваших оповестили, так что…
— Где «там»?! — даже притормаживаем от неожиданности мы.
— Как где. В караулке.
Ого! Случай серьезный. Когда человек убил и в бега подался, это значит, что инстинкт самосохранения у него работает, боится он, то есть все нормально, не боец. Перемкнуло, пострелял, потом остыл, испугался и побежал. Ничего опасного. Таких мы брали, берем и брать будем. А вот если он не бежит, если ждет, значит труба дело, значит, он себя уже похоронил, смерть ему не страшна, и поэтому будет он стоять до конца. Это уж похуже зэка будет: тот еще иногда сдается, этот — никогда.
Через пять минут быстрого бега прибываем на место. Караулка мехполка — не отдельное здание, а просто блок в здании штаба части. Двери закрыты. Свет в окнах за разбитыми стеклами не горит. Вокруг уже какие-то мазут-чики лежат с автоматами. Чуть поодаль — кучка офицеров. Чернов рапортует, залегаем. Правее занимают позицию ребята из второй роты.
Проходит минут десять. В окнах караулки — никакого движения.
Вперед с мегафоном в руках выходит оперативный дежурный:
— Солдат! Ты окружен! Выбрось оружие в окно, потом выходи с поднятыми руками!
Тишина.
— У тебя нет выхода! Сдайся — и ты смягчишь свою участь.
В одном из окон что-то мелькает, и тарахтит автоматная очередь. Майор рыбкой ныряет куда-то в сторону. Тотчас по окнам лупят штук десять автоматов.
— У него там боеприпасов — батальон уложить хватит, — бормочет кто-то рядом.
К нам, пригнувшись, подбегает один из офицеров.
— Ребята, пора за дело!
— Есть.
В этот момент из караулки доносится звук одиночного выстрела.
— Застрелился? — с надеждой произносит офицер, прислушиваясь.
В караулке тихо.
— Застрелился, застрелился, — побежало по цепи. Все снова слушают. Тишина.
Двое-трое мазутчиков — герои херовы! — подрываются на ноги и идут к зданию. Короткая очередь, и они падают, как подкошенные. Цепь опять начинает бестолковую пальбу по окнам.
Обманул, гад! Хитрая сволочь. Даже не верится, что среди мазутчиков есть такие вояки. Тем сильнее хочется его сделать.
— Так, короче, — приподнимает голову Чернов, — Оскал, Тыднюк — к окнам, мы с Хохлом — к двери. Остальные прикрывают. Пошли.
Двигаясь в обход, по полукругу, а потом под стеной, мы занимаем исходные позиции. Дверь оказалась запертой изнутри, и Хохол, не раздумывая, всаживает короткую очередь в замок. Мы делаем короткую паузу, как вздох перед погружением. Тишина. Я четко представляю себе, как этот, внутри, сейчас нервно дергает взгляд с окон на двери и обратно, не зная, откуда произойдет атака. Потом Чернов кричит «хоп!», и мы атакуем. Но почему-то внутри оказываемся только мы вдвоем с Оскалом, каждый через свое окно (потом выяснилось, что дверь была подперта изнутри лавкой). Враг — между нами, спиной ко мне. Очередь. Оскал вскрикивает и остается на полу. Я успеваю вскочить на ноги. Звучат выстрелы, бок обжигает огнем, но я уже рядом, лицом к лицу. Теперь дело за малым. Бью прикладом, потом — когда враг валится на пол, выпускаю в него очередь… Все. Дело сделано.
Я подхожу к двери, отшвыриваю лавку, распахиваю дверь настежь.
— Ну че? — врываются Чернов с Хохлом.
— Все.
Тотчас караулка наполняется людьми. Топот, гам. Мне очень плохо, чувствую, как кровь стекает по ребрам.
Включается свет. И тут я вижу то, от чего мои ноги начинают дрожать, а автомат наливается свинцом. У моих ног, с тремя моими пулями в теле, мертвый, как сама смерть, лежит в луже собственной крови Кот. Я чего-то бестолково ору, роняю автомат, караулка начинает крутиться вокруг меня сумасшедшей каруселью, и я падаю, падаю, падаю куда-то в бездонную пропасть…
Мы с Оскалом лежим в госпитале на соседних койках. К нам все относятся как к героям. Нам обещан отпуск, в который Оскал наверняка поедет, хотя ему осталось служить меньше полугода, а я наверняка не поеду, потому что, если поеду, то обратно уже не вернусь, ни за что, даже под конвоем.
Рана Оскала более серьезная, но поправляется он быстрее, может быть, потому что ему не пришлось застрелить друга и земляка. Как бы то ни было, он жизнерадостен и весел и без передыху пристает к медсестрам.
А я… Я противен сам себе и даже стараюсь не смотреть в зеркало, когда бреюсь. Непонятно, как это никого не воротит от меня и медсестры находят для меня не последние свои улыбки. Или, может быть, их воротит, но они терпят, а уж потом, оказавшись в одиночестве, блюют в умывальник… И вытирают испачканные губы беленькими носовыми платочками, и после этого платочки превращаются в вонючие загаженные тряпки, а они незаметно выкидывают эти тряпки в мусорное ведро, а потом, как ни в чем не бывало, идут ко мне и снова улыбаются…
Мне снятся плохие сны, и Оскал уже говорил мне, что я кричу по ночам.
Не знаю, что со мной, но я начинаю его тихо ненавидеть: за его жизнерадостность и любовь к девушкам. Медсестер я ненавижу за их двуличные улыбки и лицемерные беленькие платочки, офицеров — за их погоны, тупость и власть, а чмырей — просто потому, что они есть.
Вчера я чуть не убил одного такого чмыря. Уже и не помню, за что. Я бы убил его, несмотря на свою слабость, но Оскал помешал мне. Может быть, я когда-нибудь убью его за это.
Со мной что-то происходит. Я боюсь снов, боюсь своего выздоровления, боюсь смерти. Это трудно описать словами, но я подозреваю, в чем дело: это пошла трещинами моя скорлупа. Если это так, то мне конец. Если это так, то, значит, и я когда-нибудь буду лежать на полу в луже собственной крови, как Кот, а вокруг меня будут чужие, и мне неоткуда будет ждать помощи.
Я знаю, почему людей тянет убивать: они должны доказывать себе, что они все еще лоси, что они все еще живы.
Чмыри — не лоси. Я ненавижу чмырей просто потому, что они есть: ведь раз они есть, то каждый может стать таким, как они. Даже бывший лось.
Часть 2. ЛЕТО
Глава 1
Когда я выписался из госпиталя, Оскал уже укатил в отпуск. Я на него не в обиде: просто он умнее и башку мутью всякой не забивает. И если бы он был на моем месте — дул бы драп безбожно целую неделю, не проветриваясь, а на восьмой день встал бы с подъема как огурчик и спокойненько пошел бы, как всегда, духов в парке припахивать. С него все — как с гуся вода. У Оскала тема простая: что сделано — то сделано.
И снова был бы он крутым — не подходи — лосем, и снова брал бы беглых — что другому орехи щелкать, и духи, Гуляев с Банником, снова получали бы в голову гаечным ключом, без ненависти, под «ха-ха», просто потому, что так положено.
Я в отпуск не поехал, хотя очень предлагали. И даже не потому не поехал, что под окнами, где Кот жил, ходить пришлось бы: это я бы выдержал, в крайнем случае крюк бы давал. Просто знаю, что, если бы поехал, хрен бы сюда вернулся. Страшно. Эти-то полгода я еще по-лосиному жил, главное — внутри лосем был, а не только снаружи, а кто знает, что после отпуска будет, как оно обернется, на кого лосиная шкура будет надета. Страшно. Я б не рискнул пробовать. А здесь — вот он я, весь как на ладони, и деваться уже некуда, кроме как ломиться лосем до упора.
И вот еще что я подумал: все же, чего бы там Кот ни говорил, а чмырям легче, чем крутым. Чмырям один путь — наверх; как ни крути, ниже уже не опустишься. А это значит, любая слабина в минус уже не засчитывается, а любая, даже самая сомнительная, даже с ноготок, крутость сразу идет в тройной плюс. У крутых же — все наоборот.
Вот дураки они, в натуре, эти чмыри! Да я на их месте только с крутыми и хлестался бы с утра до вечера, причем выбирал бы противников покруче. Почему? Известное дело: крутой должен только выиграть, другой вариант не конает, а для чмыря, что называется, главное — участие. Даже победив, крутой остается «при своих», а чмырь, даже проиграв, набирает очки. А значит, если чмырь будет драться снова и снова, то в конце концов они с крутым уравняются. И спасает крутых только то, что чмыри с ними драться не будут, на то они и чмыри. Хотя, может быть, они сознательно остаются чмырями. Чтобы всегда иметь право проигрывать.
А раз так, что у чмырей все козыри, то, чтобы хоть как-то поровну, надо чмырей давить до упора, до фунта. И делать это надо крутым. А кому ж еще?
Да, чмыри эти, куда ни кинь, гнить должны. Если не набрались храбрости за себя постоять — то за это гнить, а если набрались (как Кот) — то тогда за это.
А мы и первых, и вторых делать будем.
Сегодня был жаркий июльский день. Оскала не было, поэтому надо было идти в парк, но я не пошел. Облом. Достаточно представить себе раскаленную солнцем броню бээрдээмки, столбы пыли, гуляющие по парку, потные черные рожи духов, чтобы улечься на койку, закурить и потерять всякий интерес к окружающему.
Тем более, что после того как я отказался ехать в отпуск, я стал привилегированным. Начальство прощало мне многое, что не простило бы любому другому. Грех был этим не воспользоваться. Поэтому я и лежал на койке, что являлось грубым нарушением правил, и курил, что было и вовсе рискованным, особенно если вспомнить шиздону-тую натуру нашего ротного.
Но мне почему-то вдруг все стало совершенно безразлично, и, кажется, зайди сейчас в казарму сам маршал Соколов, выпустил бы струю сигаретного дыма прямо промеж его запотевших триплексов.
И так я лежал, смотрел на растекающийся в воздухе дым и грустил, как вдруг на самой середине сигареты — вот западло! — в расположение влетел как всегда чем-то разозленный ротный. Безразличие мое подохло, как шелудивая собака, от одного его вида. Я мигом забычковал сигарету об ножку кровати и незаметно уронил бычок на пол, потом вскочил и заторопился восвояси.
— Куда? — словил меня за рукав ротный.
— В туалет! — отрапортовал я. — Разрешите идти?
— Иди, — отмахнулся он и потянул носом воздух. Удаляясь в сторону туалета, я слышал его звериный рев:
— Какая падла курила в расположении?!
Силя, дежурный по роте, пытался что-то лепетать в ответ, но последствия были заранее известны ему, мне и всем остальным: обычно в такой ситуации наряд по роте в полном составе водружал бычок на плащ-палатку и бегом нес на Сопку Любви, лысую гору километрах в пяти от казармы — хоронить. Вот и сейчас Мерин заткнул Силе рот коротким матом и скомандовал:
— Мамонт, сменить дневального на тумбе! Наряд, бычок на плащ-палатку!
Силя и двое его дневальных с тоскливыми глазами положили бычок на плащ-палатку и с трех сторон ухватились за брезент.
— К бегу приг-готовиться!.. Конец маршрута — Сопка Любви… Бего-ом… Марш!
Наряд взял с места галопом и в шесть сапог угрохотал прочь. Ротный направился следом — проконтролировать.
Бедный Силя! Теперь наверняка повторный наряд получит. Я вышел из туалета и остановился возле тумбы, вокруг которой наяривал половой тряпкой Мамонт.
— Мамонт! — зову.
Выпрямляется, не выпуская тряпки из рук, весь какой-то мятый, бэушный какой-то, молча наводит на меня свои испуганные гляделки и ждет. Я молчу, а он ждет. Буду молчать, не спуская с него глаз, час — весь час он будет стоять, боясь пошевелиться, как даже перед комкором не стоит, и ждать, чего мне захочется ему сообщить. Может, обозвать чмом и пидаром, а потом набить морду — просто так, для профилактики, — а может, всего лишь заслать за сигареткой, кто знает? Я еще и сам не знаю. И он не знает, поэтому ждет одинаково испуганно, приготовившись к самому худшему.
Все-таки, что ни говори, это власть. Сейчас, в этот момент, он мой. И я могу сделать с ним, как со своим дворовым псом, все, что душе моей хозяйской будет угодно. А и поэтому в отпуск ехать не стоит: где ж дома такое найдешь? Разве что на такой женишься…
Сейчас все — весь мир — проистекает от меня, и радость, и горе, и весь смысл мамонтовской никчемной жизни сосредоточился на моих губах, обычных, в общем-то, кусочках надутой кровью мягкой кожи, которые одним своим шевелением — случайным или небрежным — вынесут ему свой приговор, не подлежащий обсуждению.
Сейчас я для него — как бог, одним словом, могущий либо осчастливить безмерно, либо жестоко наказать.
— Мамонт… — задумчиво повторяю я, еще не решив, казнить его или помиловать.
Он молча ждет решения своей участи. Блин, ну как же меня раздражает вот это тупое, зашуганное молчание чмы-рей, которые и молчат-то даже не потому, что совсем уже отупели, а потому, что боятся, что я найду в их тоне или словах, какими бы тишайшими они ни были, что-то оскорбительное для себя, какой-нибудь, хоть малейший, повод придолбаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Я штангу бросил и оглядываюсь по сторонам, пытаюсь понять, в чем тут дело. Глядь на скамейку и вспоминаю, что вот на ней Кот сидел, ждал, когда мы с Семирядченко боксировали. И тут до меня доходит: это ж зема мой со всеми своими базарами, проблемами и чурбанами из головы нейдет! Ни в какую. Как, знаете, «шаг вправо, шаг влево…» Так вот он, гад, как раз этих шагов и не делает. Засел намертво.
Блин, и ведь понимаю, что нехер о нем думать, что все равно я ничем не смогу ему помочь, что каждый сам себе доктор, и никто за него его проблемы решать не будет, и если хватит у него силы и фарта, то два года как миг пролетят, и все — домой, а если не хватит, то превратятся эти два года в добрую тысячу, и ничего тут не попишешь…
Снова взялся за штангу, кое-как домучил грудь и попытался заняться широчайшей. Нет, и все. Глухо, как в танке.
Да что ж ты, козел, навис-то надо мной, а?! Что ж тебе от меня надо? Что, пойти в твою роту вместо тебя служить? Или лишние два года вместо тебя здесь торчать? А то еще повеситься вместо тебя?.. Да отстань ты, не мурыжь!.. Не-а. Прилип, как банный лист.
И тут-то началось у меня форменное гониво — как по драпу. Виноват — и все тут. Виноват. Во всем виноват. Что тупой. Что кровожадный. Что всех на свой аршин меряю. Что Коту голову дурней своей заморочил, а ему, может, по-другому надо было. Что той дракой под казармой его подставил. Что, наоборот, мало побил. Что не взорву весь этот корпус к чертям собачьим. Что… Виноват, короче.
Да пошел ты в жопу, козлина! Да на кой хер мне сдался такой зема, в натуре! Что, своих проблем мало, что ли?.. А оно мне — ВИНОВАТ! Хоть ласты клей…
Да пошло оно все… Да пошли они все… Да пошел и я за ними…
Ну, и пошел. В казарму. Потому что, при таких раскладах, какой уж тут кач? Эх, зема, зема…
Вечером мы с Оскалом никуда не пошли: очень хотелось спать. Решили сегодня выспаться, чтобы завтра (или послезавтра) со свежими силами ка-ак… Но естеавенно, — с нашим-то фартом! — спать нам не дали. Кстати, я уже подметил, так всегда бывает: если шляешься ночами — то и шляйся себе, никто ничего, а если в кои-то веки с отбоем — как приличный — ляжешь спать, так обязательно какая-нибудь падла тебе спать и не даст.
Да. В этот раз было то же самое. И двух часов с отбоя не прошло, лично я еще первой пары снов не разменял, как вдруг просыпаюсь от дикого вопля дневального:
— Рота, подъем! В ружье!
Блин, да какое, на хер, ружье? Спи давай, и другим спать не мешай. Так дневальному кто-то, кто поближе к выходу спит, и объяснил. С посылом сапога в голову.
Но дневальный, гад, не унимается! Спрятался за угол и орет оттуда:
— Рота! Тревога! Подъем!
Поток матов удвоился, в сторону тумбы пролетели один за другим два табурета.
Думаете, помогло? Не-а. Только усугубило: дежурный свет врубил, потом сигнализацию в оружейке, и уже двое дневальных хором орут про какую-то тревогу.
Ну, только для того, чтобы к херам перебить весь наряд по роте, я поднимаюсь и иду к тумбе. За мной, матерясь, бредут Оскал, Чернов, Хохол и другие.
— Живее, десантники! — пыхтит у входа толстый оперативный дежурный, майор-танкист. — Время дорого!
Видать, действительно что-то серьезное.
— Да чего случилось-то, товарищ майор?
— ЧП…
Ясное дело, что ЧП. Нас за другим и не «тревожат»,
— В мехполку, в карауле беда, — майор трясет щеками и нервно закуривает. — Один кадр, караульный, дорвался до пирамиды и положил чуть ли не весь караул.
Ого, круто! Сильный кадр: у них там, в мехполку, караул всегда за тридцать человек набирается.
Сон как рукой сняло. Мы бегом кидаемся одеваться. Майор идет за нами в расположение.
— Так что, всех положил?
— Ну-у… почти: смена на постах стояла, да еще двум-трем удалось из караулки спастись.
Нервничает майор — труба! Пахнет ему уже капитанскими погонами и трупным запахом убитой карьеры.
Кидаемся в оружейку. Так, АКСУ, запасные магазины, патроны, подсумок. Готов! Следующий!.. Готов! Следующий!.. Готов!
Чернов отобрал человек десять, лучших. Выскакиваем на лестницу. Где-то внизу топочут ребята из второй роты, сзади пыхтит майор-дежурный.
— Так куда он подался, товарищ майор?
— Кто?
— Да стрелок этот.
— Говорю ж вам, там он сидит… А офицеров мы ваших оповестили, так что…
— Где «там»?! — даже притормаживаем от неожиданности мы.
— Как где. В караулке.
Ого! Случай серьезный. Когда человек убил и в бега подался, это значит, что инстинкт самосохранения у него работает, боится он, то есть все нормально, не боец. Перемкнуло, пострелял, потом остыл, испугался и побежал. Ничего опасного. Таких мы брали, берем и брать будем. А вот если он не бежит, если ждет, значит труба дело, значит, он себя уже похоронил, смерть ему не страшна, и поэтому будет он стоять до конца. Это уж похуже зэка будет: тот еще иногда сдается, этот — никогда.
Через пять минут быстрого бега прибываем на место. Караулка мехполка — не отдельное здание, а просто блок в здании штаба части. Двери закрыты. Свет в окнах за разбитыми стеклами не горит. Вокруг уже какие-то мазут-чики лежат с автоматами. Чуть поодаль — кучка офицеров. Чернов рапортует, залегаем. Правее занимают позицию ребята из второй роты.
Проходит минут десять. В окнах караулки — никакого движения.
Вперед с мегафоном в руках выходит оперативный дежурный:
— Солдат! Ты окружен! Выбрось оружие в окно, потом выходи с поднятыми руками!
Тишина.
— У тебя нет выхода! Сдайся — и ты смягчишь свою участь.
В одном из окон что-то мелькает, и тарахтит автоматная очередь. Майор рыбкой ныряет куда-то в сторону. Тотчас по окнам лупят штук десять автоматов.
— У него там боеприпасов — батальон уложить хватит, — бормочет кто-то рядом.
К нам, пригнувшись, подбегает один из офицеров.
— Ребята, пора за дело!
— Есть.
В этот момент из караулки доносится звук одиночного выстрела.
— Застрелился? — с надеждой произносит офицер, прислушиваясь.
В караулке тихо.
— Застрелился, застрелился, — побежало по цепи. Все снова слушают. Тишина.
Двое-трое мазутчиков — герои херовы! — подрываются на ноги и идут к зданию. Короткая очередь, и они падают, как подкошенные. Цепь опять начинает бестолковую пальбу по окнам.
Обманул, гад! Хитрая сволочь. Даже не верится, что среди мазутчиков есть такие вояки. Тем сильнее хочется его сделать.
— Так, короче, — приподнимает голову Чернов, — Оскал, Тыднюк — к окнам, мы с Хохлом — к двери. Остальные прикрывают. Пошли.
Двигаясь в обход, по полукругу, а потом под стеной, мы занимаем исходные позиции. Дверь оказалась запертой изнутри, и Хохол, не раздумывая, всаживает короткую очередь в замок. Мы делаем короткую паузу, как вздох перед погружением. Тишина. Я четко представляю себе, как этот, внутри, сейчас нервно дергает взгляд с окон на двери и обратно, не зная, откуда произойдет атака. Потом Чернов кричит «хоп!», и мы атакуем. Но почему-то внутри оказываемся только мы вдвоем с Оскалом, каждый через свое окно (потом выяснилось, что дверь была подперта изнутри лавкой). Враг — между нами, спиной ко мне. Очередь. Оскал вскрикивает и остается на полу. Я успеваю вскочить на ноги. Звучат выстрелы, бок обжигает огнем, но я уже рядом, лицом к лицу. Теперь дело за малым. Бью прикладом, потом — когда враг валится на пол, выпускаю в него очередь… Все. Дело сделано.
Я подхожу к двери, отшвыриваю лавку, распахиваю дверь настежь.
— Ну че? — врываются Чернов с Хохлом.
— Все.
Тотчас караулка наполняется людьми. Топот, гам. Мне очень плохо, чувствую, как кровь стекает по ребрам.
Включается свет. И тут я вижу то, от чего мои ноги начинают дрожать, а автомат наливается свинцом. У моих ног, с тремя моими пулями в теле, мертвый, как сама смерть, лежит в луже собственной крови Кот. Я чего-то бестолково ору, роняю автомат, караулка начинает крутиться вокруг меня сумасшедшей каруселью, и я падаю, падаю, падаю куда-то в бездонную пропасть…
Мы с Оскалом лежим в госпитале на соседних койках. К нам все относятся как к героям. Нам обещан отпуск, в который Оскал наверняка поедет, хотя ему осталось служить меньше полугода, а я наверняка не поеду, потому что, если поеду, то обратно уже не вернусь, ни за что, даже под конвоем.
Рана Оскала более серьезная, но поправляется он быстрее, может быть, потому что ему не пришлось застрелить друга и земляка. Как бы то ни было, он жизнерадостен и весел и без передыху пристает к медсестрам.
А я… Я противен сам себе и даже стараюсь не смотреть в зеркало, когда бреюсь. Непонятно, как это никого не воротит от меня и медсестры находят для меня не последние свои улыбки. Или, может быть, их воротит, но они терпят, а уж потом, оказавшись в одиночестве, блюют в умывальник… И вытирают испачканные губы беленькими носовыми платочками, и после этого платочки превращаются в вонючие загаженные тряпки, а они незаметно выкидывают эти тряпки в мусорное ведро, а потом, как ни в чем не бывало, идут ко мне и снова улыбаются…
Мне снятся плохие сны, и Оскал уже говорил мне, что я кричу по ночам.
Не знаю, что со мной, но я начинаю его тихо ненавидеть: за его жизнерадостность и любовь к девушкам. Медсестер я ненавижу за их двуличные улыбки и лицемерные беленькие платочки, офицеров — за их погоны, тупость и власть, а чмырей — просто потому, что они есть.
Вчера я чуть не убил одного такого чмыря. Уже и не помню, за что. Я бы убил его, несмотря на свою слабость, но Оскал помешал мне. Может быть, я когда-нибудь убью его за это.
Со мной что-то происходит. Я боюсь снов, боюсь своего выздоровления, боюсь смерти. Это трудно описать словами, но я подозреваю, в чем дело: это пошла трещинами моя скорлупа. Если это так, то мне конец. Если это так, то, значит, и я когда-нибудь буду лежать на полу в луже собственной крови, как Кот, а вокруг меня будут чужие, и мне неоткуда будет ждать помощи.
Я знаю, почему людей тянет убивать: они должны доказывать себе, что они все еще лоси, что они все еще живы.
Чмыри — не лоси. Я ненавижу чмырей просто потому, что они есть: ведь раз они есть, то каждый может стать таким, как они. Даже бывший лось.
Часть 2. ЛЕТО
Глава 1
Когда я выписался из госпиталя, Оскал уже укатил в отпуск. Я на него не в обиде: просто он умнее и башку мутью всякой не забивает. И если бы он был на моем месте — дул бы драп безбожно целую неделю, не проветриваясь, а на восьмой день встал бы с подъема как огурчик и спокойненько пошел бы, как всегда, духов в парке припахивать. С него все — как с гуся вода. У Оскала тема простая: что сделано — то сделано.
И снова был бы он крутым — не подходи — лосем, и снова брал бы беглых — что другому орехи щелкать, и духи, Гуляев с Банником, снова получали бы в голову гаечным ключом, без ненависти, под «ха-ха», просто потому, что так положено.
Я в отпуск не поехал, хотя очень предлагали. И даже не потому не поехал, что под окнами, где Кот жил, ходить пришлось бы: это я бы выдержал, в крайнем случае крюк бы давал. Просто знаю, что, если бы поехал, хрен бы сюда вернулся. Страшно. Эти-то полгода я еще по-лосиному жил, главное — внутри лосем был, а не только снаружи, а кто знает, что после отпуска будет, как оно обернется, на кого лосиная шкура будет надета. Страшно. Я б не рискнул пробовать. А здесь — вот он я, весь как на ладони, и деваться уже некуда, кроме как ломиться лосем до упора.
И вот еще что я подумал: все же, чего бы там Кот ни говорил, а чмырям легче, чем крутым. Чмырям один путь — наверх; как ни крути, ниже уже не опустишься. А это значит, любая слабина в минус уже не засчитывается, а любая, даже самая сомнительная, даже с ноготок, крутость сразу идет в тройной плюс. У крутых же — все наоборот.
Вот дураки они, в натуре, эти чмыри! Да я на их месте только с крутыми и хлестался бы с утра до вечера, причем выбирал бы противников покруче. Почему? Известное дело: крутой должен только выиграть, другой вариант не конает, а для чмыря, что называется, главное — участие. Даже победив, крутой остается «при своих», а чмырь, даже проиграв, набирает очки. А значит, если чмырь будет драться снова и снова, то в конце концов они с крутым уравняются. И спасает крутых только то, что чмыри с ними драться не будут, на то они и чмыри. Хотя, может быть, они сознательно остаются чмырями. Чтобы всегда иметь право проигрывать.
А раз так, что у чмырей все козыри, то, чтобы хоть как-то поровну, надо чмырей давить до упора, до фунта. И делать это надо крутым. А кому ж еще?
Да, чмыри эти, куда ни кинь, гнить должны. Если не набрались храбрости за себя постоять — то за это гнить, а если набрались (как Кот) — то тогда за это.
А мы и первых, и вторых делать будем.
Сегодня был жаркий июльский день. Оскала не было, поэтому надо было идти в парк, но я не пошел. Облом. Достаточно представить себе раскаленную солнцем броню бээрдээмки, столбы пыли, гуляющие по парку, потные черные рожи духов, чтобы улечься на койку, закурить и потерять всякий интерес к окружающему.
Тем более, что после того как я отказался ехать в отпуск, я стал привилегированным. Начальство прощало мне многое, что не простило бы любому другому. Грех был этим не воспользоваться. Поэтому я и лежал на койке, что являлось грубым нарушением правил, и курил, что было и вовсе рискованным, особенно если вспомнить шиздону-тую натуру нашего ротного.
Но мне почему-то вдруг все стало совершенно безразлично, и, кажется, зайди сейчас в казарму сам маршал Соколов, выпустил бы струю сигаретного дыма прямо промеж его запотевших триплексов.
И так я лежал, смотрел на растекающийся в воздухе дым и грустил, как вдруг на самой середине сигареты — вот западло! — в расположение влетел как всегда чем-то разозленный ротный. Безразличие мое подохло, как шелудивая собака, от одного его вида. Я мигом забычковал сигарету об ножку кровати и незаметно уронил бычок на пол, потом вскочил и заторопился восвояси.
— Куда? — словил меня за рукав ротный.
— В туалет! — отрапортовал я. — Разрешите идти?
— Иди, — отмахнулся он и потянул носом воздух. Удаляясь в сторону туалета, я слышал его звериный рев:
— Какая падла курила в расположении?!
Силя, дежурный по роте, пытался что-то лепетать в ответ, но последствия были заранее известны ему, мне и всем остальным: обычно в такой ситуации наряд по роте в полном составе водружал бычок на плащ-палатку и бегом нес на Сопку Любви, лысую гору километрах в пяти от казармы — хоронить. Вот и сейчас Мерин заткнул Силе рот коротким матом и скомандовал:
— Мамонт, сменить дневального на тумбе! Наряд, бычок на плащ-палатку!
Силя и двое его дневальных с тоскливыми глазами положили бычок на плащ-палатку и с трех сторон ухватились за брезент.
— К бегу приг-готовиться!.. Конец маршрута — Сопка Любви… Бего-ом… Марш!
Наряд взял с места галопом и в шесть сапог угрохотал прочь. Ротный направился следом — проконтролировать.
Бедный Силя! Теперь наверняка повторный наряд получит. Я вышел из туалета и остановился возле тумбы, вокруг которой наяривал половой тряпкой Мамонт.
— Мамонт! — зову.
Выпрямляется, не выпуская тряпки из рук, весь какой-то мятый, бэушный какой-то, молча наводит на меня свои испуганные гляделки и ждет. Я молчу, а он ждет. Буду молчать, не спуская с него глаз, час — весь час он будет стоять, боясь пошевелиться, как даже перед комкором не стоит, и ждать, чего мне захочется ему сообщить. Может, обозвать чмом и пидаром, а потом набить морду — просто так, для профилактики, — а может, всего лишь заслать за сигареткой, кто знает? Я еще и сам не знаю. И он не знает, поэтому ждет одинаково испуганно, приготовившись к самому худшему.
Все-таки, что ни говори, это власть. Сейчас, в этот момент, он мой. И я могу сделать с ним, как со своим дворовым псом, все, что душе моей хозяйской будет угодно. А и поэтому в отпуск ехать не стоит: где ж дома такое найдешь? Разве что на такой женишься…
Сейчас все — весь мир — проистекает от меня, и радость, и горе, и весь смысл мамонтовской никчемной жизни сосредоточился на моих губах, обычных, в общем-то, кусочках надутой кровью мягкой кожи, которые одним своим шевелением — случайным или небрежным — вынесут ему свой приговор, не подлежащий обсуждению.
Сейчас я для него — как бог, одним словом, могущий либо осчастливить безмерно, либо жестоко наказать.
— Мамонт… — задумчиво повторяю я, еще не решив, казнить его или помиловать.
Он молча ждет решения своей участи. Блин, ну как же меня раздражает вот это тупое, зашуганное молчание чмы-рей, которые и молчат-то даже не потому, что совсем уже отупели, а потому, что боятся, что я найду в их тоне или словах, какими бы тишайшими они ни были, что-то оскорбительное для себя, какой-нибудь, хоть малейший, повод придолбаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49