А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он бы, пожалуй, вылупил глаза, если бы ему объяснили, что можно заниматься этим делом и оставаться чистой. Да и ты небось не поверишь, если я признаюсь тебе, что по постельной части я почти не промышляю. Потому-то у меня и денег никогда нет. И здесь на меня смотрят как на исключение. Все зависит от меня самой. Тут есть один, к примеру, каждую ночь захаживает, скоро небось придет, он провожает меня до дому, большие деньги предлагает – до пятидесяти тысяч дошел. Вернее, он их уже всучил мне. По-твоему, пять розовых бумажек на дороге валяются?
– Что ж, если тебе противно…
– Сама не знаю. Он меня не волнует. А ведь не старик какой-нибудь. Он играет, тем и живет. Вот кто настоящий синьор. Мне противно, все вы мне противны, когда нужно спать с вами. И с ним также – никак не поборю отвращения.
– С мебельщиком ведь тебе не было противно.
– Так, попрекай меня, читай и ты мне мораль. Ишь, скорый какой! Ах да, ты из той же породы: вы торчите у своих станков, и от вас воняет потом.
– Придется проглотить, – улыбнулся я. – Ну и язычок у тебя, знаешь!
– Я говорю правду, солнышко. Но по вечерам вы моетесь. Когда братец с папашей мылись, вот это я понимаю – водичка была! Валерио каждый вечер отдраивался О, внешне у него все было, как надо!
– Обычно те, кому не повезло с замужеством, возвращаются домой, к своим.
– К отцу-то? Матери у меня нет, а что до отца с братом, так о них братова жена печется, а я – позор на их голову. Нет, самой лучше жить – сплю досыта и еще танцевать люблю… Понятное дело, бывают и накладки – работа такая. Когда пьяный какой-нибудь врежет тебе так, что у тебя потом фонарь под глазом, ты знай терпи, да и только. Мне пока еще не доставалось, может, потому, что я счастливая.
– Все время о муже думаешь?
– Еще бы, ведь до него у меня ни с кем ничего не было. Но любовь проснулась во мне потом, когда я ему отомстила. Я, наверно, дура, да? Теперь, когда я сплю с кем-нибудь, даже с важными синьорами, я уже не получаю того, что с ним. Поэтому я, насколько возможно, и берегу себя – сама Не знаю, для кого. А как по-твоему, я еще ничего? – спросила она. И тут же: – Да что это я, в самом деле! Не думай, будто я часто плачусь. Я никогда ни с кем не говорю об этом. А ты – другое дело: тут и «лошадиный хвост» и «берлога»… Правда, я и была-то там всего несколько раз, причем все больше без тебя. А что с твоим другом, который в лицее учился, ну, с тем, блондином? Вот кто действительно был хорош, получше, чем ты, хотя и у тебя гляделки дай бог на пасху.
Она не стала ждать, пока я отвечу. Все это время она неприметно следила за тем, что делалось в зале.
– Давай без церемоний, – вдруг предложила она и щекой прижалась к моей, расплываясь в улыбке. – Ну и как тебе моя басенка? Я их сочиняю каждый вечер. Сегодняшнюю, кроме тебя, еще никто не слышал. Привет, надеюсь, ты принесешь мне удачу.
Она направилась прямо к столику, за которым устроился какой-то бывалый с виду старикашка с пегими волосами. Одновременно Сабрина бросила Армандо и присоединилась к ней: щебеча, они подсели к этому синьору, чтобы составить ему компанию. Синьору в том смысле, который вкладывала в это слово Мириам, если, конечно, слова вообще имели для нее смысл.
Когда мы уселись в машину, Армандо сказал:
– Подзарядились мы прилично, теперь и разрядиться не мешало бы. Хочешь? Или к шлюхам, кроме Розарии, у тебя по-прежнему душа не лежит?
– Вот именно, тут уж ничего не поделаешь.
– А может, просто денег нет?
– И то верно, – соврал я.
– Подыщем одну на двоих.
– Я выйду из машины, когда ты найдешь что-нибудь подходящее. Выкурю сигаретку и подожду, пока ты управишься. Мне что-то не того, не втравливай меня.
Я был полон щемящей тоски. У меня болела голова – может, от двух виски, выпитых неразбавленными и на голодный желудок. Похоже, что болтовня Мириам как бы приглушила в моем сознании боль, которая теперь снова давала о себе знать. Мысли возвращались к Лори, к разговору с Милло, к слезам Каммеи, к освещенным луной корпусам Кареджи, и мне мерещились крики и стоны, ее сухой надсадный кашель, ее тяжелое дыхание и голос: «Значит, все неправда, ты такой же, как он, такой же!» Мне казалось постыдным дезертирством то, что я не рядом с ней, казалась детской игрой клятва, которую я ей дал, я чувствовал свое величайшее ничтожество и мысленно себя поносил. Броситься к Лори, обнять ее, вдохнуть в нее жизнь – вот что такое любовь, а не идиотская верность слову, которое она вырвала у меня, мучимая жаром и призраками, осаждавшими ее даже в самые радостные минуты. Я никогда так не любил ее и наверняка никогда так не страдал от любви, как сейчас, в то время как Армандо говорил:
– Центр не узнать. Сахара да и только. Может, тут уже успели побывать блюстители нравственности, – а я отвечал:
– Поворачивай, попробуй поближе к вокзалу, на Виа-де-Банки и на виа Панцини или перед «Великой Италией», там всегда кто-нибудь да есть.
– Нашел кого учить, – обижался Армандо. А я:
– И буду учить, только не втягивай меня в это дело, понял?
И вот он говорит:
– Ей-ей, облава была, попробуем где-нибудь в районе Кашине?
Эта тяжесть в голове и путаница в мыслях; освещенные вокзальные часы, на них восемнадцать минут третьего; пелена ночи над виа Аламанни, что вся в ухабах, а он еще ведет машину, как скотина; на светящемся щитке красная стрелка бензомера показывает три четверти бака, стрелка масломера – около четверти. Армандо включил приемник, идет ночная передача – музыка действует мне на нервы, я выключаю приемник, Армандо это не нравится, он спрашивает:
– Слушай, что с тобой творится сегодня? Какой-то ты весь вечер невеселый. Поругался, что ли? Обрати внимание на мою скромность: я не поинтересовался даже, кто она, знаю, из тебя слова не выжмешь, если ты пожелаешь что-то скрыть.
Я готов упасть ему на плечо и разреветься, но меня удерживают остатки гордости. Я отвечаю:
– Занимайся своим рестораном, ходи по бабам, только не капай мне на мозги, понятно?
Он сбавляет скорость и поворачивается, чтобы посмотреть на меня.
– Тебе что, виски в голову ударило или ты втрескался в Мириам? На таких, как она, тебе и за неделю не заработать. Но если потерпишь до четырех и они выйдут одни, тысчонок за пять ты ее оформишь. Подумай, когда будешь в состоянии.
Я молчу, даю ему высказаться, потом говорю:
– Хватит об этом, Армандо. Так куда едем?
– Мы же решили насчет Кашине. Знаешь, где там пятачок? Нет, я туда не полезу, это еще почище крепости, просто глянем одним глазком, так, для развлечения. Тем более что тебе уже скоро на работу. Может, просто домой дернем?
– Нет, нет, нет! – кричу я. – За меня не беспокойся.
Мы на Пьяццале, где на высоком постаменте восседает на коне одинокий бронзовый Виктор-Эммануил, а вокруг – такая же лунная пустыня, как и везде. Въезжаем в аллею, которая чем дальше, тем оживленнее, вдоль газонов и манежа тускло горят фонари. Армандо сбавляет скорость. Он зажигает дальний свет, и мы видим с десяток несчастных женщин, они, заметив, что он притормозил, выходят прямо к машине. Физиономии и голоса, внушающие страх. Там, где потемнее, топчутся, мужчины. Я закрываю глаза – настолько чувствую себя жалким и усталым, тогда как Армандо вступает в переговоры. Чья-то рука, просунутая в окно машины, тормошит меня.
– А ты, красавчик, спишь и ничего не хочешь сказать Наннине?
Лицо и на нем огромные нарисованные губы; зато голос не такой грубый и хриплый, как у остальных.
– Нет, это для него… Я собственно…
– Что «собственно», сам обходишься? – спрашивает она своим милым голосом и смеется.
Машина срывается с места; чтобы не удариться, я упираюсь в ветровое стекло.
– Сплошное дерьмо, и они еще хотят две тысячи лир! Попробуем найти что-нибудь подальше, – бурчит Армандо. Снова дальний свет фар на двух рядах кустарника и на асфальте. – Мы на Королевской площади, дальше – не их зона. Можно заехать и выпить по чашечке капучинно в «Индиано», а ты заодно и бутерброд съешь – сразу отрезвеешь. – Но он не успевает прибавить газ: нас снова осаждают. Те же физиономии, те же фигуры – толстые и худые, изможденные, те же пальтишки – красные, серые, черные, меховые накидки, распущенные волосы. И те же тени покровителей, да и не только покровителей.
– Фьямметта.
– Джованна.
– Ева.
Мы при свете фар видим их, мы слышим их, они же, выходя из темноты, не видят даже, на какой мы машине. Другой голос:
– Сколько вас?
– Двое, – отвечает Армандо. – Но нам нужна одна.
– Я согласна – по тысяче лир с носа. Только денежки вперед.
– Ты не в моем вкусе.
– По пятьсот.
– Да отвяжись ты!
В ответ звучит ругательство. И уже издалека тот же голос:
– Там двое, им не угодишь. Попробуй, что ли, ты, Розария.
Тут же из темноты позади машины – гортанный голос, очень похожий на мужской, с претензией на игривость:
– Эй, мальчик, тут и я, Розарина. Мы работаем на пару, Динуччо и я – кому что надо.
Что это со мной, в чем дело? Как будто вся моя жизнь в этом крике, детство и первый школьный день, крепость и сестры вот этих несчастных женщин, еще не все сошедшие со сцены, например, Кларетта, если не Неаполитанка и Бьянкина, чьих покровителей мы так боялись, предупреждая об их появлении Томми и Боба; тут и отрочество на берегу Терцолле, жевательная резинка и одна затяжка на двоих – и идеи, к которым я приобщил его, все, вплоть до вечера, когда он сказал мне об отъезде Бенито. Что мне теперь с того, что я был прав, плюнув ему в рожу? Розария – ерунда, Розарию я уже давно осудил, и именно он помог мне это сделать. Но не из дружбы, из ревности! Сейчас ничто в мире не касается меня, кроме Дино и его падения.
Они появляются вместе, он – за спиной Розарии, с моей стороны. Она говорит:
– Этого фрукта тоже желаете?
– Послушай, – протестует он. – Нечего сказать, хорошо ты меня представляешь?
Вижу Армандо, вцепившегося в баранку, и слышу его слова:
– С ума сойти, я-то знал, но… – Открываю дверцу перед носом Розарии, выхожу, хватаю Дино за лацканы пиджака и, прежде чем он успевает что-то понять, наношу первый удар, целя в переносицу. Несмотря на свою силу, он и не думает защищаться, он, как всегда, трусит и даже не хнычет, падая на землю, закрывая лицо и голову руками. Розария пытается разнять нас, наклонившись надо мной, и больше кричит, чем уговаривает успокоиться.
– Бруно, Бруно, никто же не знал, что это ты, ты же знаешь, что я тебя любила. Бруно, он тоже тебе друг. Бруно, тебе будет плохо.
И еще больше, чем она, орут ее подруги:
– Шпагат! Шпагатик!
– Шпагат, Динину бьют!
– Где же Шпагат? Зовите его!
– Шпагат, эй, Шпагат!
Мощная рука хватает меня за плечо, потом наносит мне удар в висок, от которого я валюсь с ног, грохаюсь, оглушенный, рядом с Дино, меня топчут, пинают, и теперь уже я отчаянно прикрываю голову и лицо. Затем чувствую, как меня поднимают и, словно мешок, бросают на сиденье, я соображаю это, когда мотор гудит уже рядом домом и машина останавливается.
– Слава богу, хоть машину мне не перевернули, – говорит Армандо. Это конец рассуждения, которого я не слышал. – Тебе лучше? Значит, кости целы, слава богу. Мне тоже повезло, только рубашка и галстук пострадали. Спокойной ночи, завтра все обсудим, загляни к нам вечерком. Разумеется, Паоле и моим – ни слова.
Я вошел на цыпочках, у Иванны горел свет, сам не знаю, как я добрался до своей комнаты, заперся и рухнул на постель. Кости были целы, это верно, но мне здорово досталось, и я уснул как убитый. Через несколько часов меня, барабаня в дверь, разбудила Иванна.
Недолгого сна оказалось достаточно, чтобы силы мои восстановились, и я только чувствовал боль во всем теле, особенно в боку, где красовался огромный синяк, к которому просто невозможно было притронуться. Но голова была свежая, и, едва открыв глаза, я уже решил, что побегу к Лори, а не на работу. Я торопливо мылся и одевался, и Иванна обратила внимание на мою спешку, так же, впрочем, как и на темную отметину у виска, которую я только что сам увидел в зеркале ванной.
– Я был с Армандо, – опередил я ее. – Кстати, тебе привет от Чезаре и Доры. Я немного ушибся о дверцу машины.
Иванна посмотрела на меня с нежностью.
– Вчера вечером заходил Милло, он искал тебя.
Я не вспылил, не стал оправдываться. Милло все рассказал ей – тем лучше; все равно они ни в чем не убедили меня своей обывательской, ложной жалостью, и свое нынешнее решение я принял сам.
Никакой трагедии, просто обстоятельства сложились не в нашу пользу, только и всего; будь я возле Лори, мы бы что-нибудь придумали. Все второстепенное исчезло, осталась одна, словно во сне меня осенившая мысль: если я буду у ее изголовья, она спасена. Наша любовь, которая видела нас счастливыми, станет еще сильнее, прогнав зло. Если Лори по-своему верила в рай, я тоже поверю в него, но чтобы жить в нем на земле, вместе с ней.
Мне даже показалось само собой разумеющимся то, что Иванна, подавая мне плащ, сказала:
– Прости меня за все. Ты – туда, правда?
32
Одно дело – рана, кровь и даже смерть на войне, в автомобильной катастрофе, на ринге, от несчастного случая на производстве, от руки убийцы. Другое дело – болезнь, которая не идет в открытую, а берет тебя в кольцо, сверлит изнутри, вытягивает все соки, опустошает тебя. Она – неотъемлемая часть старости, когда тело дряхлеет и неизбежно разрушается. Я не мог примириться с этим: Лори была первым человеком, которого я видел больным, подавленным чем-то непостижимым, мешавшим дышать. Чтобы победить это непостижимое, я, когда был у нее, заключил ее в объятия, чтобы ее груди снова расцвели, хотя они и не казались мне увядшими, чтобы вселить в нее, да и в себя тоже, уверенность в том, что мы живы. Охваченный отчаянием, я бросился навстречу той ночи, которую теперь упорно пытался загнать в самый дальний угол памяти.
Все растворилось в свете и запахах утра. Правда, я не замечал ясного неба, раскрывшихся почек, сверкающей травы на захламленных мусором берегах Терцолле. Как слепой, я двигался по знакомым улицам, не обращая внимания на декорации. Инстинкт бегства, забросивший меня в бар у заставы Прато, превратился теперь в действенную надежду, в жажду искупления собственной вины. Я взбунтовался потому, что близость зла отшатнула меня; теперь вместе с мужеством, внушенным любовью, я вновь обретал свободу духа и власть над своими поступками. По мере того как я приближался к больнице, а она была недалеко, я, словно последний идиот, давая волю воображению, представлял себе, как мой приход возвратит Лори к жизни.
Может быть, из желания продлить это ощущение, обуздать нетерпение и побороть остатки страха я не сразу вошел в калитку больницы, а остановился перед ней, чтобы закурить. Больница Кареджи находилась на задах, в глубине улицы, на противоположном конце которой высились цехи «Гали»; я проходил здесь тысячу раз, держась за руку синьоры Каппуджи, бегал тут с мальчишками и всегда выбирал именно эту дорогу, чтобы сократить путь, если возвращался домой со стороны виа Витторио. Я часто видел «неотложки» и машины скорой помощи, небольшие автобусы, которые мы называли «пилигримами», глазел на сестер милосердия и санитаров, куривших в беседке больничного парка. Но я ни разу не ступал за эту калитку; инстинктивно я всегда обходил ее, держась другой стороны площадки, где на моих глазах с годами появился навес, лотки для торговли фруктами и цветами, стоянка, на которой я сейчас оставлял мотоцикл. Я никогда не бывал в больнице. Никогда не соприкасался с этой обстановкой, в которой есть что-то от кладбища, от поражения. Как чужак в своем районе, я справился у сторожа насчет стоянки; это был старик в кепке и рваном плаще, доходившем ему до пят, поглощенный своей «ответственной» работой.
– Почему только мотоциклы и велосипеды?
– Потому, что для машин стоянка на территории лечебницы, рядом с центральной аллеей, как раз посередине.
– А как навестить больного… тяжелобольного?
– Смотря какая болезнь. Терапия, хирургия?
– Думаю, терапия.
– Центральная аллея, – повторил он.
Но все равно, пройдя по ней несколько шагов, я не знал, куда теперь направиться: передо мной встали многочисленные корпуса, на первом из них я прочел: «Хирургическое отделение». Меня обогнал «Фиат-600» и тут же остановился: навстречу мне бросилась Джудитта.
– О, Бруно, Бруно!
За рулем сидел ее муж. Он поставил машину неподалеку и догнал нас. Был он среднего роста, но такой толстошеий и пузатый, словно его накачали воздухом; тонкие конечности производили впечатление плохо подобранных протезов. Он шел вприпрыжку и, разговаривая, беспрерывно размахивал руками, должно быть полагая, будто таким образом можно придать выразительность самым пустым фразам. Нужно было снять с него все лишнее, громоздкое, чтобы увидеть то некогда нормальное лицо, которое угадывалось в его заплывших чертах. Теперь же у него была банальная физиономия толстяка и на ней светлые глаза с грустинкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34