А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– И что ему от меня нужно?
– Он Тюрингии… Приехал с делегацией германо-советской дружбы. Пришли в музей на выставку «Понары в фотографиях и документах».
– Может, ему не я, а Гирш Оленев-Померанц нужен?
– Вы, именно вы… Хагер подошел к нашему директору и спросил: «Не слышали ли вы про такого Малькина?»
– Я без мягкого знака. Малкин. Как, говоришь, его зовут?
– Директора?
– Немца.
Как и водится у евреев, вопросы строились в колонны.
– Ганс Х Он тоже портной. То есть бывший портной.
– Ганс, Ганс, – пожевал чужое имя губами Ицхак. – Был у нас в мастерской немец. Но как звали – хоть убей.
– Через два дня они уезжают. Он просит о встрече.
Весть и впрямь была ошеломляющей. Малкин не чаял, не гадал, что судьба сведет его когда-нибудь с пленным немцем-брючником, помогавшим им, вражеским портным, шить парадное галифе Рокоссовскому. В темных и сырых подвалах памяти среди бесчисленных имен, дат и событий затерялись и его внешность, и возраст, и звание. Единственно, что пылилось на полке, были яйцевидная голова с большими залысинами, огненно-рыжие волосы и рыжие усы с вычурными завитушками.
Эйдлин переминался с ноги на ногу в ожидании решения. Но Ицхак почему-то медлил, не спеша переваривал услышанное. На кой ему приезжий немец, пусть и помощник в прошлом? Что с ним вспоминать, чем с ним делиться? Эстер в гробу перевернется, если он пригласит к себе домой немца…
– У меня кавардак… – наконец выдавил Малкин.
– А что если тут… на скамеечке?
Ицхак насупился.
– На свежем воздухе… Как в Кемп Дэвиде…
– Где, где?
– В Кемп Дэвиде, – безуспешно повторил музейщик. – Я до двух должен дать ответ.
– А как мы друг друга узнаем? – сношел Малкин.
– Он маленький, лысенький, рыженький. В три у них прием в Совете Министров. А с пяти они свободны. Я, с вашего позволения, приведу его.
– В полшестого так в полшестого. Только с одним условием.
– Честное кавалерское, диктофона не будет! – поклялся Эйдлин и опрометью бросился на Замковую улицу.
Они явились с немецкой пунктуальностью – ровно в пять тридцать. На подступах к Бернардинскому саду уже зажглись фонари. Их свет нетающим снегом падал на подсохшие дорожки, струился по очнувшимся от зимнего обморока веткам.
Премистый Ганс в штормовке плелся за высоким Эйдлиным. Он смачно посасывал трубку, и запах отменного табака дразнил ноздри старого курильщика Малкина. В правой руке Ганса поблескивал целлофановый мешочек с живописной картинкой – Тюрингский лес, карабкающийся на террасы горный город Зул, дорога в сосновых объятиях, охотники у костра.
– Ганс Хагер, – подойдя к освещенной скамейке и обдав Ицхака душистым грехом, промолвил немец. – А вы Малькин.
– Малкин, – поправил его Ицхак и глубоко вдохнул ароматированный воздух.
– О, да, да! – смущенно затараторил Ганс. – Извините… Мы, немцы, все смягшаем… Отшень, отшень рад… Как фидите, я немного гаварийю по-русски… Примите, пошалюста, потарок от меня и обшейства германо-зовиецкой трушбы… – И он протянул Ицхаку Тюрингский лес, горный город Зул и пылающий костер, поначалу, видно, предназначавшиеся другому фройнду.
Малкин долго отказывался от подарка, но в конце концов под решительными взглядами Эйдлина его с благодарностью принял. Хагер, довольный, заморгал белесыми ресницами и, как стеклодув, выдул о рта душистое облачко благородной «Амфоры».
Он принялся что-то втолковывать Ицхаку, но так тараторил, что тот вылущил его тарабарщины только главное – Ганс приглашает его на все лето в горы, под Зулом, там у него, у Хагера, свой охотничий домик; они будут вместе отдыхать, ходить на охоту (найн, найн, не на медведя, а на зайца), собирать грибы и плести корзины; он, Ганс, научит его и соломенные шляпы делать; плетение отшень и отшень успокаивает. Когда же они отдохнут, то поедут в Берлин и сфотографируются на фоне рейхстага – Ицхак как победитель, а Ганс как побежденный, хотя на войне победителей не бывает, потому что поражение всегда терпит жнь.
Малкин благодарно наклонил голову, оценив дружеские чувства Хагера, и пообещал, что, если здоровье не подкачает, он обязательно приедет в Тюрингию и научится плести соломенные шляпы. Он вспомнил военную пошивочную мастерскую, где они короткое время работали вместе, прнался, что после расформирования интендантской части совершил недостойный поступок – разобрал чужой «Зингер», упаковал его и вывез Германии.
– О, это невашьно… У нас много, отшень много «Зингер».
Но для Ицхака его слова не были искуплением. Он стал уверять Хагера, что справедливость требует, чтобы он присвоенное вернул. Отыскался же среди сотен тысяч немцев Ганс Хагер – отыщется и хозяин швейной машинки.
Ганс прощающе-покаянно улыбнулся Малкину, пыхтя, пососал трубку, откинул капюшон, погладил, как школьный глобус, лысину в прожилках-меридианах и снова улыбнулся. Его улыбка странно подействовала на Ицхака. В ней были унижающая снисходительность, плохо скрытое превосходство, и вместо чувства облегчения Малкин испытал что-то похожее на острый укол стыда – ну какого лешего он перед ним винится? Хагер все равно не поверит в его искренность. Они, немцы, в большем долгу перед евреями – никакими «Зингерами» его не покроешь.
Ицхак ругал себя за желание слыть добреньким, за самолюбование: чего, спрашивается, корчить себя праведника. Еще рабби Мендель в детстве поучал его, что на свете есть одно делие, которое лучше не делать, чем делать скверно. И имя ему – добро. Малкин вдруг сник, скукожился, внимание его рассеялось, взгляд стал бесцельно блуждать вокруг; чуткий Эйдлин вовремя уловил перемену в настроении Ицхака и бросился спасать положение.
– Герр Хагер рассказал мне, как вы его спасли от гибели… Если бы не вы, его косточки давно бы истлели в какой-нибудь Костроме или Калуге.
– Да, да, – закивал Ганс. – Если бы не герр Малькин, я бы уже не шьиль…
– Не жил, – перевел Ицхаку с русского музейщик.
– Да, да… – Хагер с той же доброжелательностью принялся тормошить память Ицхака, которому много лет тому назад начальник интендантской службы полковник Иваньшенько задал вопрос жни и смерти: «Нужен ли нам этот лысый немец?»
– И вы, Ицхак Давыдович, – перехватил у Ганса инициативу Эйдлин, – полковнику Иванченко будто бы ответили: «Нужен, товарищ полковник! Такого брючника сейчас трудно найти…»
– Мы шьили его экзцеленции фельдмаршалю галифье…
– Наверное, – дипломатично пронес Малкин. – Разве это сегодня имеет значение? Маршал умер, парадный мундир висит на вешалке в музее, белый конь пал…
– Имеет, имеет, – воспротивился Хагер, отстаивая свое невермахтовское прошлое. – Я вас раньшье кал, абер не нашьоль.
Чем больше он кивал, тем острее Малкин жалел себя, его и то далекое время, когда жнь человека значила не больше, чем портновская иголка, – сломал, выбросил и заменил другой.
– Отшень рад, отшень, – как заведенный повторял немец. – Сделайте одольшение, – обратился он вдруг к Эйдлину и пальцами образил щелк фотоаппарата. – Чик, чик – и вылетит птищька…
– К сожалению, я свою камеру оставил дома, – сказал Валерий.
– Там есть… отшень хоршьая камера… – успокоил его Ганс и ткнул в целлофановый мешочек. – Нашь презент…
Эйдлин влек мешочка новехонькую «Практику», попросил Хагера сесть рядом с Малкиным на скамейку и, когда Ганс подкрутил свои рыжие завитки, легко и радостно щелкнул.
– Вундербар! Перфект! – воскликнул Х Восторг его был не натужным, а неподдельным, но таким же неощутимо холодным, как сияние Большой Медведицы.
Ицхак проводил Ганса и Эйдлина до Кафедральной площади. Пока они шли, он договорился с Хагером держать связь через музейщика, знавшего немецкий язык, – герр Валерий пришлет ему в Зул снимки. Обещал Малкин, правда, с оговорками приехать и в Тюрингию, поохотиться с ним на… комаров и привезти оттуда в Вильнюс соломенную шляпу собственного плетения.
Возле колокольни они расстались. Ганс Хагер помахал Ицхаку рукой, и взмах ее привел в движение и джип, и крохотный самолетик неразговорчивого Бородулина, и охотников в Главной ставке фронта; с лаем побежали гончие, ягдташей взмыли в небо подстреленные тетерева, маршал Рокоссовский вышел
– за массивного стола и шагнул на середину пустой залы, еще мгновение – и он доверит ему, портному, свой торс и дату парада на Красной площади.
Вся жнь, раскрутившись, как ярмарочная карусель, устремилась назад, в прошлое, в кукольный немецкий городок, как бы сложенный рафинада, и Малкину по-детски захотелось: пусть вертится вокруг него, как Земля вокруг Солнца.
– Уже домой? – раздался за его спиной знакомый баритон, и Гирш Оленев-Померанц бесцеремонно снял его с карусели.
– Что-то зябко стало. Боюсь простыть.
– А я к тебе направился. Может, в кабак на часочек заглянем?
– Почему ты меня в эту вашу… как ее… филармонию не приглашаешь?.. А в кабак тащишь и тащишь.
– Почему, спрашиваешь? Отвечаю: в музыке разбираться надо, а в водке не обязательно… Зайдем – я угощаю. На Бернардинском саду свет клином не сошелся. Люди живут, пьют, танцуют, трахаются. Чем мы хуже? Чарли Чаплин в твоем возрасте детей делал, за красотками волочился.
– Ты еще праотца Авраама вспомни.
– С тобой не сладишь. А жаль… Разговор у меня, как говорил вождь пролетариев всех страх, архиважный.
– Бог с тобой. Пошли!
Кафе литераторов пользовалось в городе не самой дурной славой. Гирш Оленев-Померанц выбрал столик у окна, царственным жестом подозвал скучающего официанта и заказал двести пятьдесят граммов водки, котлеты по-киевски, черный кофе и мороженое.
– Что стряслось? – спросил Малкин, когда подавальщик скрылся.
– Ну как тебе кабак? – придвигая к себе пепельницу и вытаскивая любимое «Мальборо лайт», пронес флейтист.
– Я сегодня рассиживаться не намерен. Выкладывай.
– Года три тому назад тут было куда лучше… – Гирш Оленев-Померанц размял сигарету, сунул в рот и принялся ее перекатывать от одной щеки к другой. – Раньше можно было курить. А сейчас за одну затяжку – штраф, чуть ли не бутылка коньяка…
– Котлеты придется подождать, – сказал официант, ставя на стол граненый графинчик с водкой.
– Что за страна? Кроме водки, приходится ждать всего.
За долгие годы дружбы Малкин хорошо учил повадки Гирша Оленева-Померанца. Ты его хоть каленым железом пытай или осыпай золотом, ничего не выудишь, пока он не выпьет. Причем чем новость ценней, тем длительней выпивка. Ицхак томился – ему претили и кухонный смрад, и хлопанье осипшими дверьми, и учтиво-наглые взгляды официантов. Надо терпеть, Гирш Оленев-Померанц «примет на грудь» и раскроет все дворцовые тайны.
В кафе было малолюдно. На возвышении траурно чернело пианино. Музыкантов еще не было – на аккуратно составленных стульях лежали нерасчехленные инструменты. Гирш Оленев-Померанц налил себе и Малкину, поднял рюмку и сказал:
– за Натана.
Малкин з
– Что с ним? – только и выдавил он.
Тост был неожиданный. Гирш Оленев-Померанц вообще презирал тосты – они, по его мнению, только затягивали удовольствие. И вдруг – за Натана!..
– Ты можешь не играть со мной в прятки? – взмолился Малкин.
– Со скучными не пью и за скучных не пью. Натан – человек хороший, но тусклый, как засиженная мухами лампа. Он один тех, кого даже страдания не красят… Такие люди живут себе, поживают… Все у них, как в школьном задачнике: дом, работа, жена, пудель… Сгорел дом – катастрофа, ушла жена – конец света, околел пудель – трагедия.
Официант принес котлеты по-киевски. Малкин отодвинул тарелку и, понив от волнения голос, осведомился:
– Так что же все-таки стряслось? Катастрофа, конец света или трагедия?
– Конец света, – старательно обгладывая белую косточку, ответил Гирш Оленев-Померанц.
– Нина ушла?
– Ушла, не ушла, но пока ее найти не могут.
– Неужели руки на себя наложила?
– Так уж сразу и руки! – Гирш Оленев-Померанц взял салфетку и тщательно принялся вытирать подбородок, как будто на нем были не пятна жира, а что-то другое, несмываемое и неудалимое – то ли следы его ночных гульбищ, то ли крохи незасыхающей, въевшейся в кожу глины понарских рвов.
Водки в графинчике оставалось на самом донышке. Официант, следивший за тем, как она иссякает, услужливо вырос перед ними, но Ицхак не дал ему даже рот раскрыть:
– Счет, пожалуйста.
– Ну куда ты торопишься? Звонить Натану? Я раз пять звонил. Дома его нет. Не рыскать же нам с тобой по городу…
– Ты как хочешь, а я пошел. Возьму такси и поеду к нему.
– Погоди. Допью, расплачусь и составлю тебе компанию.
Они поймали такси и поехали на окраину Вильнюса. Натан Гутионтов жил на улице Танкистов. Ни одного танкиста там и в помине не было. Вбли день и ночь грохотали поезда, в хатах-развалюхах ютилась беднота – кочегары, машинисты, прицепщики, уборщики мусора, стрелочники, кондуктора. За пригорком маячила тюрьма, исправительно-трудовая колония, расположенная на территории храма, окруженного колючей проволокой и хиреющими год от года деревьями, на которых по-прежнему, как в старые, добрые времена, справляли заутреню и вечерю птицы, молившиеся с радостным неистовством.
Света в окнах Гутионтова не было. Гирш Оленев-Померанц и Малкин вошли в слабо освещенный, вонький подъезд, поднялись по витой лестнице со сломанными перилами на третий этаж и по очереди принялись нажимать на шоколадную плитку звонка. Никто не отзывался. Постояв в горестном молчании у дверей, они спустились вн и, поглядывая на слепые окна и ежась от пронзительной весенней прохлады, зашагали взад-вперед по выбитому тротуару.
Ицхак уже жалел, что выпил только одну рюмку, – не приведи Господь, схватит воспаление легких, надолго сляжет, и это когда у друга такая беда. Правда, надежда еще своим воробьиным клювиком склевывала наихудшие предположения. Может, все еще уладится, Нина передумает и вернется, а Натан поклянется, что никогда… ни при каких обстоятельствах без нее в Израиль не поедет, и, стало быть, нечего приносить себя в жертву.
Малкин вспомнил угрозы Нины уехать к родичам на Волгу, в Балахну. Что если сложила вещички и укатила? Мол, теперь каждый них свободен и волен делать все, что заблагорассудится.
– Знаешь, Ицхак, какая мысль мне пришла в голову? Тебе не кажется, что все вокруг нас – тип-топ гетто? Ни души. Ни огонечка… Мертвая тишина… Только где-то там, вдали, поезд на стыках грохочет… И патруль по тротуару подковами стучит… Слышишь?
– Ничего не слышу.
– А лай овчарки? Оттуда, где тюрьма…
– И лая не слышу…
– А я слышу… Вот-вот они нас настигнут…
– Глупости! – рассердился Ицхак. – Бред сивой кобылы.
– Бред, говоришь, а почему у меня все поджилки трясутся?
– Недопил…
– Нет, нет… Просто страшно… А вдруг и на сей раз побег не удастся… Из этого гетто, брат, убежать невозможно.
– Ты бы лучше о Натане подумал! – пристыдил его Малкин. – В твои годы надо поменьше заказывать…
– Хочешь знать, почему невозможно? – не обиделся Гирш Оленев-Померанц. – А потому, что страх – самое вместительное гетто на свете… Тебе не кажется, Ицхак, что всю жнь мы только и делаем, что от одного страха бежим к другому…
Надвигалась ночь. Бедняга Натан, наверно, мечется, рыскает на своей культяпке по городу, набережные обходит, мосты, парки…
– Взял бы в жены еврейку, глядишь, беды и не было бы, – прогудел продрогший Гирш Оленев-Померанц.
– А что, еврейки дому не сбегают? Не кончают с собой?
– Сбегают и руки на себя накладывают. Но прежде чем покончить с собой, они петлю на муже затягивают. Может, Господь и покарал нас… меня… Натана… за наше отступничество… за то, что заветам предков менили… – Он отдышался и тихо промолвил:– Ну да… Ему легко карать. Ведь Он холостой.
– Шаги! – вскрикнул Малкин и весь напрягся.
Оба прислушались. В иссиня-черной тишине, густой, как волосы, послышался стук деревяшки.
– Он! – обрадовался Гирш Оленев-Померанц. – Точно… У меня абсолютный слух… даже на культяпки…
– Один?
– Один.
Абсолютный слух не обманул флейтиста.
– Парочка – гусь да гагарочка… И давно вы тут сумерничаете? – спросил Гутионтов. Голос его звучал хрипло, как после болезни; он то и дело откашливался, но то был не кашель, а скорее нервный клик. – Пошли ко мне греться.
И двинулся к дому, припадая на деревяшку и все время оглядываясь: а вдруг темноты, населенной его отчаянием и надеждами, вынырнет строптивица Нина, подойдет к ним и попросит прощения за свою глупую самоотверженность, чуть ли не стоившую ему, Натану, жни?
– Объявлен розыск, – прохрипел он, вешая в прихожей на гвоздь пальто и осыпая ласками бросившегося к нему пуделя.
– Она что-нибудь оставила? – краснея, осведомился Малкин.
– Нет. Пошла в парикмахерскую прическу делать ко дню рождения и исчезла. Люда, ее парикмахерша, говорит, что она была весела, шутила, анекдот про Горбачева рассказала. Не было ни гроша, да вдруг такой алтын.
– Поверьте моему слову, – загорелся Гирш Оленев-Померанц, – все кончится, как в голливудских фильмах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23