Агаджанян изложил мне свою. версию, призывный звон колокола заменило пение особого вида черных дроздов. Когда монастырь прекратил свое существование то ли в результате бедствия, то ли из-за того, что его покинули монахи, птицы стали подражать прежним звукам, словно тоскуя по ним, и, передавая эти звуки из поколения в поколение, донесли колокольный звон до наших дней.
Тропинку пересекают перекрученные корни, они, подобно лестничным ступенькам, облегчают наше восхождение. И вот он внезапно перед нами — наш монастырь. Два небольших каменных строения, утонувшие во мху и упавших ветках. Птица, пение которой мы слышали, замолкла, замерев на самом коньке кровли каменной церквушки. Солнце, чьи лучи проникают через ветви огромных ореховых деревьев, высвечивает несколько маленьких барельефов, на которых изображены лошади, скачущие навстречу восходу. Мы открываем дверь и входим внутрь церкви. На камне, располагающемся в том месте, где в прежние времена, верно, находился алтарь, горит свеча. Кто здесь был до нас? На каменном карнизе вдоль полукруглой стены еще свечи, но незажженные. Всякий, кто бы ни пришел сюда просить милости Божьей, может их зажечь. Для этого рядом несколько коробков спичек. Я беру свечу и стою с нею до тех пор, пока мне не удается мысленно сформулировать желание. После этого я принимаюсь чиркать спичками, которые не загораются, видимо, отсырел фосфор. На это безрезультатное занятие уходят все три коробки. Теперь я собираюсь зажечь свечу от огня уже горящей.
— Не вторгайся в чужие желания, — останавливает меня Агаджанян.
Мы выбираемся на свет и натыкаемся на вкопанные в землю большие глиняные кувшины. В свое время в них выдерживалось вино, которое делали монахи. Сейчас их выступающие из земли горловины завалены камнями и черепицей. Неподалеку от церквушки разровненный участок земли, видимо, когда-то здесь у монахов был огород.
Я ковыряю ржавым гвоздем дерн и откапываю сухие и кое-где сгнившие корни. Я показываю их странному типу, появившемуся на тропинке с огурцом в руке и переметной сумкой через плечо, он объяснил мне, что это очень старые корни фасоли. Он растирает их сухие останки в пальцах, как это делают обычно специалисты, пока не превращает их в пыль. На поясе у него болтается моток веревки — обязательный спутник каждого менгрела, так повелось у них с давних пор, когда веревка служила и для кражи коней, и для перевязки сена, и для переправы через реку, и для лазания по деревьям. С пояса свисают несколько мешочков, в которых соль и перец, а также два свечных огарка.
— Куда направляетесь? — спрашивает Агаджанян с нездоровым любопытством.
— Иду себе, — отвечает мужчина. — Остановлюсь, съедаю дикую грушу и заварю мяту. В лесу есть все, что нужно.
Агаджанян вновь щелкает «полароидом», мужчина, замерев, наблюдает, как на бумаге появляется его изображение. Мы предлагаем мужчине взять фото, полагая, что этим делаем ему приятное.
— Зачем останавливать время?! — смягчает он философским восклицанием свой категорический отказ. И удаляется. Мы смотрим ему вслед, пока он не скрывается в густом лесу.
Глава девятая
Мы пересекаем границу о Арменией и посещаем базилику Сагина, прячущуюся среди деревьев. Агаджанян поет псалом, чтобы дать мне возможность послушать его звучание под сводами, покрытыми пятнами сырости.
Мы приезжаем в местечко, которое Агаджанян именует своей загородной резиденцией. Это затерянная деревня, открывающаяся взору, едва пересечешь старинное кладбище с могильными оградами под столетними дикими грушами. Ветви таких же груш нависают над крышами хижин. На них — сухие листья, прикрывающие щели в проржавевшей жести. Между деревьями вьются грунтовые дороги. Там, где одна из них расширяется, стоит старый автобус без сидений, приспособленный под тир. У двери — мужчина в ожидании редких клиентов, которые иногда приходят сюда излить свою тоску, стреляя по двум десяткам жестяных зверюшек. Загородный приют Агаджаняна огорожен по периметру высоким забором. Чтобы попасть в дом, мы взбираемся по шаткой деревянной лестнице. Две комнаты, за ними терраса с широкой парадной цементной лестницей, ведущей во двор, над которым навес из сухих кукурузных стеблей. Ванной нет, воды и отопления тоже. Агаджанян принимается рвать цветы и фрукты, рассовывая их в вазы, которые у него расставлены по всему дому. За ширмой кушетка. На стульях стоят иконы, от этого впечатление, что святые сидят на них. Вдоль стен кое-какая дряхлая мебель, на стенах — вытертые персидские ковры, к некоторым подколоты белые расшитые скатерти. Через некоторое время мы спускаемся к шоссе. Агаджаняну потребовалось перекинуться парой слов с Манукой, мальчонкой лет пяти, ковыряющимся палкой в грязной канаве. После этого Манука убегает с опущенной головой, а Агаджанян обходит вокруг деревни и, пройдя через огород, возвращается домой. По дороге он рассказывает мне историю Мануки.
— Он боится меня уже почти три месяца. Он живет в доме напротив. Все началось тогда, когда умер его отец. Ко мне пришла егс мать и сказала, что хочет увеличить фотографию, на которой ее муж: умерший два дня назад, изображен в какой-то компании. Я послах групповое фото в Тбилиси, там все сделали. Когда я передавал женщине увеличенную фотографию ее мужа, при этом был Манука. Как только он ее увидел, он уставился на меня, пораженный, видимо, обнаружив во мне сверхъестественную силу, превосходящую обычные человеческие возможности. Ему, наверно, представилось, что для того, чтобы сделать большое фото его отца, я встретился с ним где-то там, где он еще жив. Той же ночью я услышал, как как-будто на форточку забрался кот. Как обычно в таких случаях, я шикнул на него, но животное, как ни странно, не испугалось, а спрыгнуло в комнату и подошло к кровати. В лунном свете, лившемся в дом, словно вода, я разглядел рядом с собой вопрошающее лицо Мануки.
— Тебе чего? — спросил я.
— Где мой папа? — ответил он вопросом на вопрос. Я ничего не сказал, лишь слегка обнял его, через мгновение он, разочарованный, исчез.
Оставив позади широкую долину реки Арагви, мы спускаемся по течению Терека, петляя среди гор, покрытых бархатистой зеленью. Мы въезжаем в сонную деревушку у подножья огромного Казбека, возвышающегося на пять с половиной километров. Тут, на высоте, пчелы собирают нектар с цветов дикого чертополоха. И тут Агаджанян когда-то познакомился с молодым пастухом, очень красивым и интеллигентным парнем. Мы останавливаемся у старой лачуги, Агаджанян стучит в дверь. Нам никто не открывает. Мы заглядываем внутрь через запыленное окошко. Такое ощущение, что дом покинут. Агаджанян с силой толкает дверь, мы оказываемся в единственной комнатке с железной печкой посредине. У стен раскладушка и лавки, на них мешки с луком и фасолью. Печка еще теплая. Я с изумлением вижу, как Агаджанян начинает вытаскивать из багажника автобуса связки книг, унесенных им из библиотек после наших визитов. Он раскладывает книги по ковру, лежащему на полу, пока не закрывает его целиком, затем выходит и затворяет за собой дверь. Мы продолжаем путь по каньону змеящегося Терека. Горы становятся все более голыми, а воздух — все более насыщенным озоном, какой предписывают людям с больными легкими. Впереди смутно просматриваются строения современной архитектуры, облицованные желтым туфом. От плоскогорья, на котором они стоят, к вольфрамовым шахтам у кратера потухшего вулкана тянется канатная дорога, по ней снуют туда-сюда фуникулеры. Рабочие рудника в защитной спецодежде, похожей на скафандры, — пассажиры этого гигантского Луна-парка.
Мы пересекаем границу между Грузией и Арменией. У Агаджаняна сразу поднимается настроение, потому что мы выезжаем на ровное асфальтированное шоссе. По нему добираемся до Акпата, горной деревушки, жмущейся к большому монастырю, где в течение тридцати лет жил монах-поэт Саят-Нова. Единственные украшения многочисленных зданий ансамбля — небольшие кресты. Каждый монах выцарапывал на камне свой крест и, стол перед ним, предавался раздумьям. О жизни монаха-поэта и о древнем монастыре Агаджанян сделал один из трех своих фильмов. Я вспомнил кадры, где молодой монах, спасая книги из затопленной библиотеки, поднимал их по приставной лестнице на монастырские крыши, подальше от потоков разбушевавшейся воды, и раскладывал сушиться на солнце.
— Тебе удалось определить место, где он стоял на коленях, ожидая, когда высохнут страницы? — спрашиваю я Агаджаняна.
— Я полагаю, это было в самом высоком месте двора, — отвечает он и кивает на земляной горб за трапезной.
Я подхожу к этому зеленому холму и сажусь на траву. Подо мной соединяющиеся между собой крыши образуют замысловатые водостоки. Пышные пучки дикой травы торчат в швах прямоугольной, черного камня черепицы. Я воображаю себе, как вся она была устелена большими намокшими книгами со слипшимися страницами. Агаджанян подходит и садится рядом со мной.
— В моем фильме главный герой лежит как раз на этом самом месте, где сидишь ты.
Я тоже ложусь, не отрывая взора от монастырских крыш. Трава, колыхаемая свежим ветерком, чуть слышно шелестит. Так же, наверное, после двух дней пребывания под солнцем шелестели от ветра высохшие страницы, готовые вновь повествовать о людях и делах их.
Улыбаясь, я поднимаюсь на ноги.
Проехав несколько километров, Агаджанян останавливается и покупает у шофера грузовика картонную коробку с копченой рыбой. Несколько рыбешек мы съедаем тут же, созерцая чудовищное и одновременно завораживающее зрелище: огромный клубок гигантских ржавых змеевиков, образующих промышленный комплекс Алаверди. Оставив позади этот таинственный и обворожительный ад, мы подъезжаем к базилике Санаин, прячущейся среди деревьев.
Агаджанян поет псалом, чтобы я смог услышать, как звучат своды базилики с подтеками сырости на них, словно на старых матрасах. Затем он зажигает свечу и прикрепляет ее к колонне. Солнце заходит, мы трапезничаем, сидя на траве перед одиноко стоящим строением. Агаджанян прихлебывает белое вино, налитое за неимением стаканов в алюминиевую миску, которую мы купили у какой-то старухи в Акпате.
Мы возвращаемся с зажженными фарами, выхватывающими из темноты клочки пейзажа. Агаджанян говорит мне, что в ветреные дни горы наполняются гулом, хотя все кругом неподвижно, ибо двигаться в них нечему.
Глава десятая
Искупавшись в сернистой воде, мы поднимаемся по лесенке отдохнуть в ветвях гигантского орехового дерева, превращенного в подобие хижины. Идет дождь, и вода, согретая теплом листьев, вновь вызывает в памяти образ пса Бонапарта, который, согласно стратегическому плану Генерала, бастует на невском льду вместе с другими петербургскими собаками.
По дороге на Бакуриани, в нескольких километрах, если по прямой, от лачуги-библиотеки, затерянной на перевале горного хребта, который нависает над заросшими лесом холмами Менгрелии с ее чайными кустами, мы подъезжаем к хижине, возле нее громадные чугунные котлы и высокий штабель дров.
Сторож вызывается наполнить котлы сернистой водой и разжигает под ним костер. Его жена проводит нас в хижину и показывает бассейн, облицованный кафельной плиткой, куда и велит нам забраться, предварительно раздевшись донага. Женщина льет на нас горячую воду, и все вокруг скрывается в пару. Шум падающей на наши покрасневшие плечи воды эхом отражается от деревянных стен. Мы вытираемся поношенной холстинкой и, как только одеваемся, нас выводят отдохнуть. Мы поднимаемся по лесенке, прислоненной к огромному стволу, в гущу ветвей гигантского дерева, превращенного в подобие поднятой над землей хижины.
Каждая впадина между ветвями застелена видавшими виды матрасами и циновками, та них уже те, кто пришел сюда раньше нас. В основном, это крестьянские семьи, явившиеся к источнику с собственными котлами, чтобы обойтись без помощи сторожа. Мы находим свободное место почти на вершине дерева в нише неправильной формы, по соседству с молодым азербайджанцем, отгоняющим досаждающую ему мошкару. Агаджанян тотчас замечает, что к самой толстой ветке гвоздями прибит небольшой крест. Это вызывает в его памяти какие-то детские воспоминания, и он утверждает, что мы наконец-то в одном из тех деревянных храмов, какие сооружали монахи-отшельники, бежавшие из монастыря Новый Афон во времена нашествий. Каждый монах выбирал себе ореховое дерево, добивался того, чтобы ветви дерева принимали нужную форму — одна ниша над другой — и выстилал их сухой травой и циновками. Для искривления ветвей монахи использовали тяжелые камни, подвешивая их к веткам на многие месяцы. Работу, начатую одним монахом, продолжал другой, приходивший на смену предыдущему, когда тот отправлялся в ореховое дерево на вечный покой. Об этой небольшой монашеской общине до 1900 года существовали только устные предания, и мало что удавалось узнать ученым, которые наезжали в горы на поиски тех деревьев, где в ожидании смерти укрывались монахи. До наших дней дошло единственное письменное свидетельство: армянский врач приводит слова старика, умершего в 1929 году в возрасте 165 лет, которые тот произнес во время обследования долгожителя на Кавказе. Повествуя о своей долгой жизни, , старик вспомнил, как однажды, летним днем, наткнулся на ореховое дерево, огромное, как гора. Дерево полностью потеряло свою природную форму, а мелкая атмосферная пыль, прибитая теплыми дождями, смешавшись с пометом птиц, отдыхавших на нем во время осенних перелетов, образовали такую плотную и твердую корку с белесыми прожилками, что создавалось впечатление, будто стоишь у подножья утеса. Через отверстие старику удалось забраться внутрь и облазить одну за другой все ниши, вплоть до самого верха этого безмолвного кладбища. Тела монахов были обернуты белой холстиной. Они лежали рядом друг с другом и друг над другом. Их хорошо сохранившиеся, не тронутые тленом лица несли печать полного покоя.
На основании этого свидетельства, обнаруженного в сообщении армянского врача, кое-кто вплоть до 1930 года пытался отыскать то, что носит название «вертикальное захоронение». Скорее всего, важнейшим побудительным мотивом было желание ученых обнаружить секрет мази, которой монахи умащали кожу умерших и которая предохраняла из плоть от разрушения. Отсутствие новых находок истощило всякий интерес к проблеме и стерло из людской памяти сам факт существования загадочной религиозной общины.
Азербайджанца, лежащего рядом с нами, зовут Файк. Он невысок и рыжеволос, с неподвижным левым глазом, веко которого неожиданно сильно дергается, что доставляет ему немалое беспокойство, и он каждый раз массирует его коротким указательным пальцем, в свободное от этого занятия время устремленным в сторону дальних мест, где разворачиваются события его повествований. Порой он энергично тычет им в воздух, видимо, для того, чтобы подчеркнуть важность рассказываемого эпизода. Еще три года назад он жил в дальнем углу Сибири, в поселке из 1400 железнодорожных вагонов, населенных нефтеразведчиками. Сейчас на этом месте современный город, но в то время в самом центре поселка возвышался холм-помойка, куда жители выбрасывали мусор и отбросы. Вокруг этой смерзшейся горки, к счастью, находившейся в таком состоянии большую часть года, собирались все окрестные собаки, которые из-за тесноты не могли жить в вагонных клетках-купе вместе с хозяевами. Вертолеты, состарившиеся от работы и сурового климата, облетали стороной этот поселок татар и азербайджанцев, которые стоически переносили в течение недолгих или долгих лет все невзгоды здешнего пребывания, хорошо оплачиваемого государством. Файк был наиболее известной фигурой в поселке. Часто можно было висеть, как он, празднично одетый, выходит из продуктового магазина, держа меж пальцев десять бутылок французского коньяка, а в зубах пакет с сыром. Он элегантно вышагивал по самой грязи к своей «карете», весь интерьер которой составляли койка и гора пустых бутылок.
Голос Файка звучит все глуше и глуше, пока, наконец, все звуки не сливаются в одно монотонное бормотание, или, может быть, это я сам уже не в состоянии воспринимать его монолог. Скорее всего, так и есть, потому что я внезапно засыпаю. Когда я пробуждаюсь, то вижу, что Файка нет, а на его месте лежит худая, лет сорока грузинка с выступающими вперед зубами. Описать грузинку, на первый взгляд, самое простое дело на свете, так как основные черты лица выражены у. них ярко и остро. Но это лишь на первый взгляд, ибо в таком случае портрет выйдет слишком поверхностным. Для грузинской женщины характерна игра в близорукость, то есть у нее такой прищур глаз, который создает ощущение дистанции между ею и вами. Причем дистанции не в метрах, а, правильнее было бы сказать, в днях и годах, сквозь которые женщина постоянно пытается разглядеть вас, даже если вы давно муж и жена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Тропинку пересекают перекрученные корни, они, подобно лестничным ступенькам, облегчают наше восхождение. И вот он внезапно перед нами — наш монастырь. Два небольших каменных строения, утонувшие во мху и упавших ветках. Птица, пение которой мы слышали, замолкла, замерев на самом коньке кровли каменной церквушки. Солнце, чьи лучи проникают через ветви огромных ореховых деревьев, высвечивает несколько маленьких барельефов, на которых изображены лошади, скачущие навстречу восходу. Мы открываем дверь и входим внутрь церкви. На камне, располагающемся в том месте, где в прежние времена, верно, находился алтарь, горит свеча. Кто здесь был до нас? На каменном карнизе вдоль полукруглой стены еще свечи, но незажженные. Всякий, кто бы ни пришел сюда просить милости Божьей, может их зажечь. Для этого рядом несколько коробков спичек. Я беру свечу и стою с нею до тех пор, пока мне не удается мысленно сформулировать желание. После этого я принимаюсь чиркать спичками, которые не загораются, видимо, отсырел фосфор. На это безрезультатное занятие уходят все три коробки. Теперь я собираюсь зажечь свечу от огня уже горящей.
— Не вторгайся в чужие желания, — останавливает меня Агаджанян.
Мы выбираемся на свет и натыкаемся на вкопанные в землю большие глиняные кувшины. В свое время в них выдерживалось вино, которое делали монахи. Сейчас их выступающие из земли горловины завалены камнями и черепицей. Неподалеку от церквушки разровненный участок земли, видимо, когда-то здесь у монахов был огород.
Я ковыряю ржавым гвоздем дерн и откапываю сухие и кое-где сгнившие корни. Я показываю их странному типу, появившемуся на тропинке с огурцом в руке и переметной сумкой через плечо, он объяснил мне, что это очень старые корни фасоли. Он растирает их сухие останки в пальцах, как это делают обычно специалисты, пока не превращает их в пыль. На поясе у него болтается моток веревки — обязательный спутник каждого менгрела, так повелось у них с давних пор, когда веревка служила и для кражи коней, и для перевязки сена, и для переправы через реку, и для лазания по деревьям. С пояса свисают несколько мешочков, в которых соль и перец, а также два свечных огарка.
— Куда направляетесь? — спрашивает Агаджанян с нездоровым любопытством.
— Иду себе, — отвечает мужчина. — Остановлюсь, съедаю дикую грушу и заварю мяту. В лесу есть все, что нужно.
Агаджанян вновь щелкает «полароидом», мужчина, замерев, наблюдает, как на бумаге появляется его изображение. Мы предлагаем мужчине взять фото, полагая, что этим делаем ему приятное.
— Зачем останавливать время?! — смягчает он философским восклицанием свой категорический отказ. И удаляется. Мы смотрим ему вслед, пока он не скрывается в густом лесу.
Глава девятая
Мы пересекаем границу о Арменией и посещаем базилику Сагина, прячущуюся среди деревьев. Агаджанян поет псалом, чтобы дать мне возможность послушать его звучание под сводами, покрытыми пятнами сырости.
Мы приезжаем в местечко, которое Агаджанян именует своей загородной резиденцией. Это затерянная деревня, открывающаяся взору, едва пересечешь старинное кладбище с могильными оградами под столетними дикими грушами. Ветви таких же груш нависают над крышами хижин. На них — сухие листья, прикрывающие щели в проржавевшей жести. Между деревьями вьются грунтовые дороги. Там, где одна из них расширяется, стоит старый автобус без сидений, приспособленный под тир. У двери — мужчина в ожидании редких клиентов, которые иногда приходят сюда излить свою тоску, стреляя по двум десяткам жестяных зверюшек. Загородный приют Агаджаняна огорожен по периметру высоким забором. Чтобы попасть в дом, мы взбираемся по шаткой деревянной лестнице. Две комнаты, за ними терраса с широкой парадной цементной лестницей, ведущей во двор, над которым навес из сухих кукурузных стеблей. Ванной нет, воды и отопления тоже. Агаджанян принимается рвать цветы и фрукты, рассовывая их в вазы, которые у него расставлены по всему дому. За ширмой кушетка. На стульях стоят иконы, от этого впечатление, что святые сидят на них. Вдоль стен кое-какая дряхлая мебель, на стенах — вытертые персидские ковры, к некоторым подколоты белые расшитые скатерти. Через некоторое время мы спускаемся к шоссе. Агаджаняну потребовалось перекинуться парой слов с Манукой, мальчонкой лет пяти, ковыряющимся палкой в грязной канаве. После этого Манука убегает с опущенной головой, а Агаджанян обходит вокруг деревни и, пройдя через огород, возвращается домой. По дороге он рассказывает мне историю Мануки.
— Он боится меня уже почти три месяца. Он живет в доме напротив. Все началось тогда, когда умер его отец. Ко мне пришла егс мать и сказала, что хочет увеличить фотографию, на которой ее муж: умерший два дня назад, изображен в какой-то компании. Я послах групповое фото в Тбилиси, там все сделали. Когда я передавал женщине увеличенную фотографию ее мужа, при этом был Манука. Как только он ее увидел, он уставился на меня, пораженный, видимо, обнаружив во мне сверхъестественную силу, превосходящую обычные человеческие возможности. Ему, наверно, представилось, что для того, чтобы сделать большое фото его отца, я встретился с ним где-то там, где он еще жив. Той же ночью я услышал, как как-будто на форточку забрался кот. Как обычно в таких случаях, я шикнул на него, но животное, как ни странно, не испугалось, а спрыгнуло в комнату и подошло к кровати. В лунном свете, лившемся в дом, словно вода, я разглядел рядом с собой вопрошающее лицо Мануки.
— Тебе чего? — спросил я.
— Где мой папа? — ответил он вопросом на вопрос. Я ничего не сказал, лишь слегка обнял его, через мгновение он, разочарованный, исчез.
Оставив позади широкую долину реки Арагви, мы спускаемся по течению Терека, петляя среди гор, покрытых бархатистой зеленью. Мы въезжаем в сонную деревушку у подножья огромного Казбека, возвышающегося на пять с половиной километров. Тут, на высоте, пчелы собирают нектар с цветов дикого чертополоха. И тут Агаджанян когда-то познакомился с молодым пастухом, очень красивым и интеллигентным парнем. Мы останавливаемся у старой лачуги, Агаджанян стучит в дверь. Нам никто не открывает. Мы заглядываем внутрь через запыленное окошко. Такое ощущение, что дом покинут. Агаджанян с силой толкает дверь, мы оказываемся в единственной комнатке с железной печкой посредине. У стен раскладушка и лавки, на них мешки с луком и фасолью. Печка еще теплая. Я с изумлением вижу, как Агаджанян начинает вытаскивать из багажника автобуса связки книг, унесенных им из библиотек после наших визитов. Он раскладывает книги по ковру, лежащему на полу, пока не закрывает его целиком, затем выходит и затворяет за собой дверь. Мы продолжаем путь по каньону змеящегося Терека. Горы становятся все более голыми, а воздух — все более насыщенным озоном, какой предписывают людям с больными легкими. Впереди смутно просматриваются строения современной архитектуры, облицованные желтым туфом. От плоскогорья, на котором они стоят, к вольфрамовым шахтам у кратера потухшего вулкана тянется канатная дорога, по ней снуют туда-сюда фуникулеры. Рабочие рудника в защитной спецодежде, похожей на скафандры, — пассажиры этого гигантского Луна-парка.
Мы пересекаем границу между Грузией и Арменией. У Агаджаняна сразу поднимается настроение, потому что мы выезжаем на ровное асфальтированное шоссе. По нему добираемся до Акпата, горной деревушки, жмущейся к большому монастырю, где в течение тридцати лет жил монах-поэт Саят-Нова. Единственные украшения многочисленных зданий ансамбля — небольшие кресты. Каждый монах выцарапывал на камне свой крест и, стол перед ним, предавался раздумьям. О жизни монаха-поэта и о древнем монастыре Агаджанян сделал один из трех своих фильмов. Я вспомнил кадры, где молодой монах, спасая книги из затопленной библиотеки, поднимал их по приставной лестнице на монастырские крыши, подальше от потоков разбушевавшейся воды, и раскладывал сушиться на солнце.
— Тебе удалось определить место, где он стоял на коленях, ожидая, когда высохнут страницы? — спрашиваю я Агаджаняна.
— Я полагаю, это было в самом высоком месте двора, — отвечает он и кивает на земляной горб за трапезной.
Я подхожу к этому зеленому холму и сажусь на траву. Подо мной соединяющиеся между собой крыши образуют замысловатые водостоки. Пышные пучки дикой травы торчат в швах прямоугольной, черного камня черепицы. Я воображаю себе, как вся она была устелена большими намокшими книгами со слипшимися страницами. Агаджанян подходит и садится рядом со мной.
— В моем фильме главный герой лежит как раз на этом самом месте, где сидишь ты.
Я тоже ложусь, не отрывая взора от монастырских крыш. Трава, колыхаемая свежим ветерком, чуть слышно шелестит. Так же, наверное, после двух дней пребывания под солнцем шелестели от ветра высохшие страницы, готовые вновь повествовать о людях и делах их.
Улыбаясь, я поднимаюсь на ноги.
Проехав несколько километров, Агаджанян останавливается и покупает у шофера грузовика картонную коробку с копченой рыбой. Несколько рыбешек мы съедаем тут же, созерцая чудовищное и одновременно завораживающее зрелище: огромный клубок гигантских ржавых змеевиков, образующих промышленный комплекс Алаверди. Оставив позади этот таинственный и обворожительный ад, мы подъезжаем к базилике Санаин, прячущейся среди деревьев.
Агаджанян поет псалом, чтобы я смог услышать, как звучат своды базилики с подтеками сырости на них, словно на старых матрасах. Затем он зажигает свечу и прикрепляет ее к колонне. Солнце заходит, мы трапезничаем, сидя на траве перед одиноко стоящим строением. Агаджанян прихлебывает белое вино, налитое за неимением стаканов в алюминиевую миску, которую мы купили у какой-то старухи в Акпате.
Мы возвращаемся с зажженными фарами, выхватывающими из темноты клочки пейзажа. Агаджанян говорит мне, что в ветреные дни горы наполняются гулом, хотя все кругом неподвижно, ибо двигаться в них нечему.
Глава десятая
Искупавшись в сернистой воде, мы поднимаемся по лесенке отдохнуть в ветвях гигантского орехового дерева, превращенного в подобие хижины. Идет дождь, и вода, согретая теплом листьев, вновь вызывает в памяти образ пса Бонапарта, который, согласно стратегическому плану Генерала, бастует на невском льду вместе с другими петербургскими собаками.
По дороге на Бакуриани, в нескольких километрах, если по прямой, от лачуги-библиотеки, затерянной на перевале горного хребта, который нависает над заросшими лесом холмами Менгрелии с ее чайными кустами, мы подъезжаем к хижине, возле нее громадные чугунные котлы и высокий штабель дров.
Сторож вызывается наполнить котлы сернистой водой и разжигает под ним костер. Его жена проводит нас в хижину и показывает бассейн, облицованный кафельной плиткой, куда и велит нам забраться, предварительно раздевшись донага. Женщина льет на нас горячую воду, и все вокруг скрывается в пару. Шум падающей на наши покрасневшие плечи воды эхом отражается от деревянных стен. Мы вытираемся поношенной холстинкой и, как только одеваемся, нас выводят отдохнуть. Мы поднимаемся по лесенке, прислоненной к огромному стволу, в гущу ветвей гигантского дерева, превращенного в подобие поднятой над землей хижины.
Каждая впадина между ветвями застелена видавшими виды матрасами и циновками, та них уже те, кто пришел сюда раньше нас. В основном, это крестьянские семьи, явившиеся к источнику с собственными котлами, чтобы обойтись без помощи сторожа. Мы находим свободное место почти на вершине дерева в нише неправильной формы, по соседству с молодым азербайджанцем, отгоняющим досаждающую ему мошкару. Агаджанян тотчас замечает, что к самой толстой ветке гвоздями прибит небольшой крест. Это вызывает в его памяти какие-то детские воспоминания, и он утверждает, что мы наконец-то в одном из тех деревянных храмов, какие сооружали монахи-отшельники, бежавшие из монастыря Новый Афон во времена нашествий. Каждый монах выбирал себе ореховое дерево, добивался того, чтобы ветви дерева принимали нужную форму — одна ниша над другой — и выстилал их сухой травой и циновками. Для искривления ветвей монахи использовали тяжелые камни, подвешивая их к веткам на многие месяцы. Работу, начатую одним монахом, продолжал другой, приходивший на смену предыдущему, когда тот отправлялся в ореховое дерево на вечный покой. Об этой небольшой монашеской общине до 1900 года существовали только устные предания, и мало что удавалось узнать ученым, которые наезжали в горы на поиски тех деревьев, где в ожидании смерти укрывались монахи. До наших дней дошло единственное письменное свидетельство: армянский врач приводит слова старика, умершего в 1929 году в возрасте 165 лет, которые тот произнес во время обследования долгожителя на Кавказе. Повествуя о своей долгой жизни, , старик вспомнил, как однажды, летним днем, наткнулся на ореховое дерево, огромное, как гора. Дерево полностью потеряло свою природную форму, а мелкая атмосферная пыль, прибитая теплыми дождями, смешавшись с пометом птиц, отдыхавших на нем во время осенних перелетов, образовали такую плотную и твердую корку с белесыми прожилками, что создавалось впечатление, будто стоишь у подножья утеса. Через отверстие старику удалось забраться внутрь и облазить одну за другой все ниши, вплоть до самого верха этого безмолвного кладбища. Тела монахов были обернуты белой холстиной. Они лежали рядом друг с другом и друг над другом. Их хорошо сохранившиеся, не тронутые тленом лица несли печать полного покоя.
На основании этого свидетельства, обнаруженного в сообщении армянского врача, кое-кто вплоть до 1930 года пытался отыскать то, что носит название «вертикальное захоронение». Скорее всего, важнейшим побудительным мотивом было желание ученых обнаружить секрет мази, которой монахи умащали кожу умерших и которая предохраняла из плоть от разрушения. Отсутствие новых находок истощило всякий интерес к проблеме и стерло из людской памяти сам факт существования загадочной религиозной общины.
Азербайджанца, лежащего рядом с нами, зовут Файк. Он невысок и рыжеволос, с неподвижным левым глазом, веко которого неожиданно сильно дергается, что доставляет ему немалое беспокойство, и он каждый раз массирует его коротким указательным пальцем, в свободное от этого занятия время устремленным в сторону дальних мест, где разворачиваются события его повествований. Порой он энергично тычет им в воздух, видимо, для того, чтобы подчеркнуть важность рассказываемого эпизода. Еще три года назад он жил в дальнем углу Сибири, в поселке из 1400 железнодорожных вагонов, населенных нефтеразведчиками. Сейчас на этом месте современный город, но в то время в самом центре поселка возвышался холм-помойка, куда жители выбрасывали мусор и отбросы. Вокруг этой смерзшейся горки, к счастью, находившейся в таком состоянии большую часть года, собирались все окрестные собаки, которые из-за тесноты не могли жить в вагонных клетках-купе вместе с хозяевами. Вертолеты, состарившиеся от работы и сурового климата, облетали стороной этот поселок татар и азербайджанцев, которые стоически переносили в течение недолгих или долгих лет все невзгоды здешнего пребывания, хорошо оплачиваемого государством. Файк был наиболее известной фигурой в поселке. Часто можно было висеть, как он, празднично одетый, выходит из продуктового магазина, держа меж пальцев десять бутылок французского коньяка, а в зубах пакет с сыром. Он элегантно вышагивал по самой грязи к своей «карете», весь интерьер которой составляли койка и гора пустых бутылок.
Голос Файка звучит все глуше и глуше, пока, наконец, все звуки не сливаются в одно монотонное бормотание, или, может быть, это я сам уже не в состоянии воспринимать его монолог. Скорее всего, так и есть, потому что я внезапно засыпаю. Когда я пробуждаюсь, то вижу, что Файка нет, а на его месте лежит худая, лет сорока грузинка с выступающими вперед зубами. Описать грузинку, на первый взгляд, самое простое дело на свете, так как основные черты лица выражены у. них ярко и остро. Но это лишь на первый взгляд, ибо в таком случае портрет выйдет слишком поверхностным. Для грузинской женщины характерна игра в близорукость, то есть у нее такой прищур глаз, который создает ощущение дистанции между ею и вами. Причем дистанции не в метрах, а, правильнее было бы сказать, в днях и годах, сквозь которые женщина постоянно пытается разглядеть вас, даже если вы давно муж и жена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10