А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У него красивой лепки руки с сильными пальцами, которые умеют и вертеть баранку, и собирать изящную икебану. Он смачивает в фонтане носовой платок и охлаждает им лоб и потную шею. Ноги его торчат из шлепанцев, больше подходящих для дома или, скажем, для визитов почтенного мусульманина к знатным людям. Он страстный собиратель антиквариата, который затем перепродает своим друзьям. Армянский режиссер, даже если он хороший режиссер, всегда остается восточным человеком со склонностями к торговым операциям. Он повсюду ищет оставшиеся от дворянских родов раритеты, которые революция разбросала по городским квартирам и деревенским домам. По поводу этих обломков прошлого Агаджанян вступает в длительные переговоры, после которых ему нередко удается выменять что-то, и он уносит домой ценный для него предмет. Однако в большинстве случаев он ограни-чивается тем, что снимает «полароидом» для своего „музея несуществующего» всё, что считает более или менее значительным.
Для начала Агаджанян решает, что я должен бросить курить, и для этого останавливает автобус на одной из батумских улиц. Выходит и стучит в калитку. Появляется толстая женщина и сообщает, что Николай еще не вернулся. Следом за ней из дома выходит старуха, она спрашивает:
— Вы кто?
— Друзья Николая, — отвечает Агаджанян.
— А я кто? — задает новый вопрос старуха.
— Мама Николая, — находится Агаджанян, который, видимо, давно знает эту беспамятную бабку.
Толстая женщина тащит старуху обратно в дом, тем временем выскочившая откуда-то собачонка вцепляется зубами в мои брюки, и хозяйка, оставив бабку, вынуждена освобождать меня от этого клеща. В это мгновение подъезжают «жигули», на которых ни одного живого места. Из машины выходит высокий мужчина, одетый очень живописно. На нем немыслимого цвета костюм и шляпа с обвисшими полями. Это — Николай. Он вводит нас в единственную комнатенку, забитую мебелью. Кроме него и нас здесь еще обе женщины и собачонка, все трое устроились на диване. К комнате примыкает чулан со стулом, приготовленным для гипнотических сеансов. Николай усаживает меня на этот стул, а сам становится за спиной, положив мне на голову руки с растопыренными пальцами. Спустя несколько минут он наклоняется ко мне и говорит вполголоса, печально и в то же время властно:
— Ты не должен курить. Понял? Это вредно для здоровья. И отходит, давая понять, что дело сделано. Агаджанян платит два рубля, мы вываливаемся на улицу, хохоча, как сумасшедшие. Позже мы набиваем две корзины съестным и отправляемся в путь по извилистой горной дороге. Когда я пробую сунуть в рот сигарету, то испытываю чувство отвращения. И так — в течение всей поездки до Тбилиси, а если точнее, во время всего пребывания на грузинской земле.
Тбилиси — гостеприимный город, уже с первой встречи он не дает тебе почувствовать себя одиноким. Квартира Агаджаняна выходит во дворик, в который обрушивается водопад лестниц. Дворик опоясывает деревянная галерея со свежевыкрашенными перилами. Обе комнаты квартиры до потолка забиты вещами, картинами, рогами, . коллажами, иконами, в углу кушетка, застеленная куском блестящего шелка. На стене висит сделанная из тряпичных лоскутков кукла, изображающая женщину. В ее руке зеркало. Кукла напоминает мне какого-то святого, запутавшегося среди веревок и тряпичных обрезков. Между тем, начинают скрипеть и потрескивать длинные лестницы, спускающиеся во двор с круглым высохшим фонтаном и разбитой посредине клумбой: это начались визиты. Агаджанян открывает черный сундук и одаривает друзей и подруг шляпами старинного покроя. Мне он демонстрирует древние ткани и гобелены, хранящиеся в бауле, разложив их на полу. Затем разбрасывает по ним розы и, довольный, выходит на балкон. На некоторое время мы остаемся вдвоем. Мы сидим на табуретках и, облокотившись на перила, смотрим на стоящее в переулке ореховое дерево, которое возносит свои ветви на уровень третьего этажа. Агаджанян принимается колотить по верхним веткам длинной палкой, и чей-то мальчонка бежит во двор собирать падающие орехи. Мы едим их, запивая чаем из старых украинских чашек. .
— В этом доме однажды жил Маяковский, — говорит Агаджанян, кивая в глубину комнаты. — Мой отец очень любил деньги и красивую жизнь, поэтому сдавал комнаты купцам и людям разного происхождения. И сейчас, после смерти отца и матери, их родичи продолжают жить здесь. Они давно считают себя хозяевами дома: делают мелкий ремонт, меняют двери и окна, а на самом деле — дом без хозяина. Когда я был ребенком, не разрешалось ставить новогодние елки. И все же мы были счастливой семьей. В этот час мой отец обычно читал газеты, лежа на диване и прислонившись головой к стене, вот тут, рядом с печкой, от этого на стене осталось жирное пятно. Это пятно действовало мне на нервы, тогда я взял кусок обоев и заклеил его. Но в последнюю ночь года мы разожгли печку, и пятно вновь проступило наружу. «Папа пришел за мной!» — воскликнула моя мать. И немного спустя умерла. После нее осталось платье, в котором она была на свадьбе, письма, которые мой отец посылал ей из Эрзерума, и простыня, свидетельствовавшая о том, что мать выходила замуж девственницей. Этот обычай — знак целомудрия, сохраняется еще и сегодня. Конечно же, мама ее никому не показывала, мы нашли простыню только после ее смерти.
Пыль, поднятая знойным тбилисским днем, ночью, отсырев, осела, из коридора в комнату, предоставленную мне Агаджанянсм, потянуло свежестью. Около десяти утра мы отправляемся в горячие тбилисские бани, которые в свое время посещали Пушкин и Лермонтов. Здесь Агаджанян передает меня в руки Гарегина, банщика-грузина чуть старше пятидесяти. Он обращается с клиентами, будто они каменные бабы. В моечном зале с отверстием для воздуха в центре купола две каменные лавки, стоящие вплотную к стенам. Рядом примитивный душ, откуда льется вода с крупинками серы, напоминающая едкие птичьи экскременты. Из-за постоянной сырости от изразцов, которыми выложен пол, лишь по краям сохранилось немного красной эмали, остальное — голый цемент. Гарегин снимает фартук и большой платок, подобно сутане закрывающий его ноги, вешает их на персональный крючок и остается в чем мама родила. У него хорошо развитая крестьянская мускулатура с буграми мышц. Я вполглаза разглядываю его в то время, как он идет закрывать дверь на ключ. Внезапная мысль оказаться во власти сексуального маньяка ввергает меня в панику. Словно для того, чтобы успокоить меня, он натягивает голубые пластиковые трусы. В его движениях первобытная варварская сила. Я побаиваюсь, не сломал бы он мне что-нибудь. Покорно, хотя и настороженно, я подчиняюсь его командам. Он достает свои рабочие принадлежности: длинный мешочек из потертой губки и кусок душистого мыла. Опускает мыло в мешочек, наливает туда же воду, затем дует в него, и когда тот округляется, пальцем зажимает отверстие. После этого протягивает мешочек сквозь сложенную трубкой ладонь, чтобы вышел воздух, и выдавливает на мое тело пенное облако. Но прежде скребет меня рукавицей из плешивого бархата так, что становится страшно за мои родинки на спине. Потом он шлепает мыльную пену мне на ноги и, сильно сжав пальцы, проводит ими от лодыжек вверх, чтобы разогнать кровь к коленям и выше, к сердцу. В конце он намыливает мне голову, массируя на ней кожу сильными пальцами. При этом он гортанно покряхтывает, вероятно, затем, чтобы подчеркнуть усердие. Жестом он показывает, какое положение я должен принять. Окончив, заталкивает меня под душ, чтобы я смыл с себя мыло, а сам, сняв трусы, заворачивается в свой платок, пролезает головой в фартук и с тазиком и ведром в руке смотрит на меня, ожидая оценки своей работы.
— Карашо? — спрашивает он.
— Карашо, — отвечаю я.
После бани мы с Агаджаняном — он все это время ожидал меня снаружи — сидим в татарском духане. Заунывная арабская мелодия, молочные круги от прохудившегося бидона на земляном полу. Затем идем по улицам старого Тбилиси, которые устремляются к современным центральным проспектам. Стволы вековых акаций вдоль узких тротуаров переплелись между собой. Их ветви дотягиваются до застекленных веранд, выкрашенных голубой или кремовой краской. и даже до балконов, на которых, облокотившись на перила, принимают воздушные ванны горожане в пижамах. Один сидит в железной корзине своего балкона, где-то на середине улицы Кипиани, уже несколько месяцев. Лишь изредка он выходит из дома, чтобы собрать пустые бутылки и обменять их на сто пятьдесят граммов водки. С ним живут шестеро его красавцев-сыновей, все они за различные проступки отсидели в тюрьме. Один из них провел там десять лет за изнасилование русской туристки. Сидя на балконе в широкополой шляпе, их родитель безучастно созерцает редкие машины, проезжающие внизу. Рассказывают, кто-то предложил ему тысячу рублей за то, чтобы он переспал с его женой, поскольку это стопроцентная гарантия заполучить сына прекрасной работы. Но супруга молчаливого балконного заседателя отказалась продать тело своего муженька, доставляю-щее ей столько удовольствия.
Мы бредем по старому кварталу узкой улицей, над которой, достигая почти ее середины, нависают шаткие деревянные балконы. В переулке Чакрукадзе Агаджанян указывает мне еще на один длинный балкон:
— Во время дождя все окрестные собаки прячутся под ним, — говорит он. — Я хотел бы, чтобы в день моей смерти шел дождь и чтобы мой гроб стоял именно тут, среди бездомных собак.
Он кивает на неровную полоску булыжной мостовой в тени балкона. Из глубины улицы мы разглядываем город невысоких старинных домов, который тянется вдоль левого берега Куры, упираясь в новые кварталы внушительных многоэтажных зданий. На проспекте Руставели — театры, музеи, гостиницы, интенсивное движение. Обворожительные женщины обмениваются томными взглядами с собственными отражениями в стеклах витрин. Мужчины чинно проходят мимо, демонстрируя витринам только профили. В нижней части города все солиднее, даже старые деревянные здания отделаны заново. Хочется надеяться, что масштабная реставрация не приведет к тому, что исчезнет очарование, которое таится в дряхлеющей оболочке старого города.
И так несколько дней подряд: горячие бани и прогулка по старым кварталам с тайной надеждой, а не окажется ли какое-нибудь из древних строений храмом, где некогда обитали монахи. Дворы с теснящимися в них деревянными домами, кучи сухого мусора на жестяных навесах над лестницами, обязательные галереи, старые резные перила, огораживающие резные балконы. Прелесть старины, сокрытая под ковром опавших листьев. Такой Тбилиси — страна души, преисполненной радости и дружелюбия. Я останавливаюсь перед небольшой дверью розового цвета, сверху под рваным железным козырьком свисает голая лампочка. Я обнаруживаю, что розовая краска того же оттенка, какой бывает у целлулоидных пупсов, положена от руки в несколько слоев и слегка выгорела на солнце. Совершенно необычный цвет для дверей. Но именно эта несуразица приводит меня к открытию, что розовый цвет вполне может быть использован не только для интимных предметов женского туалета. Агаджанян вспоминает, что и камни улицы, похороненной под слоем асфальта, имели такой же розоватый цвет, что и дверь. В тот день, когда их заливали гудроном, он пришел сюда и прощался с каждым камнем в отдельности, стоя на краю проезжей части, рядом с рабочими, увлеченными своим делом, и дорожным катком, разравнивающим асфальтовое покрытие.
В полдень Агаджанян, поднявшись по винтовой лестнице, вводит меня в нечто, напоминающее севший на мель трансатлантический лайнер. Галерейки и лестнички до самого чердака, где живет старуха-баронесса, бывшая актриса и певица. Нас встречает испуганное личико, все в глубоких складках — результат тоски по утраченной славе. На шее — прозрачная вуаль, ниже — тенниска, изъеденная молью в том месте, где она соприкасается с голубым гимнастическим трико. Мы усаживаемся за стоп под белой скатертью. Неподалеку от стола пианино, на пюпитре открыта нотная тетрадь. Страницы прижаты двумя длинными свечами, которые от времени и многолетнего служения в этом качестве изогнулись настолько, что их вряд ли можно использовать по назначению. Агаджанян просит почитать стихи, и старая актриса доставляет нам удовольствие, декламируя что-то из Бунина. Выслушав наши комплименты с закрытыми глазами, она удаляется на кухню, чтобы там справиться с чувствами.
Глава седьмая
Мы с Агаджаняном начинаем гоняться за облаками, потому что лишь под теплыми грузинскими дождями я могу вновь увидеть героев моей истории.

Вот уже некоторое время Генерал и его пес-денщик не беспокоят мое воображение. Поэтому их история остается без развития. Правда, кое-какие идеи все же приходят мне в голову, и я набрасываю их на клочках бумаги или на оборотной стороне писем, полученных Бог знает сколько времени назад и рассованных по карманам. Теперь я уже не доверяю слепо моей фантазии. Я рассчитываю главным образом на чудесные видения, порождаемые теплыми дождями.
Поэтому мы с Агаджаняном пускаемся в погоню за теплыми дождями, как только кто-нибудь предсказывает их в том или ином месте поблизости от Тбилиси. Мы гоняемся за дождевыми облаками, ночуя в автобусе, завернувшись в пару одеял. Часто дорогу, по которой мы едем, смело пересекает утиное семейство. Кроме уток на дороге хватает свиней и коров, запросто разгуливающих по асфальту. Животные настроены мирно по отношению к транспорту, они привыкли к нему за время свободного выпаса, длящегося порой несколько дней, потому что вдоль крупных артерий, вдали от домов и лугов, меньше мошкары и других назойливых насекомых и можно экономить на том, что не надо хлопать ушами и хвостами, чтобы отгонять их. Мы проезжаем город Рустави с угольно-черными листьями деревьев перед большими современными зданиями, закопченными от сажи, выбрасываемой дымовыми трубами и непрерывно работающими доменными печами. Рекламы кинотеатров, сияющие огнями даже среди бела дня, зазывают на остроумные комедии, к огорчению женщин, спешащих домой, в то время как мужчины кучкуются в закусочных, откуда направятся по домам, держась под руки, чтобы скрыть неустойчивость походки. К нашей радости город кончается и по сторонам дороги вновь кукурузные поля и огороды. Мы останавливаемся на обочине и шагаем в глубь зарослей тростника двухметровой высоты. С его стеблей слезает верхний слой, ощущение такое, будто мы пробираемся среди воткнутых в землю шкур длиннющих змей, сброшенных ими в период смены кожи. Мы ищем источник «Три сестры», названный так, потому что он представляет собой торчащие из земли три железные трубы, по которым на поверхность поднимаются три разные, но одинаково лечебные минеральные воды. Рыжая земля под ногами устлана маленькими блестящими и скользкими листьями. Снизу поднимается сухой воздух, обволакивающий редкий, твердый до звона, словно окаменевшие деревья, тростник. Мы выходим к месту, откуда видна чаша гигантского — несколько километров в диаметре — радиотелескопа, собранного из многочисленных алюминиевых отражателей. Это огромное, устремленное в космос ухо надеется уловить „шум» того изначального взрыва, с каким рождается вселенная.
Агаджанян теребит в пальцах маленький листок, как бы мысленно сравнивая его шорох с «шумом», давшим жизнь всему.
— Может быть, это всего-навсего именно такой звук, — говорит он, садясь на сухую землю. — Я где-то читал, что расширение вселенной в какой-то момент может трансформироваться в сжатие, и тогда небесные тела вновь сольются в ту единственную, загадочную точку в космосе, которая, возможно, случайно когда-то взорвалась. Во всяком случае, я хочу тебе сказать, что если бы было достаточно звука от растираемого мною сухого листа, я бы уничтожил сейчас пространство-время, все сжалось бы в долю секунды — крики пещерных жителей, еще более ранний хриплый рык динозавра, голос Данте, колыбельная Брамса, которая вот уже двадцать лет звучит у меня в голове, и самые последние слова, сказанные нами.
— После таких слов ощущаешь себя уже покойником.
— Нет, напротив. Лично я бы не возражал оказаться сейчас, скажем, на Монмартре, среди детей, которые наблюдают за. работой какого-нибудь художника, с детства чувствующего тягу к искусству. Я в детстве всегда за кем-нибудь наблюдал. Больше всего меня привлекали художники и фотографы. Я видел, как они, рисуя или снимая покойников, усаживали их и подпирали веки спичками, чтоб те казались живыми…
— А я как раз хотел бы остаться здесь, где могу валяться, сколько хочу, на высохшей траве… — бормочу я сонно, но с отчаянной уверенностью.
И больше нет прошлого, прожитого мною, и того подобия будущего, которое меня ожидает… а есть что-то ошибочное в основе всего человеческого рода, обреченного повторять одни и те же поступки и бороться с хаосом… хаос — это, наверное, то, что почитается сегодня больше всего… если моя дочь вот уже десять лет не разговаривает со мной, вероятно, она нуждается в хаосе, который я не могу ни представить, ни понять… а с другой стороны, вселенная — это порядок, если уж ей, как видишь, удается поддерживать тот уникальный «шум», из которого она взяла начало…
Агаджанян на несколько минут оставляет меня дремать и возвращается с початками молодой кукурузы, сорванными им со стеблей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10