Он уже думал, что умирает и не увидит скорой победы своей освобожденной земли. Но тогда он выжил – его спас боевой друг, – потом сорок дней лежал у одной старушки и вернулся в часть. Он, конечно, не умрет и на этот раз, но кто в него стрелял? Кто? И на каком поле боя? Ах да, боя против ревизионистов и капиталистов, за возрождение пролетариата, чтобы партия не переродилась, страна не утратила свой цвет и миллионы людей не погибли! Ради всего этого люди должны пройти жесточайшую проверку – и внешнюю, и внутреннюю, и духовную, и физическую. Это поле боя значительно шире, сложнее и непонятнее прежнего, когда просто стреляли по врагу.
Он не знал, сколько времени прошло, прежде чем к нему подошел врач и сказал, чтобы он оделся в соседней комнате. Дверь в эту комнату была открыта, и он услышал, как кто-то в белом халате сказал:
– Этот человек уже утратил потенцию.
А другой, нежный голос (наверное, какой-нибудь практикантки, у которой еще молоко на губах не обсохло) спросил:
– Может быть, он гермафродит и ощущает себя то мужчиной, то женщиной?
Тут все белые халаты расхохотались, точно в театре на комедии, услышав особенно остроумную реплику. От их хохота даже стекла в окнах задребезжали. Как хотелось Гу Яньшаню, чтобы в эту проклятую комнату ударила молния и сожгла и смеющихся, и его самого!
В результате рабочая группа доложила укому, что Гу Яньшань, утратив классовую позицию, в течение длительного времени поддерживал в селе силы капитализма. Поскольку преступление это было серьезным, а Гу упорствовал в своих заблуждениях, группа предложила исключить его из партии, из кадровых работников и отдать на трудовое перевоспитание. Но старые работники укома, помня, что Гу Яньшань пришел на юг с Освободительной армией и до сих пор не совершал ошибок, решили дать ему возможность исправиться и ограничились строгим партийным выговором, а также понижением в зарплате.
Вскоре Гу снова появился в зернохранилище. Официально его не смещали с должности, но фактически он продолжал находиться под домашним арестом. К счастью, он уже привык жить в чулане на втором этаже и не очень страдал от этого, во всяком случае попыток к самоубийству не предпринимал.
Чем меньше регалий, тем телу легче. Когда на следующий год, словно бешеная буря, разразилась «великая культурная революция», Гу Яньшань тихо попивал свое винцо, ни во что не лез и оказался в стороне от движения. Выпив, он часто рассказывал соседским детям всякие истории, но обязательно связанные с вином: как Гуань Юй, держа в руке кубок вина, обезглавил Хуа Сюна; как Татуированный монах, напившись пьяным, разгромил горный храм и засунул в рот монашку объедки собачатины; как пьяный У Сун заснул на перевале, а потом убил белого тигра; как У Юн, подмешав зелья в вино, захватил караван с подарками; как Сун Цзян, напившись, написал на стене беседки дерзкие стихи , и так далее. Поскольку герои древних легенд редко обходились без вина, Гу Яньшань рассказывал без конца, а дети слушали без устали и никогда не обвиняли его в том, что он «торгует феодальным, буржуазным и ревизионистским черным товаром».
Зимой Гу Яньшань как-то услыхал, что Пятерня – жена Ли Маньгэна – нагнала целый кувшин отличного кукурузного самогона, да еще откормила жирную черную собаку. Взяв с собой шестьдесят юаней, Гу Яньшань снежным вечером отправился к Ли Маньгэну, выложил деньги на стол и заявил, что он покупает и самогон и собаку и не уйдет отсюда, пока не умнет вместе с хозяином. Тот в это время как раз печалился, что вынужден служить у Ван Цюшэ секретарем, а фактически – мальчиком на побегушках. В общем, Гу и Ли быстро поладили, засунули черную собаку в мешок, утопили ее на мелководье, а потом обмазали негашеной известью, чтобы шерсть слезла. Вскоре собака стала совсем голой, как хорошо откормленный поросенок. Друзья выпотрошили ее, нарезали крупными кусками и зажарили со всякими специями.
Есть собаку, да еще в снежный день, всегда считалось среди горцев приятным событием, ему радовались и взрослые и дети. К тому же в этот вечер Пятерня вместе с дочками отправилась к своей матери, так что мужчины могли повеселиться без всяких помех. Они сидели друг против друга, пили и закусывали. Один говорил:
– Ну, старый солдат, сегодня я напою тебя допьяна!
А другой отвечал:
– Да, уж сегодня я добью твой кувшин!
Начали они с винных чарок, потом перешли на чайные чашки, а закончили чашками для риса.
– Ну, давай! – говорил Гу Яньшань, чокаясь с Ли Маньгэном и выпивая чашку до дна. – Я еще никогда не напивался допьяна… Посмотрим, сколько я смогу осилить!
– Правильно, давай! А то я уже больше десяти лет делаю неверные шаги, и все из-за бабы, злой бабы… Выпьем! Считай, что это я тебя пригласил! – Ли Маньгэн осушил свою чашку и поставил ее на стол.
– Бабы? Они разные бывают. Скажу тебе: на свете самое доброе – это женщина, а самое злое – тоже женщина. Ты их не равняй, не думай, что и собачья, и коровья, и куриная нога – все весят по три фунта! Налей-ка мне еще! – Гу Яньшань протянул пустую чашку.
Они были еще не очень пьяны. Ли Маньгэн сумел сдержаться и не сказал лишнего о женщинах, а Гу Яньшань с усмешкой смотрел на него и думал: «Чего это он выхваляется и говорит, будто сам пригласил меня? Он же взял мои шестьдесят юаней, значит, это я его угощаю, черепашьего сына, я тут старший!»
Постепенно они почувствовали, будто их тела отрываются от земли, но сила в них еще есть и даже нарастает. Казалось, они попирают ногами весь мир, всех своих недругов. И они начали палочками для еды совать друг другу в рот куски мяса:
– Ешь, старина Гу, ешь, старый солдат! Это ведь, черт побери, собачье мясо, а не человечье, так что ешь!
– А я знаю людей, которые и человечье съедят! Сердца у них тверже железа, а руки и ноги – как тигриные лапы. Но начальство их холит, лелеет, считает незаменимыми… А на самом деле в них столько же совести, сколько в яйцах – костей! Разве они могут называться революционерами, борцами?
– О революции болтают, а совести не знают. Говорят о борьбе, а думают только о себе.
– Ха-ха-ха! Здорово! Ну, пей до дна! Они все больше начинали нравиться друг другу.
– Маньгэн, ну вот скажи, разве такая баба, как Ли Госян, может считаться хорошей? Была заведующей столовой, потом прыг – и руководительница рабочей группы, всех наших смирных сельчан перебаламутила, перессорила, как кошек с собаками! Потом снова прыг – и член укома, руководитель коммуны… Я не понимаю, чем она так приглянулась! Сладко пахнет, что ли? Хорошо еще, что хунвэйбины, которым на всех наплевать, повесили ей на шею старые туфли и заставили шагать перед народом… Возбужденный от выпитого вина, Гу Яньшань встал, покачиваясь, и так ударил кулаком по столу, что все чашки и палочки для еды подпрыгнули. Ли Маньгэн выплюнул на пол собачью кость и захохотал:
– Да, здорово она прыгала по-собачьи, когда ей велели плясать «танец черных дьяволов», а она не умела! Ха-ха-ха! Вообще-то она не уродлива – только злая больно, а так все умеет делать… Когда я начинал работать в районе, ее дядюшка был секретарем райкома и крепко навязывал эту стерву мне в жены… Но я тогда был слишком глуп, иначе она сейчас подо мной лежала бы! Да и я сейчас был бы по крайней мере первым секретарем коммуны…
– Ты и так парень что надо, не хнычь… Мало ли вздорных баб забиралось за многие века на головы мужиков? Вон, Помешанный Цинь называл мне: в эпоху Хань – императрица Люй Чжи, в эпоху Тан – У Цзэтянь, в эпоху Цин – Западная императрица … Скажу тебе откровенно, братец, Помешанный Цинь хоть и правый, но не так противен, как другие вредители…
– И это говоришь мне ты, старый революционер, пришедший сюда с Освободительной армией?! Я с Помешанным Цинем немало возился! Он писал мне покаянные письма, одно за другим, иероглифами величиной с палец, а рабочая группа все равно решила, что они неискренние, и чуть не поставила меня на колени на битые кирпичи… С тех пор я плевать хотел и на него, и на остальных вредителей. Даже если с ними будут жестоко обращаться, даже если превратят в свиней или собак, даже если убьют, я слова не скажу… Главное – самому выжить и чтобы не умерли моя Пятерня и дочки…
– Нет, Маньгэн, надо жить по совести. В нашем селе сейчас есть только одна по-настоящему хорошая женщина, но очень несчастная. Ты догадываешься, кто? Или Пятерня тебе совсем глаза своим подолом застила?
Говорят: вино и очищает сердце, и туманит. Глаза Гу Яньшаня покраснели – то ли от выпитого вина, то ли от набегавших слез. А Ли Маньгэн, услышав намек на Ху Юйинь, остолбенел и лишь через несколько мгновений простонал:
– Названая сестра! Нет, нет, сейчас она кулачка, я давно порвал с ней… Я мог жениться на революционерке… О, как я глуп, как я глуп! – Он дико захохотал, потом закрыл лицо руками и будто стер с него смех – оно снова стало неподвижным, одеревеневшим. – Да, я глуп, глуп… В то время я был молодым, слишком молодым, и ко всему относился чересчур доверчиво… Я не женился на ней, потому что мне пригрозили исключением из партии, но на самом деле… Стоило бы только…
– Что на самом деле? – округлив глаза, переспросил Гу Яньшань. Вид у него был почти устрашающий. – Что ты говоришь, будто собачью кость гложешь!
– На самом деле – я уж скажу тебе откровенно – едва я вспомню о ней, как сердце болит…
– Так ты еще любишь ее? Тогда я тоже скажу тебе откровенно: ты поступил не по совести, бросил камень в колодец… Чтобы спасти себя, подставил ее под жестокий удар1 Она тебя считала своим братом, попросила сберечь ее деньги, а ты передал их рабочей группе… Те, конечно, рады стараться, изобразили их чуть ли не ворованными, как доказательство проявления капитализма… Брат и сестра должны походить на птиц из одного леса, не лететь при первой же опасности в разные стороны!
– Почтенный Гу, почтенный Гу, умоляю тебя, замолчи! – Ли Маньгэн ударил себя кулаком в грудь и горько заплакал. – Каждое твое слово режет как нож… Я не знал тогда, что делать, действительно не знал… Когда я был в армии, я стискивал зубы и не боялся, не изменял, но перед рабочей группой укома что я должен был делать? Что я должен был делать? Я боялся, что меня исключат…
– Браво, Ли Маньгэн! Сегодня я заплатил шестьдесят юаней не только за самогон и за собаку, но и за эту твою откровенность! – неожиданно развеселился Гу Яньшань, видя, что бывший партийный секретарь плачет все жалобнее. – Я вижу, твое сердце еще не совсем затвердело и почернело, да и другие наши сельчане еще не до конца испортились!
– Ты, например, для всех по-прежнему «солдат с севера», надежда села, человек с лицом дикаря и сердцем бодхисатвы…
– А ты, я вижу, еще человек! Ха-ха-ха! Да, человек…
Так они плакали и хохотали до пятой стражи , то есть до первых петухов. Потом разом потянулись к кувшину и обнаружили, что он уже пуст. Отбросив чашки, друзья захохотали:
– Ладно, мать твою, кувшин оставляю тебе, завтра опять приду!
– Ты, твою мать, пьян, как Гуань Юй. Бери эту собачью ляжку, лучше завтра я к тебе приду, снова выпьем!
– Нет, не возьму – все равно ко мне ходить нельзя, я ведь еще под арестом! Пойду в свой чулан, посмотрим, сколько они посмеют меня там держать!
Снег все еще падал, тихо падал на землю. Казалось, земля была невообразимо грязной, замусоренной, и ее требовалось во что бы то ни стало обелить, спрятать, прикрыть. Освещая дорогу желтоватым светом карманного фонарика, Гу Яньшань неровными шагами шел к главной улице. Хорошо еще, что мост был уже построен и не нужно было глубокой ночью звать перевозчика.
Когда Гу Яньшань добрался до главной улицы, весь хмель как бы под давлением северного ветра ударил ему в голову. Стоя на середине мостовой, он вдруг начал громко браниться:
– Слушай, дочь проститутки, стерва, сука проклятая! Ты во что превратила наше село? Во что превратила? На улице ни кур, ни уток, ни собак не видно! И взрослые, и дети – все как будто онемели, не смеют слова сказать! Ах ты, дочь проститутки, сама проститутка, стерва! Если смелая, выйди сюда ко мне, я тебе покажу…
Жители всех близлежащих домов проснулись от его крика и сразу поняли, кого ругает «солдат с севера». Из-за холода, а может быть, и из осторожности никто не выглянул, но никто не стал и урезонивать Гу Яньшаня. Некоторые даже жалели, что Ли Госян сейчас уехала в уездный ревком и не слышит, как ее кроют.
В это раннее, предрассветное время, когда зетер объединился со снегом, Гу Яньшань уже не мог сдержать себя. Он бродил по улице и бранился не переставая. Наконец, устав, свалился у ворот сельпо и выблевал хмельную собачатину. Невесть откуда взявшаяся собака стала жадно слизывать со снега эти останки. Гу Яньшань задремал и, думая, что перед ним Ли Госян и Ван Цюшэ, пробормотал в полусне:
– Товарищи Ван и Ли, не деритесь, кушайте спокойно! А я уже наелся, напился и хочу спать… Кушайте спокойно!
Он не замерз и, как ни странно, даже не простудился. Еще не рассвело, еще не открылись лавки на главной улице, а его кто-то уже перетащил на второй этаж зернохранилища. Кто именно, осталось неизвестным.
Глава 4. Феникс и курица
Разъезжая по всему уезду с лекциями об «утренних указаниях» и «вечерних докладах», Ван Цюшэ пользовался большим успехом. Всюду его встречали взрывами хлопушек, громом гонгов и барабанов, а довольно часто дух переходил и в материю – в пиры и застолья, на которых он поглотил столько кур, уток, рыбы и мяса, сколько не едал за всю свою жизнь. Кормили его так вкусно, что из образцового бойца он превратился в образцового дегустатора или, точнее сказать, в образцового гурмана. Но недаром говорит пословица: «Курица, когда ест, кудахчет; рыба, когда ест, прыгает». Даже во время застолий, делясь своим богатым опытом, Ван Цюшэ продолжал следовать за великим политическим движением и обличать преступления контрреволюционеров и ревизионистов, в том числе Ян Миньгао и Ли Госян, захвативших наибольшую власть в уезде. В тот период Ли Госян была не у дел и подверглась критике со стороны революционных масс. Ее бесили неблагодарность и предательство Ван Цюшэ, она кусала губы и поражалась своей слепоте, заставившей ее взрастить такого выродка. Впрочем, поражаться было нечему: ей на ноги упал камень, который она сама подняла. «Я тебя рекомендовала в партию, – с яростью думала Ли Госян, – сделала секретарем партбюро, хотела вывести на общегосударственный уровень, даже питала некоторые тайные мысли насчет тебя как мужчины, а оказалось, что я усердно кормила подлого пса! Ты не только забыл все мои милости, но и ответил на них черной неблагодарностью, сломал мост, через который едва успел пройти, воспользовался тяжелым положением, в каком очутились я и дядя… Да, Ван Цюшэ, ты действительно «Осенняя змея» – ленивая и коварная!»
Среди кадровых работников, находившихся в то время в опале и ждавших решения своей судьбы, ходил такой стишок:
Счастлива курица – у гордого феникса
Выпали яркие перья.
Но стоит им отрасти – залюбуешься,
А та – лишь средь куриц первая.
Ли Госян часто повторяла в мыслях этот стишок, и он придавал ей силы. Действительно, не прошло и года, как ее реабилитировали. Ее дядя Ян Миньгао был назначен первым заместителем председателя уездного ревкома, ввел ее в ревком, а заодно сделал председателем ревкома народной коммуны. У феникса снова отросли красивые перья, и он опять стал царем птиц.
А Ван Цюшэ, прошу прощения, все никак не мог отмыть грязь со своих ног и не годился для того, чтобы стать профессиональным лектором, получающим за это зарплату и постоянно разъезжающим на государственной машине. Поблистав год, другой и вызвав множество подражателей, он фактически породил во всех уголках уезда движение за «утренние указания», «вечерние доклады» и «три верности», а вместе с ним – и целую группу новых «образцовых бойцов», которые произносили свои заклинания уже без всякого местного выговора, помахивали красной книжечкой эффектнее, чем он, но заодно могли цитировать высказывания Мао Цзэдуна и исполнять «танец верности». На их фоне Ван Цюшэ, первым распространивший в уезде всевозможные культовые обряды, постепенно поблек и стал чем-то вроде достояния истории, которое уже не очень интересовало кадровых работников и революционные массы. А вскоре начальство призвало гастролирующих руководителей не отрываться от масс, слиться с народом, вернуться на свои рабочие места и продолжать революцию, не забывая о производстве. ВанЦюшэ вернули в село, сделали председателем ревкома объединенной бригады, и он снова попал в подчинение к Ли Госян. Феникс остался фениксом, а курица – курицей.
Раскаяние – штука неприятная, но это – горький плод жизни. Сначала Ли Госян раскаивалась в том, что выдвинула Ван Цюшэ, а теперь он стал раскаиваться в собственном предательстве. Конечно, его вина не так уж страшна: в период великого движения бушуют непрестанные грозы, которые заставляют граждан переворачивать свои политические пристрастия, как блины на сковороде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Он не знал, сколько времени прошло, прежде чем к нему подошел врач и сказал, чтобы он оделся в соседней комнате. Дверь в эту комнату была открыта, и он услышал, как кто-то в белом халате сказал:
– Этот человек уже утратил потенцию.
А другой, нежный голос (наверное, какой-нибудь практикантки, у которой еще молоко на губах не обсохло) спросил:
– Может быть, он гермафродит и ощущает себя то мужчиной, то женщиной?
Тут все белые халаты расхохотались, точно в театре на комедии, услышав особенно остроумную реплику. От их хохота даже стекла в окнах задребезжали. Как хотелось Гу Яньшаню, чтобы в эту проклятую комнату ударила молния и сожгла и смеющихся, и его самого!
В результате рабочая группа доложила укому, что Гу Яньшань, утратив классовую позицию, в течение длительного времени поддерживал в селе силы капитализма. Поскольку преступление это было серьезным, а Гу упорствовал в своих заблуждениях, группа предложила исключить его из партии, из кадровых работников и отдать на трудовое перевоспитание. Но старые работники укома, помня, что Гу Яньшань пришел на юг с Освободительной армией и до сих пор не совершал ошибок, решили дать ему возможность исправиться и ограничились строгим партийным выговором, а также понижением в зарплате.
Вскоре Гу снова появился в зернохранилище. Официально его не смещали с должности, но фактически он продолжал находиться под домашним арестом. К счастью, он уже привык жить в чулане на втором этаже и не очень страдал от этого, во всяком случае попыток к самоубийству не предпринимал.
Чем меньше регалий, тем телу легче. Когда на следующий год, словно бешеная буря, разразилась «великая культурная революция», Гу Яньшань тихо попивал свое винцо, ни во что не лез и оказался в стороне от движения. Выпив, он часто рассказывал соседским детям всякие истории, но обязательно связанные с вином: как Гуань Юй, держа в руке кубок вина, обезглавил Хуа Сюна; как Татуированный монах, напившись пьяным, разгромил горный храм и засунул в рот монашку объедки собачатины; как пьяный У Сун заснул на перевале, а потом убил белого тигра; как У Юн, подмешав зелья в вино, захватил караван с подарками; как Сун Цзян, напившись, написал на стене беседки дерзкие стихи , и так далее. Поскольку герои древних легенд редко обходились без вина, Гу Яньшань рассказывал без конца, а дети слушали без устали и никогда не обвиняли его в том, что он «торгует феодальным, буржуазным и ревизионистским черным товаром».
Зимой Гу Яньшань как-то услыхал, что Пятерня – жена Ли Маньгэна – нагнала целый кувшин отличного кукурузного самогона, да еще откормила жирную черную собаку. Взяв с собой шестьдесят юаней, Гу Яньшань снежным вечером отправился к Ли Маньгэну, выложил деньги на стол и заявил, что он покупает и самогон и собаку и не уйдет отсюда, пока не умнет вместе с хозяином. Тот в это время как раз печалился, что вынужден служить у Ван Цюшэ секретарем, а фактически – мальчиком на побегушках. В общем, Гу и Ли быстро поладили, засунули черную собаку в мешок, утопили ее на мелководье, а потом обмазали негашеной известью, чтобы шерсть слезла. Вскоре собака стала совсем голой, как хорошо откормленный поросенок. Друзья выпотрошили ее, нарезали крупными кусками и зажарили со всякими специями.
Есть собаку, да еще в снежный день, всегда считалось среди горцев приятным событием, ему радовались и взрослые и дети. К тому же в этот вечер Пятерня вместе с дочками отправилась к своей матери, так что мужчины могли повеселиться без всяких помех. Они сидели друг против друга, пили и закусывали. Один говорил:
– Ну, старый солдат, сегодня я напою тебя допьяна!
А другой отвечал:
– Да, уж сегодня я добью твой кувшин!
Начали они с винных чарок, потом перешли на чайные чашки, а закончили чашками для риса.
– Ну, давай! – говорил Гу Яньшань, чокаясь с Ли Маньгэном и выпивая чашку до дна. – Я еще никогда не напивался допьяна… Посмотрим, сколько я смогу осилить!
– Правильно, давай! А то я уже больше десяти лет делаю неверные шаги, и все из-за бабы, злой бабы… Выпьем! Считай, что это я тебя пригласил! – Ли Маньгэн осушил свою чашку и поставил ее на стол.
– Бабы? Они разные бывают. Скажу тебе: на свете самое доброе – это женщина, а самое злое – тоже женщина. Ты их не равняй, не думай, что и собачья, и коровья, и куриная нога – все весят по три фунта! Налей-ка мне еще! – Гу Яньшань протянул пустую чашку.
Они были еще не очень пьяны. Ли Маньгэн сумел сдержаться и не сказал лишнего о женщинах, а Гу Яньшань с усмешкой смотрел на него и думал: «Чего это он выхваляется и говорит, будто сам пригласил меня? Он же взял мои шестьдесят юаней, значит, это я его угощаю, черепашьего сына, я тут старший!»
Постепенно они почувствовали, будто их тела отрываются от земли, но сила в них еще есть и даже нарастает. Казалось, они попирают ногами весь мир, всех своих недругов. И они начали палочками для еды совать друг другу в рот куски мяса:
– Ешь, старина Гу, ешь, старый солдат! Это ведь, черт побери, собачье мясо, а не человечье, так что ешь!
– А я знаю людей, которые и человечье съедят! Сердца у них тверже железа, а руки и ноги – как тигриные лапы. Но начальство их холит, лелеет, считает незаменимыми… А на самом деле в них столько же совести, сколько в яйцах – костей! Разве они могут называться революционерами, борцами?
– О революции болтают, а совести не знают. Говорят о борьбе, а думают только о себе.
– Ха-ха-ха! Здорово! Ну, пей до дна! Они все больше начинали нравиться друг другу.
– Маньгэн, ну вот скажи, разве такая баба, как Ли Госян, может считаться хорошей? Была заведующей столовой, потом прыг – и руководительница рабочей группы, всех наших смирных сельчан перебаламутила, перессорила, как кошек с собаками! Потом снова прыг – и член укома, руководитель коммуны… Я не понимаю, чем она так приглянулась! Сладко пахнет, что ли? Хорошо еще, что хунвэйбины, которым на всех наплевать, повесили ей на шею старые туфли и заставили шагать перед народом… Возбужденный от выпитого вина, Гу Яньшань встал, покачиваясь, и так ударил кулаком по столу, что все чашки и палочки для еды подпрыгнули. Ли Маньгэн выплюнул на пол собачью кость и захохотал:
– Да, здорово она прыгала по-собачьи, когда ей велели плясать «танец черных дьяволов», а она не умела! Ха-ха-ха! Вообще-то она не уродлива – только злая больно, а так все умеет делать… Когда я начинал работать в районе, ее дядюшка был секретарем райкома и крепко навязывал эту стерву мне в жены… Но я тогда был слишком глуп, иначе она сейчас подо мной лежала бы! Да и я сейчас был бы по крайней мере первым секретарем коммуны…
– Ты и так парень что надо, не хнычь… Мало ли вздорных баб забиралось за многие века на головы мужиков? Вон, Помешанный Цинь называл мне: в эпоху Хань – императрица Люй Чжи, в эпоху Тан – У Цзэтянь, в эпоху Цин – Западная императрица … Скажу тебе откровенно, братец, Помешанный Цинь хоть и правый, но не так противен, как другие вредители…
– И это говоришь мне ты, старый революционер, пришедший сюда с Освободительной армией?! Я с Помешанным Цинем немало возился! Он писал мне покаянные письма, одно за другим, иероглифами величиной с палец, а рабочая группа все равно решила, что они неискренние, и чуть не поставила меня на колени на битые кирпичи… С тех пор я плевать хотел и на него, и на остальных вредителей. Даже если с ними будут жестоко обращаться, даже если превратят в свиней или собак, даже если убьют, я слова не скажу… Главное – самому выжить и чтобы не умерли моя Пятерня и дочки…
– Нет, Маньгэн, надо жить по совести. В нашем селе сейчас есть только одна по-настоящему хорошая женщина, но очень несчастная. Ты догадываешься, кто? Или Пятерня тебе совсем глаза своим подолом застила?
Говорят: вино и очищает сердце, и туманит. Глаза Гу Яньшаня покраснели – то ли от выпитого вина, то ли от набегавших слез. А Ли Маньгэн, услышав намек на Ху Юйинь, остолбенел и лишь через несколько мгновений простонал:
– Названая сестра! Нет, нет, сейчас она кулачка, я давно порвал с ней… Я мог жениться на революционерке… О, как я глуп, как я глуп! – Он дико захохотал, потом закрыл лицо руками и будто стер с него смех – оно снова стало неподвижным, одеревеневшим. – Да, я глуп, глуп… В то время я был молодым, слишком молодым, и ко всему относился чересчур доверчиво… Я не женился на ней, потому что мне пригрозили исключением из партии, но на самом деле… Стоило бы только…
– Что на самом деле? – округлив глаза, переспросил Гу Яньшань. Вид у него был почти устрашающий. – Что ты говоришь, будто собачью кость гложешь!
– На самом деле – я уж скажу тебе откровенно – едва я вспомню о ней, как сердце болит…
– Так ты еще любишь ее? Тогда я тоже скажу тебе откровенно: ты поступил не по совести, бросил камень в колодец… Чтобы спасти себя, подставил ее под жестокий удар1 Она тебя считала своим братом, попросила сберечь ее деньги, а ты передал их рабочей группе… Те, конечно, рады стараться, изобразили их чуть ли не ворованными, как доказательство проявления капитализма… Брат и сестра должны походить на птиц из одного леса, не лететь при первой же опасности в разные стороны!
– Почтенный Гу, почтенный Гу, умоляю тебя, замолчи! – Ли Маньгэн ударил себя кулаком в грудь и горько заплакал. – Каждое твое слово режет как нож… Я не знал тогда, что делать, действительно не знал… Когда я был в армии, я стискивал зубы и не боялся, не изменял, но перед рабочей группой укома что я должен был делать? Что я должен был делать? Я боялся, что меня исключат…
– Браво, Ли Маньгэн! Сегодня я заплатил шестьдесят юаней не только за самогон и за собаку, но и за эту твою откровенность! – неожиданно развеселился Гу Яньшань, видя, что бывший партийный секретарь плачет все жалобнее. – Я вижу, твое сердце еще не совсем затвердело и почернело, да и другие наши сельчане еще не до конца испортились!
– Ты, например, для всех по-прежнему «солдат с севера», надежда села, человек с лицом дикаря и сердцем бодхисатвы…
– А ты, я вижу, еще человек! Ха-ха-ха! Да, человек…
Так они плакали и хохотали до пятой стражи , то есть до первых петухов. Потом разом потянулись к кувшину и обнаружили, что он уже пуст. Отбросив чашки, друзья захохотали:
– Ладно, мать твою, кувшин оставляю тебе, завтра опять приду!
– Ты, твою мать, пьян, как Гуань Юй. Бери эту собачью ляжку, лучше завтра я к тебе приду, снова выпьем!
– Нет, не возьму – все равно ко мне ходить нельзя, я ведь еще под арестом! Пойду в свой чулан, посмотрим, сколько они посмеют меня там держать!
Снег все еще падал, тихо падал на землю. Казалось, земля была невообразимо грязной, замусоренной, и ее требовалось во что бы то ни стало обелить, спрятать, прикрыть. Освещая дорогу желтоватым светом карманного фонарика, Гу Яньшань неровными шагами шел к главной улице. Хорошо еще, что мост был уже построен и не нужно было глубокой ночью звать перевозчика.
Когда Гу Яньшань добрался до главной улицы, весь хмель как бы под давлением северного ветра ударил ему в голову. Стоя на середине мостовой, он вдруг начал громко браниться:
– Слушай, дочь проститутки, стерва, сука проклятая! Ты во что превратила наше село? Во что превратила? На улице ни кур, ни уток, ни собак не видно! И взрослые, и дети – все как будто онемели, не смеют слова сказать! Ах ты, дочь проститутки, сама проститутка, стерва! Если смелая, выйди сюда ко мне, я тебе покажу…
Жители всех близлежащих домов проснулись от его крика и сразу поняли, кого ругает «солдат с севера». Из-за холода, а может быть, и из осторожности никто не выглянул, но никто не стал и урезонивать Гу Яньшаня. Некоторые даже жалели, что Ли Госян сейчас уехала в уездный ревком и не слышит, как ее кроют.
В это раннее, предрассветное время, когда зетер объединился со снегом, Гу Яньшань уже не мог сдержать себя. Он бродил по улице и бранился не переставая. Наконец, устав, свалился у ворот сельпо и выблевал хмельную собачатину. Невесть откуда взявшаяся собака стала жадно слизывать со снега эти останки. Гу Яньшань задремал и, думая, что перед ним Ли Госян и Ван Цюшэ, пробормотал в полусне:
– Товарищи Ван и Ли, не деритесь, кушайте спокойно! А я уже наелся, напился и хочу спать… Кушайте спокойно!
Он не замерз и, как ни странно, даже не простудился. Еще не рассвело, еще не открылись лавки на главной улице, а его кто-то уже перетащил на второй этаж зернохранилища. Кто именно, осталось неизвестным.
Глава 4. Феникс и курица
Разъезжая по всему уезду с лекциями об «утренних указаниях» и «вечерних докладах», Ван Цюшэ пользовался большим успехом. Всюду его встречали взрывами хлопушек, громом гонгов и барабанов, а довольно часто дух переходил и в материю – в пиры и застолья, на которых он поглотил столько кур, уток, рыбы и мяса, сколько не едал за всю свою жизнь. Кормили его так вкусно, что из образцового бойца он превратился в образцового дегустатора или, точнее сказать, в образцового гурмана. Но недаром говорит пословица: «Курица, когда ест, кудахчет; рыба, когда ест, прыгает». Даже во время застолий, делясь своим богатым опытом, Ван Цюшэ продолжал следовать за великим политическим движением и обличать преступления контрреволюционеров и ревизионистов, в том числе Ян Миньгао и Ли Госян, захвативших наибольшую власть в уезде. В тот период Ли Госян была не у дел и подверглась критике со стороны революционных масс. Ее бесили неблагодарность и предательство Ван Цюшэ, она кусала губы и поражалась своей слепоте, заставившей ее взрастить такого выродка. Впрочем, поражаться было нечему: ей на ноги упал камень, который она сама подняла. «Я тебя рекомендовала в партию, – с яростью думала Ли Госян, – сделала секретарем партбюро, хотела вывести на общегосударственный уровень, даже питала некоторые тайные мысли насчет тебя как мужчины, а оказалось, что я усердно кормила подлого пса! Ты не только забыл все мои милости, но и ответил на них черной неблагодарностью, сломал мост, через который едва успел пройти, воспользовался тяжелым положением, в каком очутились я и дядя… Да, Ван Цюшэ, ты действительно «Осенняя змея» – ленивая и коварная!»
Среди кадровых работников, находившихся в то время в опале и ждавших решения своей судьбы, ходил такой стишок:
Счастлива курица – у гордого феникса
Выпали яркие перья.
Но стоит им отрасти – залюбуешься,
А та – лишь средь куриц первая.
Ли Госян часто повторяла в мыслях этот стишок, и он придавал ей силы. Действительно, не прошло и года, как ее реабилитировали. Ее дядя Ян Миньгао был назначен первым заместителем председателя уездного ревкома, ввел ее в ревком, а заодно сделал председателем ревкома народной коммуны. У феникса снова отросли красивые перья, и он опять стал царем птиц.
А Ван Цюшэ, прошу прощения, все никак не мог отмыть грязь со своих ног и не годился для того, чтобы стать профессиональным лектором, получающим за это зарплату и постоянно разъезжающим на государственной машине. Поблистав год, другой и вызвав множество подражателей, он фактически породил во всех уголках уезда движение за «утренние указания», «вечерние доклады» и «три верности», а вместе с ним – и целую группу новых «образцовых бойцов», которые произносили свои заклинания уже без всякого местного выговора, помахивали красной книжечкой эффектнее, чем он, но заодно могли цитировать высказывания Мао Цзэдуна и исполнять «танец верности». На их фоне Ван Цюшэ, первым распространивший в уезде всевозможные культовые обряды, постепенно поблек и стал чем-то вроде достояния истории, которое уже не очень интересовало кадровых работников и революционные массы. А вскоре начальство призвало гастролирующих руководителей не отрываться от масс, слиться с народом, вернуться на свои рабочие места и продолжать революцию, не забывая о производстве. ВанЦюшэ вернули в село, сделали председателем ревкома объединенной бригады, и он снова попал в подчинение к Ли Госян. Феникс остался фениксом, а курица – курицей.
Раскаяние – штука неприятная, но это – горький плод жизни. Сначала Ли Госян раскаивалась в том, что выдвинула Ван Цюшэ, а теперь он стал раскаиваться в собственном предательстве. Конечно, его вина не так уж страшна: в период великого движения бушуют непрестанные грозы, которые заставляют граждан переворачивать свои политические пристрастия, как блины на сковороде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28