А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Русский - это кувшин. Так или иначе - все горе кувшину. И я русский, русский..."
Костя спал.
Утром, еще сквозь сон, он услышал стук в дверь.
Костя спал и спорил с кем-то во сне, слышал стук и не мог проснуться, напротив, стук странным образом вливался в спор: что-то вроде аргументации. Если он сейчас проснется, то предмет спора - очень важный - будет забыт. Но все-таки пришлось проснуться.
- Кто там?
За дверью молчали.
Костя вьлез из-под одеяла, отворил дверь. На пороге стоял Генрих Федорович, бледный.
- Я пришел проститься с тобой, - сказал он, видимо, приготовленную фразу по-русски, - я должен уезжать.
Костя еще не вполне проснулся, в голове еще звучал спор, это было очень важно, и особенно ему помог стук. Но он просыпался, и решение ускользнуло необратимо.
- Куда уезжать? - спросил он досадливо.
Генрих Федорович перешел на немецкий язык - так ему было привычнее. По-русски он говорил с Костей редко. Костя, постепенно просыпаясь, постепенно понимал, в чем дело.
Генриха Федоровича высылают из Ленинграда.
За что?
За немецкую фамилию.
За фамилию?
Нет, собственно, за то, что у него в паспорте стоит: немец.
И за это можно выслать? У нас? Невероятно!
Невероятно, но, видимо, это так.
Костя одевался, путаясь в брюках, Генрих Федорович ждал у порога. Он повел Костю к себе. В комнате было голо, все вещи спрятаны или убраны, и от каждой вещи там, где она стояла, лежала или висела, оставался только отпечаток. И на стене - овальный отпечаток: там, где была Амальхен.
- Я продавал свои вещи, - сказал Генрих Федорович, снова переходя на русский (так было торжественнее). - Отсюда я взял только свою одежду и Мальхен. Но скрипку не мог продавать. Скрипку я оставлю тебе.
- Генрих Федорович! Вашу скрипку? Почему вы не берете ее с собой? Ведь она легкая, много места не займет...
- Мне не нужно будет скрипку, - сказал Генрих Федорович, и, глядя ему в лицо. Костя понял - и правда, не нужно.
- Почему, почему вы мне раньше не сказали? - твердил Костя.
- Зачем? Ты бы не мог мне помочь. Возьми скрипку. Он вынул скрипку из футляра, тронул пальцем струну (маленькое, оборванное рыдание), уложил инструмент обратно и отдал футляр со скрипкой Косте. Костя стоял, держа его, как ребенка... Как когда-то в первый раз держал в руках Цилю...
- Я сохраню ее до вашего приезда.
- До моего приезда? - Генрих Федорович чуть-чуть улыбнулся. Стало ясно, что он не вернется.
- Адрес свой, адрес оставьте, - повторял Костя со скрипкой в руках. Но Генрих Федорович сам не знал своего адреса. Пока что он ехал в Чебоксары, но его предупредили, что это еще не пункт назначения. Из Чебоксар его отправят еще куда-то...
- Куда бы ни отправили, пишите!
- Другие не пишут.
...Как он говорил: "Чебоксари"...
А в комнату Генриха Федоровича въехала Шура с мужем, Алешей Поповичем. Он получил ордер. Конечно, это он донес на Генриха Федоровича. Он и не скрывал. Когда он говорил: "площадь", слово жирно, хищно свистело у него во рту. Костина комната тоже была "площадь". Вероятно, он надеялся получить и ее - в свое время.
* * *
Тетя Дуня совсем потеряла характер. Она стала бестолкова, часто роняла вещи, те самые, которые прежде так ее слушались. Однажды, разбив фарфоровую чашку, она заплакала.
- Подумаешь, чашка, - сказал Костя. Он был воспитан в презрении к вещам. - Было бы здоровье.
- Кабы моя. Алексея Федорыча...
Оказывается, Алешу-то Поповича и в самом деле звали Алексеем.
- Потрафляю-потрафляю, - забормотала тетя Дуня, - не могу им потрафить, Алексею Федоровичу. Годы мои такие. Не те годы. Глупа стала. Алексей Федорыч - самостоятельные. Неуж я не понимаю? Они по своей солидности разве такую могли за себя взять? Давеча как стукнут по столу: давай, мамаша, отрез на костюм! А откуда у меня отрез? Целую жизнь слезами умывалась. Нету у меня отрезов. Я им говорю, а они мне: "Молчать!" Грехи.
- Сволочь он! - Костя даже зубами скрипнул.
- Что ты, Костенька, грех тебе. Не сволочи они, а только характерные...
А однажды он увидал уже совсем невероятное: тетя Дуня сидела! Он вошел, а она сидела, буквально сидела, у него за столом, и руки положила на стол праздные руки. Костя испугался, словно увидел ее тяжело больной. Она медленно повела на него глазами:
- Вот что, Костенька. Не иначе как вам с Циленькой съезжать отседова.
- Почему? Что случилось?
- От греха подальше.
Глаза у тети Дуни под темным платком были какие-то византийские, в тенях. Радужные синяки растеклись под ними.
- Это он тебя? - закричал Костя.
- Они, - полушепотом ответила тетя Дуня.
- Как он смел? За что?
- Не хотят, чтобы я на вас работала. От людей стыдно, говорят. Цилечку давеча обидеть хотели, я отняла. Мне-то что? Меня-то волтузили на моем веку - твое почтение. Муж на мне горстями волосы рвал. А Цилечку не дам. А они мне как хрясь.
- Я его убью, - сказал Костя, но знал, что не убьет. Даже драться большого смысла не имеет.
"Ну, положим, я изобью его - я сильнее. Какой смысл? Разве я верну этим душу тете Дуне? Нет. А он выместит на Циле, пока меня нет дома, - подумал Костя и испугался. - Или на той же тете Дуне..."
Так что же она, всемогуща - подлость? Выходит, что так. В данном случае - так, приходится отступить перед подлостью. На сегодня она сильнее...
Пожалуй, тетя Дуня права. Цилю нужно к дедушке. Большая уже. Дедушка нас возьмет. И я - к дедушке? Нет, останусь здесь, а то он отберет комнату. Нет, я буду жить там и здесь.
Вот он и взрослый. Решил - сам за себя и за Цилю. Он погладил тетю Дуню по голове - она вздрогнула.
- Ничего, тетя Дуня, не беспокойся. Цилю я перевезу к дедушке. А сам буду жить там и здесь.
Цилю устроили в столовой, за буфетом. Туда поставили ее кроватку, а с одним столиком - ампирным, красного дерева - пришлось расстаться. Тетя Роза огорчалась, даже плакала, но в конце концов все уладилось: сосед по квартире согласился поставить столик у себя, а за это тетя Роза обязалась ему платить ежемесячно какую-то сумму. Дедушка мрачно шутил: "Ну, как будто все устраивается. Не снять ли нам комнату для буфета? Как было бы без него просторно!" Тетя Роза обижалась до слез. Как объяснить свою любовь к вещам, к тому же буфету? Это не просто буфет, это реликвия, ведь он стоял еще в Одессе, и его видел Хаим Гертман...
Теперь за буфетом-реликвией поселилась маленькая Циля. "Тетя Лоза, тетя Лоза!" - кричала она по утрам, и тетя Роза, всунув жилистые петушьи ноги в стоптанные туфли, запахивая ветхий японский халат, спешила на зов.
- Цветочек мой, - говорила она и брала Цилю на руки. От ребячьей головки пахло полевыми цветами, тонкие ножки висели так безвольно, доверчиво. "Счастье мое", - говорила тетя Роза. Она и в самом деле становилась счастливой - это она-то, которая дала себе слово всю жизнь быть несчастной...
Для Цили она была готова на все. Ничего не умела - и все делала. Научилась по книге варить манную кашу и даже удерживалась, не клала туда никаких специй (специи вредны ребенку). Цилино белье, чулки, платья она стирала все вместе, по своему собственному способу: заливала горячей мыльной водой и кипятила в течение часа, помешивая палкой от половой щетки. Платья и чулки теряли цвет, белье становилось пестрым, но это не важно: главное, чтобы ребенок был чистенький. Глаженье тетя Роза считала предрассудком. Важно кипячение - оно предотвращает инфекцию. Ни один микроб не выдерживает, когда его кипятят в течение часа. "А сибиреязвенные споры?" - шутил дедушка.
Так или иначе, Цилины вещи кипятились в ведре каждый день, и купала ее тетя Роза тоже каждый день - истово, но неумело, и, когда Циле попадало мыло в глаза, тетя Роза вместе с ней плакала...
И дедушка полюбил Цилю. Он мог часами с нею беседовать, серьезно, на равных правах, пряча под усами растроганную улыбку.
Костя жил там и здесь. Сначала, пока Циля еще не привыкла, - больше здесь, чем там. Потом, когда Циля прижилась за буфетом и даже полюбила тетю Розу, - больше там, чем здесь...
А тетя Дуня просто угасала. Ее придавила, прижала, обезличила подлость. Она стала плаксива, подозрительна. Часто говорила словами Алеши Поповича. Она ли это была?
Иногда - нечасто - она приходила в гости к Циле, чинно садилась на какую-нибудь вещь, предварительно оглядев ее, и молчала. Сперва Циля радовалась ей, а потом отвыкла и стала дичиться. Тетя Дуня протягивала ей гостинец, а Циля отворачивалась, прятала руки под чистый, неглаженый фартучек. Пуговиц тетя Роза пришивать не умела. Циля ходила вся заколотая булавками: платьице - на булавках, чулки - на булавках, даже башмаки - и те на булавках. Это как будто огорчало тетю Дуню больше всего. Однажды, уходя, она сказала Косте:
- Видно, смерть за мной собирается.
- Тетя Дуня! С чего это?
- Молчи, - строго сказала тетя Дуня. - Я знаю, что говорю. За грехи мои господь меня карает. В церкву не хожу. Цилечка вон вся в булавках. Моя вина. Ох, пора мне, пора в землю сырую. Жалко вас, а пора.
Осенью у Шуры родился мальчик - слабенький, но крикливый. Назвали его Валериком. Тетя Дуня вспыхнула было, радовалась на младенчика, как когда-то на Цилю. Но Алеша Попович крепко держал ее в руках. "Мамаша, примите ребенка", - орал он, или: "Мамаша, отдайте ребенка, долго мне ждать?", или "Откуда у ребенка сыпка? Я этого не допущу!" У Шуры было мало молока, мальчик кричал по ночам, и Алеша Попович кричал тоже. Он кричал напролет целые ночи (по крайней мере, так казалось Косте, из соседней комнаты все ему было слышно). Иногда раздавался грохот: это Попович, разгулявшись ("раззудись плечо, размахнись рука"), кидал в жену и тещу разные вещи... Шура плакала, мальчик плакал. Молчала только тетя Дуня, словно она была уже мертва.
Как-то ночью, когда Попович особенно бушевал, Костя не выдержал и постучался к ним. Дверь открылась, на пороге стоял хозяин в белых миткалевых кальсонах с волочащимися тесемками. Шура, растрепанная, в разодранной на груди рубашке, забилась в угол двуспального ложа. Под часами с орущим Валериком на руках стояла тетя Дуня. Из носу у нее текла кровь, и тетя Дуня ее не вытирала...
Костя осатанел и кинулся на Поповича. Тетя Дуня закричала:
- Костенька, для ради господа бога, не тронь ты их! Они в своем праве. Ребеночек плачет, а у них сердце болит. Костенька!
Поздно - Костя уже сгреб Поповича и сладострастно наподдал ему коленкой под зад. Под эти хамские подштанники. И ушел.
На следующий день, неожиданно, Попович стал очень любезен. Встретив Костю в коридоре, он заговорил о погоде:
- Обсерватория предсказывает осадки. Но только мне сомнительно. Не должно быть, чтобы осадки. И вообще, всех этих ученых разогнать надо. Дармоеды.
Костя молчал. Попович постепенно стал уходить. Ему, видимо, хотелось общаться. Уже на пороге своей комнаты он обернулся, напыжился и сказал:
- Классовый распределитель есть путь к классовому распределению.
Экий дурень! Косте даже стало чуточку жаль его. Что только в этой дурацкой душе происходит.
А с тетей Дуней действительно было плохо. Однажды Костя увидел, что она развешивает для просушки нестираные пеленки... Это был конец. Она могла еще жить некоторое время, но ее уже не было.
* * *
Ну, что ж? В общем, дома не существовало. Были какие-то обрывки, клочья. Циля, Роза и дедушка - в одном месте, комната и воспоминания - в другом. Костя часто вспоминал Генриха Федоровича и тосковал. Чего-то он здесь не выполнил, не сделал. Не пошел, не кричал. Молчание - предательство. Ему казалось, что тетю Дуню он тоже предал. А что он мог?
И все же постепенно он успокоился, а молодость шла и брала свое. Даже удивительно, как минутами он умел быть счастливым. Неистребимое что-то.
Школа никогда особенно много для него не значила, но шел его последний год в школе, и все как-то становилось зачарованным. Последние уроки, последние встречи с учителями, последние ссоры с товарищами. Последние, последние... А впереди - жизнь. Постойте, может быть, он все-таки немного любил школу?
Ребята - сколько лет прожили вместе, а он их не знает. И все - какие-то незнакомые. Мальчики с неожиданно пробивающимися, даже какими-то неприличными усиками. Девочки с тонкими талиями, с нежными, женскими голосами. Нет, это не те голоса, которые кричали ему: "дурак", "воображала"... А свой-то собственный голос - тоже иногда звучит чужим...
И преподаватели стали другими. Или просто он увидел их другими глазами. Например, заведующий Иван Поликарпович - теперь уже не заведующий, а директор. Он сам смущен своим новым званием и не знает, как жить дальше и что теперь будет? Не возвращаются ли гимназические порядки?
Прежде для Кости это был просто лысеющий человек в серой толстовке, похожий на мешок с пылью. Досадное препятствие - и только. А теперь Костя глядел на него с интересом и жалостью...
В этот последний год в школе как-то особенно часто - по пустякам вспыхивали небольшие скандалы. После одного из них Иван Поликарпович вызвал Костю к себе в кабинет.
Сколько раз он уже стоял здесь... Знает каждую вещь. Вот старая, истертая по сгибам карта Европы. Вот цветы на окне, построенные по росту. Правофланговым - фикус. Левофланговым - кактус. Вот тронутое молью чучело вороны на одной ноге...
Все это когда-то душило его пылью и скукой. И от заведующего шли правильные, скучные, пыльные слова... Он тогда переминался с ноги на ногу и только ждал: когда же его отпустят?
Теперь он стоит в том же кабинете и видит все иным: трогательным, одушевленным. Старый заведующий, старые вещи-а за всем этим скромность, терпение, воля, труд.
У Ивана Поликарповича оглобелька железных очков, видно, отломилась и замотана суровой ниткой. Аккуратно замотана. Как задевает сердце эта оглобелька! Сам, наверно, заматывал - этими самыми неуклюжими, робкими пальцами. Нелегко ему.
- Послушай, Левин, - сказал Иван Поликарпович, - я давно хотел у тебя спросить: а не скучно тебе так безвкусно валять дурака?
И он устыдился.
А другие учителя? Огненно-рыжая Софья Яковлевна; стройная, завитая, с подмазанными губами "биологиня" Любовь Алексеевна; старый математик Василий Петрович, потерявший ногу на гражданской войне и входивший в класс, гремя костылями? Все это были люди! А он, безвкусно валяя дурака, ни разу даже не взглянул на них, как на людей... Теперь поздно, на носу - выпуск. Костя глядел на этих людей, потерянных им по своей вине, по небрежности, и радостно горевал, и почти любил их.
А Юра словно горел в эту весну. Он уже четвертый раз был влюблен, метался, дергался, паясничал и брился, забросил уроки и часто сманивал Костю за город - купаться. Восхитителен был этот ворованный отдых. Лежа на песке и сладостно сознавая себя преступниками, они говорили о будущем. Поступать куда-нибудь - только вместе! Костя еще колебался, не знал, куда его тянет. Юра решил - в Политехнический. Они займутся автоматикой. Техника будущего.
Весь в песке - и в волосах песок, и на ресницах- Юра рассказывал об автоматическом управлении. Поезда без машинистов. Самолеты - без летчиков. Нет, больше того - мысль без мозга... А какие слова: "фотоэлемент", "телеуправление", "радиолокация"...
В общем, Юра увлек Костю, и так случилось, что оба они потом стали инженерами. А Косте, вероятно, правильнее было бы стать врачом. Ничто не интересовало его так, как люди.
* * *
Вот и окончена школа.
Выпускной вечер, раздача грамот отличникам учебы (Юра - среди них, а Костя - нет), бал с контрабандным фокстротом, девочки семейкой белых березок, и с ними Вероника, как все-таки хороша, но ему нет до нее дела. И вот уже все кончено - как быстро! - и впереди свобода.
Они с Юрой остались одни в городе - готовиться к экзаменам. Цилю увезли на лето к тете Лие, на Украину.
Тетя Лия, жена покойного дяди Нафанаила, дедушкиного брата, жила в небольшом местечке под Житомиром.
Костя бывал там в детстве. Не было на свете ничего милее нарядного белого мазаного домика с крупными мальвами в палисаднике, с желтым подсолнухом, который, как услужливо наклоненное блюдо, предлагал свои тесные, черные, сладкие семена. Теплая, шелковая пыль на дороге так мягко уступала босой ноге! А на краю дороги сторожем стоял статный, высокий тополь, лопоча на ветру узкими листьями на белой войлочной подкладке...
А раньше тетя Лия жила в Ленинграде с дядей Нафанаилом. Костя помнил, как они приходили вместе к дедушке: тетя Лия - преданная, сгорбленная, с тонким, красивым лицом и дядя Нафанаил - звучный, толстый, уверенный здоровяк на коротких, задорно расставленных ногах.
Он изменял ей, как говорится, направо и налево. "Бедная Лия, это же святая", - говорила тетя Роза дедушке. Дядя Нафанаил любил женщин, книги, красивые вещи. Любил жить.
До революции он был нотариусом, во время нэпа завел лавочку и преуспел. Потом вовремя ликвидировал дело и вышел сухим из воды: и вещи сохранил, и квартиру. Квартира была богатая, комфортабельная, с люстрами и картинами, с темными паркетными полами, которые каждую неделю натирал полотер Вася.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27