..
Милая темнота! Как четко светлел в ней тонкий, правильный профиль Вероники! Когда она не жеманилась, не махала волосами, это была сама красота, античная гемма. Играла музыка, а Вероника молчала. Он мог любить ее, сколько хотел.
Ни разу он не поцеловал ее, даже не пробовал. "Я вас, таких, знаю..." Пусть она знает кого угодно - его она знать не будет.
Ужасен был разговор, по пути в кино и обратно. Вероника моталась и лепетала, как осина под ветром. И откуда такой поток пошлостей? Он готов был закричать ей: "Замолчи, не мешай мне тебя любить".
Туфли она называла "баретки". "Фасонистые баретки". Говорила: "У моей сестры много отрезов". Отрезами мерила счастье. А Костя до встречи с ней и не знал, что такое "отрез".
Она была сирота, жила у сестры. Не очень-то ей сладко там жилось! Кормить - кормили, одевать - не одевали. Мечтала кончить школу и выйти за "богатенького". (Одно это уменьшительное от слова "богатый" приводило Костю в ярость.) Лучше всего - за иностранца. Торгсин, боны... Ужас какой-то!
Костя слушал и изнемогал. Боже мой, как они могут соединяться: эти движения и эти слова? Эти волосы и эти слова? И как он сам тут запутался между словами и волосами?
На лето Вероника уехала в деревню. Костя и Юра остались в городе. Они брали с собой Цилю и увозили ее куда-нибудь позеленее, подальше. Ей было уже три года, кудряшки у нее отросли, на них даже можно было завязать бант, она была чудесна, говорила, говорила без умолку, переходя от Кости к Юре, от Юры к Косте, и оба хохотали над ее словечками. Такая крошка, до чего же она была умна! Как он ее любил! При ней он мог не думать о Веронике.
Но вечером, когда, уложив Цилю, мальчики оставались одни, снова являлась Вероника и стояла перед Костей на одной покрасневшей ножке. И снова он любил ее и разрывался.
Юра все понимал. Он даже про кувшин понимал, хотя сам был камнем.
- Видишь ли, Костя, - говорил он очень серьезно, очень сочувственно, ты просто попал в беду. Упал. Хорошее есть выражение у англичан: to fall in love. Буквально - упасть в любовь. Вот ты и упал. Провалился. Ничего. Куда можно упасть, оттуда можно и вылезти.
"Слова, - думал Костя. - Тебя бы ко мне внутрь".
Вот и осень, начало занятий. Завтра он увидит Веронику. Завтра!
Костя подошел к ней в коридоре. Она стала еще красивее: загорелая, с отросшими волосами, и каждая прядь позолочена солнцем, словно присыпана золотой пудрой. Вероника едва кивнула.
- Пойдем сегодня в кино? - предложил Костя.
- Не знаю. Делов много. Управлюсь, может, пойду. Вечером на обычном месте ее не было. На другой день она даже с ним не поздоровалась, посмотрела, как на пустое место.
- Не торопись кончать с собой, юный Вертер, - сказал Юра. - Я поговорю с твоей Шарлоттой и постараюсь выяснить, что к чему.
После занятий Юра поймал Веронику на школьном дворе. Она кусала травинку и переступала с носка на пятку. От нее шло беспокойство, как от молодой лошади. Она по-лошадиному косила зеленым глазом, готовая в любой момент взбрыкнуть и понести. Юра впервые начал понимать, чем она понравилась Косте, но был сух, официален.
- Послушай, Викторова, в чем дело у тебя с Левиньм? Дружила-дружила, а теперь не хочешь.
- Не хочу и не хочу. А на кой он мне сдался? Нудный он. Вот с тобой я бы пошла.
- Речь не обо мне. Я, если хочешь знать, вообще такими делами не занимаюсь. Речь о Левине.
Вероника рассеянно слушала, следя глазами за чьей-то парой ног в ярко-оранжевых ботинках.
- Шикарненькие джимми, - заметила она. Потом подняла голову и взглянула на него - прямо и одновременно косо.
- Меня один дядька в кино снимать хочет, - вдруг сказала она. - Красота моя, говорит, прямо заграничная.
- Заграничная дура, вот ты кто.
Юра повернулся и ушел. В классе ждал его Костя Левин.
- Ну, как?
- Черт знает что такое. Глупа, как ягодицы.
И все-таки Костя сам подошел к Веронике. Промучился самолюбиво целую неделю, не выдержал, подошел. Она хотела увернуться.
- Вероника, я не дам тебе уйти, пока не скажешь: что случилось? Почему ты не хочешь больше дружить... ходить со мной?
- Не хочу и не хочу. Мое дело. Не привязанная, небось.
Ее глаза ускользали. Эх, ему бы один раз поймать их, посмотреть в них прямо, и он бы все понял. Но нет, они слишком быстро двигались. Костя взял ее за руку и стиснул. Она стала выкручивать руку.
- Вероника, я все равно тебя не пущу, пока ты не скажешь. Он делал ей больно, а она все выкручивала руку и покраснела малиновым румянцем.
- Пусти, тогда скажу. Подумаешь! Возьму и скажу. Костя отпустил руку.
- Не хочу я с тобой гулять, - закричала Вероника. - Что это за гулянье такое? За все время хоть бы что подарил. Маньке Витька ожерелье справил, браслетку под золото. Да и девчонки смеются: нашла, говорят, себе кавалера. Жиды, они, говорят, все такие, сквалыжные!
Костя повернулся и отошел. Он не обернулся. Совсем. Никогда. Ни разу.
* * *
Удивительно, как на этот раз Костя мало страдал. Любовь с него слезла, как кожа с небольшого ожога. Через три месяца он уже мог говорить обо всем с Юрой.
- Глупа, как ягодицы, - сказал Юра.
- Глупа - это само собой. Но ведь не свои же слова она повторяет. Нет, Юра, скажи, в чем все-таки корни антисемитизма?
- Трудно сказать. Корни нужно искать в истории. А разве мы знаем историю? Нам преподавали обществоведение, и то плохо. Ничего мы не знаем. Кругозор крота.
- Но у нас-то нет еврейского вопроса. Лучше всего об этом сказано в "Золотом теленке" - помнишь? Евреи есть, а вопроса нет. Именно так! Нет у нас этого вопроса! Пусть отдельные, глупые... как ягодицы... повторяют с чужих слов "жид". У нас это не имеет корней. В царское время правительству было это выгодно ("По воле тиранов друг друга терзали народы..." - мысленно прочел Костя). У нас это никому не может быть выгодно.
- Мой дорогой, - сказал Юра. - Ты говоришь почти как Софья Яковлевна. Жаль, что она тебя не слышит - порадовалась бы. Плоды.
Софья Яковлевна преподавала у них обществоведение ("общество", как это у них называлось). Член партии с 1910 года. Она лично знала Ленина. Черноглазая, фанатичная, с туго обтянутыми скулами, с туго повязанной красной косынкой на черных прямых волосах. Лет сорока - сорока пяти. Без семьи, без привязанностей, кроме одной, поглотившей всю жизнь. "Вероятно, так выглядел Савонарола", - говорил Юра. И верно. Могла бы взойти на костер, как Савонарола. Могла бы и книги жечь, как он. "Дети, наша советская власть..."
"Кругозор крота", - сказал Юра. Ничего не скажешь, верно.
Эту зиму Костя и Юра решили посвятить кругозору. Они запоем ходили в Публичную библиотеку.
Косте библиотека казалась какой-то современной церковью. Тихо, торжественно в больших высоких залах. Пахнет книгами. На длинных, массивных вековых столах - лампы с зелеными абажурами. От каждой - круг, и в круге склоненная голова. Время от времени кто-нибудь встает, тихо собирает книги и тихо, на цыпочках, проходит между столами. Склоненные головы остаются склоненными.
Они вошли в братство склоненных голов. Подолгу рылись в каталогах, разыскивая интересные книги. Что-нибудь подиковиннее. Сегодня это был Фрейд, завтра - Эйнштейн. Китайское искусство... История магии и колдовства...
Они делились своими находками.
- Послушай, что я сегодня прочел, - говорил, например, Костя. - Это из записей Джироламо Кардано. Автора знаменитой формулы Кардано, которую он, кстати, стащил у Тартальи...
- И карданова подвеса, которого он, кажется, не стащил...
- Того самого. Так слушай, что он пишет, этот Кардано: "Я обладаю от природы философским и способным к науке умом. Я остроумен, изящен, приличен, сладострастен, весельчак, благочестив, верен, друг мудрости, мыслящий, предприимчив, любознателен, услужлив, соревнующ, изобретателен, учен своими собственными усилиями, стремлюсь к чудесам, хитер, ожесточен, сведущ в тайнах науки, трезв, работящ, меланхоличен, коварен, предатель, колдун, маг, несчастный, не любящий своих, склонен к одиночеству, противен, строг, предсказатель, ревнивец, шутник, клеветник, податливый, изменчивый - вот какие во мне противоречия характера и поведения".
- Это ты к чему мне показываешь?
- Просто интересно.
- Ох, врешь. Это ты про меня, сукин сын.
* * *
В общем, Костя был, пожалуй, даже счастлив, если вдуматься. У него была Циля. У него был Юра. У него был дом - та самая комната, в которой так и не собрались переменить обои - светлые, в крупных косых клетках. И у него была тетя Дуня. Его семья - Циля и Дуня. Здесь он был спокоен. Здесь все было твердо.
А ведь он стремился к твердости, устойчивости с самого детства. И теперь он боялся бы слишком большого счастья. Как бы не ушло. Пусть лучше будет малое счастье - за него так не боишься.
Но вот, постепенно, семья его стала распадаться. Даже тут, в малом счастье, достала его судьба.
Началось все с того, что к Шуре - младшей тети Дуниной дочке присватался жених.
Шура была некрасива и хорошо это знала. Ей было лет двадцать восемь, и она давно перестала мечтать о замужестве, а впрочем, кто ее знает? Может, и мечтала. Во всяком случае, для Кости она была далеко от таких мыслей невзрачная, косенькая, с крупными веснушками на носу.
Краснела от любого слова, к ней обращенного. А вообще была тиха: Костя едва знал ее голос. Как будто не знала, с какого звука начать, и умолкала, не заговорив. Болезненно любила детей. Встретит Цилю в коридоре, схватит, подымет на руки и прижмется - бледная, с закрытыми глазами. Костя не любил этих судорожных порывов, но, справедливости ради, сдерживался.
Трудно было представить себе, чтобы какой-то мужчина полюбил Шуру. Но это случилось. Во всяком случае, у нее завелся жених.
Какие-то смотрины устроила тетя Дуня, или как их там - сговор, что ли. Гостей было человек тридцать. Костя, теперь уже взрослый, был приглашен к столу. Тетя Дуня раздала всем вышитые полотенца - оказывается, их полагалось разложить на коленях, а он-то и не знал. Вообще, он был в обычаях не силен тоже пробел в кругозоре...
Тетя Дуня из всех границ вышла, чтобы не ударить в грязь лицом. На столе - водка, вина, закуски, пироги - "цельный бал", как выразилась гостья в бархатном зеленом платье с золотой бахромой. В ушах у нее качались серьги горного хрусталя, лицо - запудрено прямо по морщинам, и вообще она была страшна, Костя старался на нее не глядеть из приличия...
Он сегодня не обедал, неосторожно выпил натощак, и теперь у него звенело в голове, и было ему грустно, горько. "Чижик, чижик, где ты был? На Фонтанке водку пил". Ему было жаль, что уже никто не может запретить ему выпить водки...
Напротив сидел Генрих Федорович, почти ничего не ел и не пил, только жевал усы. Костя впервые за долгое время всмотрелся в лицо своего старого друга... Давно он не заходил к нему, не слышал скрипки! Как много часов потеряно, как много музыки, и невозвратимо! Как постарел за это время Генрих Федорович! А черная кошка Тилли - та давно умерла. "Наверно, это была кошка Амальхен", - грустно думал Костя. Впрочем, вряд ли. Амальхен, кажется, умерла еще до революции. Кошки не живут столько лет... Он смотрел поочередно на каждого из присутствующих и думал с каким-то злорадством: а ведь кошки твоего возраста все уже умерли! Впрочем, он был пьян.
...Кошки недолговечны. А люди? В сущности, и люди недолговечны тоже. Это нам только кажется, что жизнь бесконечна. А на самом деле и мне отмерен предел. До двухтысячного года я уже не доживу. А хотелось бы... Люди не живут столько лет. Генрих Федорович это знает и, наверное, потому такой грустный...
"Вот я ходил за кругозором и был счастлив, - думал Костя, - а рядом со мной была скрипка, и я о ней забыл. Завтра же пойду к Генриху Федоровичу..."
Во главе стола сидел жених. Косте он, прямо сказать, не нравился: мордастый, румяный, красивый по-своему, с плоскими кудрями на припомаженной голове (именно кудрями он до одури поразил Шуру). На нем был распахнутый новый пиджак, красные помочи и ярко-голубая, небесного цвета рубашка, воротник проколот булавкой с шариками. Он был очень доволен собой и все время читал нравоучения. "Я про себя скажу, мамаша", - обращался он к тете Дуне. А она даже не присела за стол - все по хозяйству. Одно за другим появлялись блюда: жареный гусь с яблоками, поросенок с петрушкой в зубах... Каждое новое блюдо встречалось одобрительным рокотом. Жених крякал, ел руками, но с приличием, обтираясь полотенцем. Каждый раз, когда тетя Дуня входила с очередным блюдом, жених обращался к ней: "Я про себя скажу, мамаша...", но она опять ускользала. Приходилось ему адресоваться гостям. Он объяснял им, что он непьющий, некурящий, что он "с самой титьки" был самостоятельным, не то что другие, и теперь вот до всего достиг и даже жениться может, в рассуждении площади. Себя он называл "работник прилавка", работал он в каком-то закрытом распределителе, вероятно - крал.
Рядом сидела Шура, онемевшая, вся - глаза, почти хорошенькая от счастья. Кто-то крикнул "горько!" - она стала малиновой до синевы. Жених снисходительно и, наверно, мокро ее поцеловал, а она смиренно сказала: "Спасибочки вам".
Под конец жених изрядно напился, начал куражиться: щипал Шуру в неподобающие места, икнул, выругался, раза два стукнул кулаком и гаркнул: "Все мое будет!" - потом вдруг обратился к Косте и завопил:
- Знаю я вас! Я из вас сделаю Гришу с Мишей!
Костя встал из-за стола и выпрямился. Полотенце упало - к черту. Хмель уже улетучился, одна тоска осталась. Он смотрел в наглое, блестящее лицо жениха и тосковал.
- Знаю я вас! - еще громче заревел жених, продираясь к Косте. - Не позволю!
- Чего, собственно, вы не позволите? - холодно спросил Костя.
- Не позволю! - орал жених. - Я человек самостоятельный, работник прилавка. Чтобы моя мамаша в прислугах у них жила... Пеленки жидовские стирала... Не позволю, и конец. Я работник прилавка. Я не то что жену мою Александру Петровну - слышишь, Шурка? - я, если хотите знать, и сестрицу ихнюю, Настасью Петровну, и мамашу, и всех прокормлю!
- Вы пьяны! - сказал Костя.
Работник прилавка завизжал поросячьим голосом и кинулся в драку.
Ох, с каким наслаждением Костя размахнулся и стукнул его по челюсти! Одно из величай-ших наслаждений - дать в морду, когда морда того стоит! Жаль женщин - они его лишены...
Жених театрально шатнулся и упал на пол. Гости заахали, запричитали, впрочем довольные спектаклем. Метнулась с кухни тетя Дуня. Вышитое полотенце с петухами, со славянской вязью намочили, прикладывали к пострадавшему месту. Про Костю забыли. Он стоял растерянный. Он, гуманист, ударил человека в лицо и, о ужас, был счастлив...
На него наскочила тетя Дуня и стала выталкивать за дверь:
- Иди скорее, иди, Костенька, грех-то какой...
Готовилась свадьба. Тетя Дуня, еще больше потемнев лицом, скребла, чистила, крахмалила, гладила. На полах появлялись новые домотканые дорожки, неизвестно из каких сундуков вынутые. Фикусу подвязывали ветки розовыми лентами...
Тетя Дуня по-прежнему заботилась о Косте и Циле, но как-то сумрачно. Однажды Костя застал ее с Цилей на руках; Циля говорила: "Дудя, не плачь". Увидев Костю, тетя Дуня сразу же пришла в себя, заговорила о деле:
- Носки-то дай мне, постираю.
- Тетя Дуня, я сам. Некогда вам, я ведь вижу...
- Да уж постираю. Костя начал искать носки.
- Годы мои, - сказала тетя Дуня. - Не те уж годы мои. Да и о девках надо подумать. Не чужая кровь - своя. Все жалко. Да и то сказать - косенькая она у меня. Вы, говорит, мамаша, бога день и ночь должны молить, что взял я ее.
- Скотина он, - пламенно сказал Костя.
- Скотина не скотина, а я своему дитя не враг. На свадьбе Костя, разумеется, не был.
Всю ночь в соседней комнате громыхало тяжелое, страшное веселье. Там кричали частушки, пол ходил под чьими-то слоновыми пятками, слышались визги: "И-эх!", звенела разбитая посуда, вопили "горько!..".
"Нет, должно быть, я все-таки не русский, - думал Костя, накрыв голову одеялом. - Почему бы иначе мне было так это все противно, до ненависти? Частушки, слоновьи пляски, водка, жених в голубой рубахе, кровь с молоком этакий добрый молодец. Алеша Попович! Петушки, гребешки, вышитые полотенца так называемый "русский стиль". Почему противна мне опера "Руслан и Людмила"? Лебеди на огромных блюдах, Баян в бутафорских лаптях... сусальные пряники... Неужели потому, что я еврей? Неверно! У меня нет еврейских корней.
Я не знаю еврейского языка. Я не слышал еврейских песен. Кто же я? Где моя родина? Где моя Россия?"
"Нет, Россия - это не то, -думал дальше Костя, - это не гусли и не частушки, не битье по морде и не "И-эх!". Не этот, толстомясый, в голубой рубашке. Россия - это не благочиние пополам с грязью. Россия - это другое. Герцен был немец по матери и жил за границей, - продолжал думать Костя, но мысли его путались: он засыпал. - Но Герцен был русский, русский... Россия это совесть. Русский - тот, у кого болит, всегда болит чистая, но отягощенная совесть. По совести узнаешь русского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Милая темнота! Как четко светлел в ней тонкий, правильный профиль Вероники! Когда она не жеманилась, не махала волосами, это была сама красота, античная гемма. Играла музыка, а Вероника молчала. Он мог любить ее, сколько хотел.
Ни разу он не поцеловал ее, даже не пробовал. "Я вас, таких, знаю..." Пусть она знает кого угодно - его она знать не будет.
Ужасен был разговор, по пути в кино и обратно. Вероника моталась и лепетала, как осина под ветром. И откуда такой поток пошлостей? Он готов был закричать ей: "Замолчи, не мешай мне тебя любить".
Туфли она называла "баретки". "Фасонистые баретки". Говорила: "У моей сестры много отрезов". Отрезами мерила счастье. А Костя до встречи с ней и не знал, что такое "отрез".
Она была сирота, жила у сестры. Не очень-то ей сладко там жилось! Кормить - кормили, одевать - не одевали. Мечтала кончить школу и выйти за "богатенького". (Одно это уменьшительное от слова "богатый" приводило Костю в ярость.) Лучше всего - за иностранца. Торгсин, боны... Ужас какой-то!
Костя слушал и изнемогал. Боже мой, как они могут соединяться: эти движения и эти слова? Эти волосы и эти слова? И как он сам тут запутался между словами и волосами?
На лето Вероника уехала в деревню. Костя и Юра остались в городе. Они брали с собой Цилю и увозили ее куда-нибудь позеленее, подальше. Ей было уже три года, кудряшки у нее отросли, на них даже можно было завязать бант, она была чудесна, говорила, говорила без умолку, переходя от Кости к Юре, от Юры к Косте, и оба хохотали над ее словечками. Такая крошка, до чего же она была умна! Как он ее любил! При ней он мог не думать о Веронике.
Но вечером, когда, уложив Цилю, мальчики оставались одни, снова являлась Вероника и стояла перед Костей на одной покрасневшей ножке. И снова он любил ее и разрывался.
Юра все понимал. Он даже про кувшин понимал, хотя сам был камнем.
- Видишь ли, Костя, - говорил он очень серьезно, очень сочувственно, ты просто попал в беду. Упал. Хорошее есть выражение у англичан: to fall in love. Буквально - упасть в любовь. Вот ты и упал. Провалился. Ничего. Куда можно упасть, оттуда можно и вылезти.
"Слова, - думал Костя. - Тебя бы ко мне внутрь".
Вот и осень, начало занятий. Завтра он увидит Веронику. Завтра!
Костя подошел к ней в коридоре. Она стала еще красивее: загорелая, с отросшими волосами, и каждая прядь позолочена солнцем, словно присыпана золотой пудрой. Вероника едва кивнула.
- Пойдем сегодня в кино? - предложил Костя.
- Не знаю. Делов много. Управлюсь, может, пойду. Вечером на обычном месте ее не было. На другой день она даже с ним не поздоровалась, посмотрела, как на пустое место.
- Не торопись кончать с собой, юный Вертер, - сказал Юра. - Я поговорю с твоей Шарлоттой и постараюсь выяснить, что к чему.
После занятий Юра поймал Веронику на школьном дворе. Она кусала травинку и переступала с носка на пятку. От нее шло беспокойство, как от молодой лошади. Она по-лошадиному косила зеленым глазом, готовая в любой момент взбрыкнуть и понести. Юра впервые начал понимать, чем она понравилась Косте, но был сух, официален.
- Послушай, Викторова, в чем дело у тебя с Левиньм? Дружила-дружила, а теперь не хочешь.
- Не хочу и не хочу. А на кой он мне сдался? Нудный он. Вот с тобой я бы пошла.
- Речь не обо мне. Я, если хочешь знать, вообще такими делами не занимаюсь. Речь о Левине.
Вероника рассеянно слушала, следя глазами за чьей-то парой ног в ярко-оранжевых ботинках.
- Шикарненькие джимми, - заметила она. Потом подняла голову и взглянула на него - прямо и одновременно косо.
- Меня один дядька в кино снимать хочет, - вдруг сказала она. - Красота моя, говорит, прямо заграничная.
- Заграничная дура, вот ты кто.
Юра повернулся и ушел. В классе ждал его Костя Левин.
- Ну, как?
- Черт знает что такое. Глупа, как ягодицы.
И все-таки Костя сам подошел к Веронике. Промучился самолюбиво целую неделю, не выдержал, подошел. Она хотела увернуться.
- Вероника, я не дам тебе уйти, пока не скажешь: что случилось? Почему ты не хочешь больше дружить... ходить со мной?
- Не хочу и не хочу. Мое дело. Не привязанная, небось.
Ее глаза ускользали. Эх, ему бы один раз поймать их, посмотреть в них прямо, и он бы все понял. Но нет, они слишком быстро двигались. Костя взял ее за руку и стиснул. Она стала выкручивать руку.
- Вероника, я все равно тебя не пущу, пока ты не скажешь. Он делал ей больно, а она все выкручивала руку и покраснела малиновым румянцем.
- Пусти, тогда скажу. Подумаешь! Возьму и скажу. Костя отпустил руку.
- Не хочу я с тобой гулять, - закричала Вероника. - Что это за гулянье такое? За все время хоть бы что подарил. Маньке Витька ожерелье справил, браслетку под золото. Да и девчонки смеются: нашла, говорят, себе кавалера. Жиды, они, говорят, все такие, сквалыжные!
Костя повернулся и отошел. Он не обернулся. Совсем. Никогда. Ни разу.
* * *
Удивительно, как на этот раз Костя мало страдал. Любовь с него слезла, как кожа с небольшого ожога. Через три месяца он уже мог говорить обо всем с Юрой.
- Глупа, как ягодицы, - сказал Юра.
- Глупа - это само собой. Но ведь не свои же слова она повторяет. Нет, Юра, скажи, в чем все-таки корни антисемитизма?
- Трудно сказать. Корни нужно искать в истории. А разве мы знаем историю? Нам преподавали обществоведение, и то плохо. Ничего мы не знаем. Кругозор крота.
- Но у нас-то нет еврейского вопроса. Лучше всего об этом сказано в "Золотом теленке" - помнишь? Евреи есть, а вопроса нет. Именно так! Нет у нас этого вопроса! Пусть отдельные, глупые... как ягодицы... повторяют с чужих слов "жид". У нас это не имеет корней. В царское время правительству было это выгодно ("По воле тиранов друг друга терзали народы..." - мысленно прочел Костя). У нас это никому не может быть выгодно.
- Мой дорогой, - сказал Юра. - Ты говоришь почти как Софья Яковлевна. Жаль, что она тебя не слышит - порадовалась бы. Плоды.
Софья Яковлевна преподавала у них обществоведение ("общество", как это у них называлось). Член партии с 1910 года. Она лично знала Ленина. Черноглазая, фанатичная, с туго обтянутыми скулами, с туго повязанной красной косынкой на черных прямых волосах. Лет сорока - сорока пяти. Без семьи, без привязанностей, кроме одной, поглотившей всю жизнь. "Вероятно, так выглядел Савонарола", - говорил Юра. И верно. Могла бы взойти на костер, как Савонарола. Могла бы и книги жечь, как он. "Дети, наша советская власть..."
"Кругозор крота", - сказал Юра. Ничего не скажешь, верно.
Эту зиму Костя и Юра решили посвятить кругозору. Они запоем ходили в Публичную библиотеку.
Косте библиотека казалась какой-то современной церковью. Тихо, торжественно в больших высоких залах. Пахнет книгами. На длинных, массивных вековых столах - лампы с зелеными абажурами. От каждой - круг, и в круге склоненная голова. Время от времени кто-нибудь встает, тихо собирает книги и тихо, на цыпочках, проходит между столами. Склоненные головы остаются склоненными.
Они вошли в братство склоненных голов. Подолгу рылись в каталогах, разыскивая интересные книги. Что-нибудь подиковиннее. Сегодня это был Фрейд, завтра - Эйнштейн. Китайское искусство... История магии и колдовства...
Они делились своими находками.
- Послушай, что я сегодня прочел, - говорил, например, Костя. - Это из записей Джироламо Кардано. Автора знаменитой формулы Кардано, которую он, кстати, стащил у Тартальи...
- И карданова подвеса, которого он, кажется, не стащил...
- Того самого. Так слушай, что он пишет, этот Кардано: "Я обладаю от природы философским и способным к науке умом. Я остроумен, изящен, приличен, сладострастен, весельчак, благочестив, верен, друг мудрости, мыслящий, предприимчив, любознателен, услужлив, соревнующ, изобретателен, учен своими собственными усилиями, стремлюсь к чудесам, хитер, ожесточен, сведущ в тайнах науки, трезв, работящ, меланхоличен, коварен, предатель, колдун, маг, несчастный, не любящий своих, склонен к одиночеству, противен, строг, предсказатель, ревнивец, шутник, клеветник, податливый, изменчивый - вот какие во мне противоречия характера и поведения".
- Это ты к чему мне показываешь?
- Просто интересно.
- Ох, врешь. Это ты про меня, сукин сын.
* * *
В общем, Костя был, пожалуй, даже счастлив, если вдуматься. У него была Циля. У него был Юра. У него был дом - та самая комната, в которой так и не собрались переменить обои - светлые, в крупных косых клетках. И у него была тетя Дуня. Его семья - Циля и Дуня. Здесь он был спокоен. Здесь все было твердо.
А ведь он стремился к твердости, устойчивости с самого детства. И теперь он боялся бы слишком большого счастья. Как бы не ушло. Пусть лучше будет малое счастье - за него так не боишься.
Но вот, постепенно, семья его стала распадаться. Даже тут, в малом счастье, достала его судьба.
Началось все с того, что к Шуре - младшей тети Дуниной дочке присватался жених.
Шура была некрасива и хорошо это знала. Ей было лет двадцать восемь, и она давно перестала мечтать о замужестве, а впрочем, кто ее знает? Может, и мечтала. Во всяком случае, для Кости она была далеко от таких мыслей невзрачная, косенькая, с крупными веснушками на носу.
Краснела от любого слова, к ней обращенного. А вообще была тиха: Костя едва знал ее голос. Как будто не знала, с какого звука начать, и умолкала, не заговорив. Болезненно любила детей. Встретит Цилю в коридоре, схватит, подымет на руки и прижмется - бледная, с закрытыми глазами. Костя не любил этих судорожных порывов, но, справедливости ради, сдерживался.
Трудно было представить себе, чтобы какой-то мужчина полюбил Шуру. Но это случилось. Во всяком случае, у нее завелся жених.
Какие-то смотрины устроила тетя Дуня, или как их там - сговор, что ли. Гостей было человек тридцать. Костя, теперь уже взрослый, был приглашен к столу. Тетя Дуня раздала всем вышитые полотенца - оказывается, их полагалось разложить на коленях, а он-то и не знал. Вообще, он был в обычаях не силен тоже пробел в кругозоре...
Тетя Дуня из всех границ вышла, чтобы не ударить в грязь лицом. На столе - водка, вина, закуски, пироги - "цельный бал", как выразилась гостья в бархатном зеленом платье с золотой бахромой. В ушах у нее качались серьги горного хрусталя, лицо - запудрено прямо по морщинам, и вообще она была страшна, Костя старался на нее не глядеть из приличия...
Он сегодня не обедал, неосторожно выпил натощак, и теперь у него звенело в голове, и было ему грустно, горько. "Чижик, чижик, где ты был? На Фонтанке водку пил". Ему было жаль, что уже никто не может запретить ему выпить водки...
Напротив сидел Генрих Федорович, почти ничего не ел и не пил, только жевал усы. Костя впервые за долгое время всмотрелся в лицо своего старого друга... Давно он не заходил к нему, не слышал скрипки! Как много часов потеряно, как много музыки, и невозвратимо! Как постарел за это время Генрих Федорович! А черная кошка Тилли - та давно умерла. "Наверно, это была кошка Амальхен", - грустно думал Костя. Впрочем, вряд ли. Амальхен, кажется, умерла еще до революции. Кошки не живут столько лет... Он смотрел поочередно на каждого из присутствующих и думал с каким-то злорадством: а ведь кошки твоего возраста все уже умерли! Впрочем, он был пьян.
...Кошки недолговечны. А люди? В сущности, и люди недолговечны тоже. Это нам только кажется, что жизнь бесконечна. А на самом деле и мне отмерен предел. До двухтысячного года я уже не доживу. А хотелось бы... Люди не живут столько лет. Генрих Федорович это знает и, наверное, потому такой грустный...
"Вот я ходил за кругозором и был счастлив, - думал Костя, - а рядом со мной была скрипка, и я о ней забыл. Завтра же пойду к Генриху Федоровичу..."
Во главе стола сидел жених. Косте он, прямо сказать, не нравился: мордастый, румяный, красивый по-своему, с плоскими кудрями на припомаженной голове (именно кудрями он до одури поразил Шуру). На нем был распахнутый новый пиджак, красные помочи и ярко-голубая, небесного цвета рубашка, воротник проколот булавкой с шариками. Он был очень доволен собой и все время читал нравоучения. "Я про себя скажу, мамаша", - обращался он к тете Дуне. А она даже не присела за стол - все по хозяйству. Одно за другим появлялись блюда: жареный гусь с яблоками, поросенок с петрушкой в зубах... Каждое новое блюдо встречалось одобрительным рокотом. Жених крякал, ел руками, но с приличием, обтираясь полотенцем. Каждый раз, когда тетя Дуня входила с очередным блюдом, жених обращался к ней: "Я про себя скажу, мамаша...", но она опять ускользала. Приходилось ему адресоваться гостям. Он объяснял им, что он непьющий, некурящий, что он "с самой титьки" был самостоятельным, не то что другие, и теперь вот до всего достиг и даже жениться может, в рассуждении площади. Себя он называл "работник прилавка", работал он в каком-то закрытом распределителе, вероятно - крал.
Рядом сидела Шура, онемевшая, вся - глаза, почти хорошенькая от счастья. Кто-то крикнул "горько!" - она стала малиновой до синевы. Жених снисходительно и, наверно, мокро ее поцеловал, а она смиренно сказала: "Спасибочки вам".
Под конец жених изрядно напился, начал куражиться: щипал Шуру в неподобающие места, икнул, выругался, раза два стукнул кулаком и гаркнул: "Все мое будет!" - потом вдруг обратился к Косте и завопил:
- Знаю я вас! Я из вас сделаю Гришу с Мишей!
Костя встал из-за стола и выпрямился. Полотенце упало - к черту. Хмель уже улетучился, одна тоска осталась. Он смотрел в наглое, блестящее лицо жениха и тосковал.
- Знаю я вас! - еще громче заревел жених, продираясь к Косте. - Не позволю!
- Чего, собственно, вы не позволите? - холодно спросил Костя.
- Не позволю! - орал жених. - Я человек самостоятельный, работник прилавка. Чтобы моя мамаша в прислугах у них жила... Пеленки жидовские стирала... Не позволю, и конец. Я работник прилавка. Я не то что жену мою Александру Петровну - слышишь, Шурка? - я, если хотите знать, и сестрицу ихнюю, Настасью Петровну, и мамашу, и всех прокормлю!
- Вы пьяны! - сказал Костя.
Работник прилавка завизжал поросячьим голосом и кинулся в драку.
Ох, с каким наслаждением Костя размахнулся и стукнул его по челюсти! Одно из величай-ших наслаждений - дать в морду, когда морда того стоит! Жаль женщин - они его лишены...
Жених театрально шатнулся и упал на пол. Гости заахали, запричитали, впрочем довольные спектаклем. Метнулась с кухни тетя Дуня. Вышитое полотенце с петухами, со славянской вязью намочили, прикладывали к пострадавшему месту. Про Костю забыли. Он стоял растерянный. Он, гуманист, ударил человека в лицо и, о ужас, был счастлив...
На него наскочила тетя Дуня и стала выталкивать за дверь:
- Иди скорее, иди, Костенька, грех-то какой...
Готовилась свадьба. Тетя Дуня, еще больше потемнев лицом, скребла, чистила, крахмалила, гладила. На полах появлялись новые домотканые дорожки, неизвестно из каких сундуков вынутые. Фикусу подвязывали ветки розовыми лентами...
Тетя Дуня по-прежнему заботилась о Косте и Циле, но как-то сумрачно. Однажды Костя застал ее с Цилей на руках; Циля говорила: "Дудя, не плачь". Увидев Костю, тетя Дуня сразу же пришла в себя, заговорила о деле:
- Носки-то дай мне, постираю.
- Тетя Дуня, я сам. Некогда вам, я ведь вижу...
- Да уж постираю. Костя начал искать носки.
- Годы мои, - сказала тетя Дуня. - Не те уж годы мои. Да и о девках надо подумать. Не чужая кровь - своя. Все жалко. Да и то сказать - косенькая она у меня. Вы, говорит, мамаша, бога день и ночь должны молить, что взял я ее.
- Скотина он, - пламенно сказал Костя.
- Скотина не скотина, а я своему дитя не враг. На свадьбе Костя, разумеется, не был.
Всю ночь в соседней комнате громыхало тяжелое, страшное веселье. Там кричали частушки, пол ходил под чьими-то слоновыми пятками, слышались визги: "И-эх!", звенела разбитая посуда, вопили "горько!..".
"Нет, должно быть, я все-таки не русский, - думал Костя, накрыв голову одеялом. - Почему бы иначе мне было так это все противно, до ненависти? Частушки, слоновьи пляски, водка, жених в голубой рубахе, кровь с молоком этакий добрый молодец. Алеша Попович! Петушки, гребешки, вышитые полотенца так называемый "русский стиль". Почему противна мне опера "Руслан и Людмила"? Лебеди на огромных блюдах, Баян в бутафорских лаптях... сусальные пряники... Неужели потому, что я еврей? Неверно! У меня нет еврейских корней.
Я не знаю еврейского языка. Я не слышал еврейских песен. Кто же я? Где моя родина? Где моя Россия?"
"Нет, Россия - это не то, -думал дальше Костя, - это не гусли и не частушки, не битье по морде и не "И-эх!". Не этот, толстомясый, в голубой рубашке. Россия - это не благочиние пополам с грязью. Россия - это другое. Герцен был немец по матери и жил за границей, - продолжал думать Костя, но мысли его путались: он засыпал. - Но Герцен был русский, русский... Россия это совесть. Русский - тот, у кого болит, всегда болит чистая, но отягощенная совесть. По совести узнаешь русского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27