А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Когда автобус с трудом полз в гору по узким дорогам, я испытал вдруг чувство отвращения, в эти минуты я казался себе каким-то бесстыжим, похотливым существом, ничтожным и подобострастным пупырчатая, в прожилках кожа, дряблая плоть,, голубая, как у младенца, рубашонка, бесформенная, зажатая в руках книга, похожая на сверток с мясом. День выдался облачный, в сосняке стоял туман, Я взбежал на крыльцо по влажной от росы зигзагообразной лесенке, осматриваясь с выражением неподдельного интереса и стараясь — как всегда, когда я нахожусь в незнакомом месте, —выглядеть безупречно. Анна была в шортах, с распущенными волосами. От вида ее пепельно-серых волос, непринужденной позы и длинных голых ног у меня засаднило в горле, В доме стоял полумрак. Несколько книг, эстампы, на двери соломенная шляпа. Хозяйские кошки оставили на коврах и стульях недвусмысленные следы и резкий, цитрусовый, совсем не такой уж неприятный запах.
В шезлонге, положив ногу на ногу, сидела Дафна и лущила горох, бросая горошины в никелированную вазу. Она была в купальном халате, с полотенцем на голове. Как видите, еще одно совпадение.
О чем мы говорили в тог день? Что делал я? Сел, надо пологать, выпил пива, вытянул ноги и безмятежно откинулся в кресле. Сам ведь я себя не вижу. Зато хорошо вижу, что происходит вокруг присматриваю, прикидываю, беру на заметку. Анна сновала' между гостиной и кухней: приносила сыр, апельсины, ломтики авокадо. Было воскресенье. Вокруг стояла мертвая тишина, Я подошел к окну; между деревьями подымался туман. Зазвонил телефон, Анна взяла трубку и, отвернувшись, что-то прошелестела, Дафна мне улыбнулась. Взгляд у нее плыл: казалось, она старается охватить разом все окружающие ее предметы. Она встала, передала мне вазу и оставшиеся стручки и ушла наверх. Через некоторое время она вернулась одетая, с сухими волосами и в очках, так что сначала я даже не узнал ее,воспользовавшись всеобщим весельем, прижимался веем телом утробно мыча от немыслимо! о восторга.
Быть может, презрение было у нас формой ностальгии, тоски по родине? Жить гам, среди этих нежных, как на палитре, красок, под этим безупречно голубым сводом было все равно что жить в ином, волшебном мире. (В те дни мне часто снился дождь настоящий, зарядивший на весь день ирландский дождь, — как будто я знал о нем понаслышке, сам же никогда не видел. ) А может, насмешки над Америкой были своего рода защитной реакцией? Иногда, правда, нам (а может, только мне одному) приходило в голову, что и мы тоже бываем порой немножко, самую малость, смешны. Не веет ли и от нас абсурдом, с нашими твидовыми костюмами, практичной обувью, с нашими искусственными интонациями и вызывающе вежливым поведением? Случалось, я замечал, как какой-нибудь человек, которому предстояло стать мишенью наших насмешек, при виде нас сам с трудом сдерживал улыбку. Бывало даже, что и мы вдруг переставал" смеяться, смолкали, словно ошушая какую-то неловкость, что-то вроде вины, которая в этот момент витала над нами, точно дурной, неприличный запах. Трио изгоев повстречавшихся на этой бескрайней площадке для игр, что может быть романтичней?
Мы составляли треугольник, и примерно через месяц после нашей первой встречи произошло то, что рано или поздно должно было произойти. Мы сидели на заднем крыльце, пили джин и курили нечто отвратное на вкус и с весьма странным действием. День был жаркий и хмурый. Прямо над нами, в самом центре белого неба, стояло похожее на медную монетку солнце. Я следил за тем, как куст жимолости, росший возле самою крыльца, со всех сторон обсасывает целое облако колибри. Дафна — она была в шортах, в купальнике и в босоножках па высоких каблуках встала и, слегка покачиваясь и жмурясь, нетвердой походкой направилась в дом. Я последовал за ней. В мыслях у меня ничего такого не было просто я пошел за очередной порцией льда или за чем-то еще. После яркого уличного света я почти ничего не видел: куда бы я ни поворачивал, перед глазами у меня разверзалась громадная черная дыра. В поисках Дафны я вяло бродил по дому, идя на звук позвякивавшего в ее стакане кубика льда, — из кухни в гостиную, из гостиной в спальню. Занавески были спущены. Дафна сидела в янтарном полумраке на краю кровати и смотрела прямо перед собой. Почему-то вдруг у меня сильно заболела голова. Она одним длинным глотком допила джин, и мы легли рядом. Стакан. однако, она из рук не выпустила, и из него мне на плечо, в пазуху над ключицей. выкатилась бусинка льда. Губы у нее были прохладные и влажные. Она начала что-то говорить и тихо засмеялась мне в рот. Одежда, точно бинты, сковывала наши движения, и я, хрипя, вцепился в нее обеими руками. В следующий момент мы были уже голые. Последовала тревожная пауза. Где-то поблизости играли дети. Дафна положила руку мне на бедро. Глаза у нес были закрыты, она улыбалась, подняв брови, как будто прислушивалась к какой-то далекой, неясной и чуть-чуть смешной мелодии. У меня за спиной послышался шорох, я повернул голову. В дверях стояла Анна, Я увидел себя ее глазами: поблескивающие в полутьме ляжки, бледные ягодицы, по-рыбьи ощеренный рот. Постояла с минуту в нерешительности, подошла к кровати, опустив, словно в глубокой задумчивости, глаза, села рядом с нами и стала раздеваться. Мы с Дафной лежали обнявшись и молча за ней наблюдали. Она сняла через голову блузку и энергично тряхнула головой, как вынырнувший на поверхность воды пловец. От металлической застежки на спине у нее остался розовато-лиловый отпечаток. Почему-то она казалась мне гораздо старше нас обоих — уставшая от жизни, немного потасканная; взрослый человек, который дал себя вовлечь в не совсем приличную детскую игру? Дафна затаила дыхание, пальцы ее все сильнее сжимались на моем бедре. Слегка приоткрыв рот и чуть нахмурившись, словно испытывая смутное замешательство, она пристально вглядывалась в обнаженное тело Анны. Я слышал, как громко бьется ее сердце и мое тоже. Казалось, мы оба присутствуем при ритуальном раздевании.
Да это и был ритуал. Мы втроем сплелись на кровати, словно участвуя в какой-то древней церемонии труда и молитвы, имитируя возведение, строительство чего-то: гробницы, скажем, или храма с куполами. Как серьезны, как задумчивы мы были в эти мгновения, как бережно касались тел друг друга. Ни один из нас не произнес ни слова. Вот женщины обменялись первым, целомудренным еще поцелуем. Они улыбались — с некоторой даже робостью. У меня дрожали руки. Я уже испытал однажды такое же удушливое ощущение греховности: было это давно, в Кулгрейндже, когда я, еще совсем ребенок, однажды зимой, под вечер, затеял на лестнице потасовку с двумя своими кузинами — тот же ужас и недоверие, то же похотливое, болезненное, детское ликование. В полузабытьи мы погружались и прижимались, содрогались и вздыхали. Время от времени один из нас хватался вдруг за двух других — по-детски нетерпеливо, с каким-то жадным исступлением; хватался и тихонько, еле слышно вскрикивал — как будто от боли или от неизбывной тоски. Были мгновения, когда мне казалось, будто со мной не две женщины, а одна: таинственное, потустороннее многорукое существо, чьи мысли под непроницаемой маской мне не разгадать вовек. Почувствовав, как во мне накапливается последняя судорога, я на дрожащих руках поднялся над Дафной, которая уперлась ногами мне в поясницу, и посмотрел сверху вниз на них обеих: с ласковой жадностью, рот в рот, они терзали друг друга, и на какую-то долю секунды, сквозь застилавшую глаза пелену, я увидел, как головы их сливаются, светлая и темная, пятнистый барс и лоснящаяся пантера. Но тут в паху у меня началось содрогание, и я рухнул на них — торжествующий и испуганный.
Потом в моих объятиях, удерживая меня в себе, оставалась одна Дафна, Анна же встала, подошла к окну, подняла одним пальцем парусиновую занавеску и выглянула наружу в подернутый дымкой полуденный зной. По-прежнему слышались детские голоса. «Там, на горе, школа, — пробормотала Анна, а затем, тихо рассмеявшись, прибавила: — Уж я-то знаю!» Это была излюбленная фраза безумной вдовы. Вдруг все вокруг сделалось почему-то печальным, серым и ненужным. Дафна прижалась лицом к моему плечу и беззвучно зарыдала. Эти детские голоса я буду помнить всегда.
Странная это была встреча. Больше она не повторилась. Ни разу. Я много размышляю об этом сейчас — и не по очевидной причине, а потому, что отношения наши меня озадачивают. В самом по себе акте, в любви втроем, не было ничего примечательного: в те дни этим занимались все. Нет, меня поразило тогда (и поражает до сих пор) моя на удивление пассивная роль в этом полуденном действе. Из нас троих я был единственным мужчиной, а между тем я чувствовал, что проникаю не я в них, а они в меня — мягко, неуклонно. Мудрецы наверняка скажут, что я был лишь связующим звеном между ними, тем мостиком, по которому они— на ощупь, легко и быстро— шли в объятия друг к другу. Возможно, так оно и было, но это не столь важно и, уж естественно, далеко не самое главное. Меня не покидает чувство, что в тот день совершался обряд, в котором Анна Беренс была жрицей, а Дафна — жертвой, я же — не более чем подспорьем. Со мной они обращались, как с каменным фаллосом, сгибаясь и извиваясь передо мной с колдовскими вздохами. Они…
Они прощались. Ну конечно, прощались. Мысль эта пришла мне в голову только что. В тот день они не обретали друг друга, а расставались. Отсюда и грусть, и чувство пустоты, отсюда и горькие слезы Дафны. Ко мне, во всяком случае, все это отношения не имело. Никакого.
Что ж, и у тюрьмы, как видите, есть определенные преимущества: находится и время, и досуг дойти до всего своим умом, проникнуть в суть вещей.
Ощущение, что они соединились в одно целое, которое я испытал в конце нашей любовной сцены, еще долго не покидало меня. Они и сейчас ассоциируются у меня с двойным профилем, выбитым на монете; лица безмятежные, многозначительные, взгляд устремлен вдаль; нечто вроде парных добродетелей: скажем, Невозмутимость и Стойкость или. еще лучше. Молчание и Жертвенность. Мне запомнилось, как Анна оторвала свой распухший блестевший рот от лона Дафны и, повернувшись ко мне лицом, на котором играла всезнающая кривая улыбочка, отодвинулась в сторону, чтобы и я мог видеть разбросанные колени девушки, замысловатую и в то же время невинную, наподобие разрезанного пополам фрукта, щель. В этом коротком эпизоде отречения и обретения, как я теперь понимаю, был заложен глубокий смысл. С него-то все и началось.
Не помню, как я делал Дафне предложение, ее рука и без того, как говорится, была мне отдана. Поженились мы туманным жарким августовским днем. Свадебная церемония получилась скомканной и довольно жалкой. Все это время у меня болела голова. Нашими свидетелями были Анна и мой коллега из университета. После окончания официальной части мы, все вчетвером, вернулись в тирольский домик и выпили дешевого шампанского. Праздник не удался. Коллега мой. сославшись на дела, через полчаса ушел, и мы остались втроем, погруженные в тревожное, непроницаемое молчание. В воздухе, точно скользкие, хищные рыбы, плавали недоговоренности. Прервала молчание Анна; молодые хотят, наверно, остаться наедине, сказала она, улыбнувшись своей всезнающей улыбочкой, и удалилась. И тут вдруг я впал в смятение. Я вскочил и, стараясь не смотреть на Дафну, стал собирать пустые бутылки и бокалы. Из кухонного окна видно было окутанное дымкой солнце. Я стоял у раковины, смотрел на призрачные черно-синие деревья, росшие на склоне холма, и чувствовал, что в углах глаз собрались две огромные, толстые, совершенно необъяснимые слезы. Собрались, но не упали.
Не знаю, любил ли я Дафну в том смысле, какой принято вкладывать в это слово, зато я знаю определенно: я любил ее привычки. Вам не покажется странным, черствым, возможно даже, бесчеловечным, если я скажу, что по-настоящему меня интересовали только ее внешние проявления? А впрочем, не все ли мне равно, что кому покажется. Существует только один способ узнать другого человека — наблюдать за его поведением. Во внешнем, поверхностном и есть глубина. Вот Дафна нетвердой походкой идет по комнате в поисках очков, осторожно касается предметов, читает, водя по строкам кончиком пальца. Вот она отворачивается и украдкой заглядывает в кошелек, лоб нахмурен, губки крепко сжаты — точно тетушка, что копается в портмоне в поисках шиллинга племяннику на конфеты. Ее скупость, неожиданные, по-детски трогательные приступы жадности. Много лет назад, уж не помню, где это было, я разыскал ее под конец вечеринки: стоит у окна, в белом платье, в сумрачном свете апрельского утра. Она была тогда в полузабытьи, из которого я. пьяный и злой, бесцеремонно ее вывел… а ведь я мог, Господи! — я же мог отступить в тень и написать ее портрет, всю ее, до мельчайших, до трогательнейших подробностей, на пустой внутренней стенке своего сердца, и на портрете этом она была бы безмолвной, пылкой, как в тот предрассветный час — моя темноволосая, моя загадочная прелесть.
Мы быстро — и. как всегда, без слов — договорились покинуть Америку. Я бросил свои изыскания, бросил университет, отказался от академической карьеры, оставил все не задумываясь — и еще до конца года мы отплыли в Европу.
Maolseachlainn Мак Гилла Гунна, мой адвокат и, как он уверяет, мой друг, известен своим умением вникать в любые мелочи. Истории о его прогрессивном методе ходят повсюду от судебной канцелярии до тюремных камер. Он помешан на мелочах. Это крупный, неуклюжий человек в необъятном полосатом костюме, с большой квадратной головой, всклокоченными волосами и крошечными, бегающими глазками. Думаю, жизнь, потраченная на копание в грязных делишках чужих людей, не прошла ему даром. От всего его вида исходит ущемленное самолюбие. Говоря!, что в суде он мечет громы и молнии, но когда он сидит за стареньким столом здесь, в тюремной консультации, нацепив железные очки на большую, как тыква, голову, скрючившись в три погибели над бумагами, что-то строча своим четким, бисерным почерком, слегка задыхаясь и бормоча себе под нос, — он напоминает мне одного толстого мальчика, моего одноклассника: тот, бедолага, тянулся ко мне всей душой, а я заставлял его делать за меня уроки.
В настоящее время Maolseachlain очень интересуется, почему это первым делом я отправился в Уайтуотер. А почему бы и нет? С Беренсами ведь я был хорошо знаком с Анной уж во всяком случае. В Ирландии меня не было десять лет, и я, как и полагается другу семьи, решил нанести визит вежливости. Но такого рода объяснения моего адвоката, судя по всему, не устраивают. Maolseachlainn хмурится, задумчиво мотает гениальной головой и, сам того не сознавая, вновь погружается в процессуальные тонкости. «Если я вас правильно понял, вы в гневе покинули дом своей матери на следующий же день после приезда, не так ли?» «Насколько я могу судить, вы впали в ярость, узнав, что коллекция вашего отца была продана Хельмуту Беренсу, да еще за ничтожную сумму, не правда ли?» — "А кроме того, у вас, если не ошибаюсь, и без того были все основания испытывать ненависть к Беренсу как к мужчине, ведь он попытался, кажется, наставить рога вашему отцу в… " — «Постойте, дружище, — перебил я его, — последнее обстоятельство стало известно позже». Он всегда ужасно переживает, когда я вот так разрушаю его стройную теорию. Что ж, ничего не поделаешь, факты —вещь упрямая.
Адвокат понял меня правильно: я действительно опять повздорил с матерью и пулей вылетел из дома (собака, ясное дело, неслась следом, норовя вцепиться мне в пятку). Однако скандал возник не из-за Бинки Беренса — во всяком случае, не только из-за него. Если мне не изменяет память, препирались мы все из-за того же: деньги, предательство, мой отъезд в Штаты, мой отъезд из Штагов, женитьба, отказ от карьеры, все как обычно… да, и еще из-за того, что она пренебрегла моими наследственными правами ради покупки целого табуна этих паршивых пони, на которых старая дура рассчитывала нажить состояние, чтобы обеспечить себе безбедную старость, падаль, гнусная тварь. Естественно, зашла речь и о девице, Джоанне. Уже перед самым уходом, чеканя каждый слог, я заметил, что, с моей точки зрения, женщине с таким положением в обществе (это у матери-то положение в обществе?!) едва ли пристало водить дружбу с девчонкой с конюшни. Признаться, я рассчитывал вызвать бурю негодования, но просчитался. Мать, помолчав с минуту и посмотрев мне прямо в глаза, с беззастенчивой беспечностью заявила, что Джоанна никакая не девчонка, что ей уже двадцать семь лет. «Она… — Тут мать выдержала эффектную паузу. — Она заменяет мне сына, которого у меня никогда не было», — «Что ж, — сказал я, еле сдерживаясь, счастлив за вас обеих» — и с этими словами выбежал из дому. У ворот, правда, мне пришлось остановиться и перевести дух: я буквально задыхался от ненависти и негодования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25