Ненадолго, конечно. Дабы я сам выкарабкался из этого щекотливого положения. Дописал все недописанное, досказал недосказанное – словом, раз и навсегда отбил охоту писать обо мне исследования, публиковать досужие домыслы и не нужные никому толкования. Вот, взгляните…
Толстенная рукопись легла на мои колени. Это была именно рукопись – более пятисот нумерованных страниц, исписанных уже знакомым мне мелким, неровным почерком. «Пушкин Александр Сергеевич. Исповедь» – значилось на первой странице. Листы были широкие, шершавые, странного формата, с большими полями, текст пестрел твердыми знаками, ятями да ижицами. Пятьсот страниц от руки – это уже не походило на розыгрыш. Пятьсот страниц от руки – это черт знает что такое!
– Мне некуда было это снести, – бормотал он, глядя в сторону, – меня везде приняли бы за сумасшедшего. Никаких документов, доказательств… Мне и самому порой кажется, что весь этот полуторавековой кошмар – только бред. И вот я пришел к вам. Мне посоветовали – не важно, кто. Ведь, если я не ошибаюсь, вы служите секретарем господина Кириллова?
Ну как я не догадалась раньше?!
– Вы хотите это издать? – Я ткнула пальцем в рукопись. – Вы хотите, чтоб я отнесла это Кириллову?
– Ну конечно! – воскликнул он радостно. – Конечно, издать!
За время работы секретарем «Независимого издательства Кириллова» я повидала немало просителей. Несмотря на то что я занималась чем угодно, но только не литературными делами, обо мне упорно ходили слухи, что я как раз самый необходимый молодому писателю человек.
Надо, однако, отдать ему должное – столь изобретательного просителя мне еще не приходилось видеть. Какие старания были приложены! Какой роскошный маскарад!.. Но маленький человечек смотрел на меня так доверчиво и так по-детски, что я сжалилась. Пушкин так Пушкин, нынче и не такие псевдонимы придумывают. Обещала показать рукопись кому следует, настаивать на выяснении личности не стала, подарила визитку и распрощалась.
В ту ночь мне не удалось выспаться. Продираясь сквозь дебри чужого почерка, я, фразу за фразой, вычитывала рукопись, досадуя на изыски старорежимной орфографии. Чертов клоун!.. После десятой страницы дело пошло быстрее, и я уже не могла оторваться. К трем часам я покончила с текстом да так и просидела до утра, силясь понять, что же такое я прочитала.
«Русофил ли Пушкин?», «Масон ли Пушкин?», «Христианин ли Пушкин?» – вопрошали названия глав. Глава «Женщины, которых я любил» занимала страниц восемьдесят – список имен да краткие характеристики. Все подавалось с такой непосредственностью, что оставалось только дивиться нахальству автора, осмелившегося писать от лица поэта.
Но главное было в том, что, сколько бы я ни вчитывалась в эти строчки, сколько бы ни вглядывалась, мне не удавалось найти в них ни тени лжи, ни малейшей обмолвки, позволившей бы облегченно вздохнуть, убедившись в рождении очередной литературной мистификации.
«Поэту не должно кричать на всех перекрестках о своих священных правах. За него говорят стихи. Но что делать мне, когда не только любой мой поступок, но каждая строчка, вышедшая из-под моего пера, подвергаются множеству сомнений и толкований? Что делать мне, когда досужий ум неведомого скептика пытается доискаться в моих стихах сокрытого смысла, которого там нет и следа? Что делать мне, когда, по собственному разумению коверкая мои слова, молва приписывает мне те или иные чувства, кои всегда были чужды мне? Одно остается – самому сказать о себе правду».
И далее:
«Не марайте своей совести, господа, не оскверняйте могил, не пытайтесь обратить покойника в свою веру, обернуть своим союзником того, кто ничем уж возразить не сможет. Все, что должен был я сказать при жизни, я сказал. Не ищите сокрытого смысла – его нет. Не делайте меня государственным мужем – я им не был. Не рядите меня в монашью рясу за то лишь, что слишком часто я поминал имя Божье в своих стихах. Писанье было моей радостью и моим недугом. Каждой строчкой служил я одному – Красоте вечной и нетленной, моему единственному Богу».
Я снова и снова перечитывала эти строки, и мне становилось не по себе. Рядом с рукописью валялся распятый том из собрания сочинений, украшенный в качестве иллюстраций факсимиле пушкинских писем последних лет. Убейте меня – я не видела никакой разницы между каракулями врученной мне рукописи и добросовестным оттиском на страничке старого тома. Подделывать почерк, да еще в таком объеме, буковка за буковкой, – зачем?
Ночь была чистая, лунная, серебряно поблескивали лапчатые листья за окном… Мне было страшно.
Понедельник тянулся, как в дурном сне. Я наделала кучу ошибок в важных бумагах, испортила дефицитный бланк, не узнала по телефону собственного шефа… Наконец, когда на мой стол легли чистенькие копии рукописи и аккуратно переписанный компьютером текст, я решилась и, порывшись в записной книжке, набрала давно забытый номер. «Приезжайте, посмотрим», – сказали мне.
Я приехала туда вечером, уже темнело. Дряхлый старик, средней величины светило науки уже в отставке. Ходит с трудом, жалко морщится, прислушиваясь. Нацеливает на собеседника большое желтое ухо. Огромная квартира, огромные шкафы забиты книгами – редкие издания, многие рассыпаются уже – пыль, тлен…
Я выложила на стол пугающе толстый сверток и рядом – папочку с компьютерной распечаткой. Хорошо, что старик не стал ничего спрашивать, а просто предоставил меня самой себе и принялся за чтение. Я не сводила с него глаз.
Прошел час. Другой. Он читал медленно, слегка чему-то усмехался, вздыхая и охая.
– Эх, молодежь, – вымолвил он наконец, откладывая рукопись и вздымая на лоб очки. – И чего только не понапишут! Кто автор-то? – Он глянул на титульный лист и залился памятным смехом – точно собака закашляла. – Пушкин?
Я подобострастно улыбалась.
– Стилизовано неряшливо, лексика не та, синтаксис не тот. – Он укоризненно покачал головой. – Хотя, конечно, интересная работка. Чувствуется, что человек осведомлен. Да… Кое-какие факты, известные только специалистам. Кое-что, насколько я знаю, даже не публиковалось… Но эти измышления о Боге, о поэзии – извините, – он надулся обиженно, – это же полный бред!
Я продолжала глупо улыбаться.
– А почерк! – гнусно хихикнула я. – Почерк-то как подделан, взгляните!
Он потянулся к оригиналу, глянул небрежно, потом еще раз – более внимательно. С неожиданной живостью старик подскочил к одному из шкафов, порылся там, извлек какие-то бумаги. Начал сличать. Улыбка сходила с его лица, уступая место растерянности. Ощупал бумагу, понюхал, поглядел зачем-то на свет…
– Где вы это взяли?
– Не важно, – ответила я и, видя выражение священного ужаса, занимавшееся на его лице, добавила спокойно: – Мне кажется, это имеет некоторую ценность.
Он долго молчал.
– Невозможно, – пробормотал он наконец. – Этого не может быть, явная мистификация, новодел. – И тут же: – Оставьте мне это ненадолго?
Наверное, такими глазами голодный смотрит на хлеб. Мороз пошел по коже – я поняла, что и он, отдавший изучению пушкинского наследия больше пятидесяти лет, съевший на этом свору собак, – и он не до конца уверен, что перед ним – игрушка, вранье, бессмыслица…
– А впрочем, – сказал он вдруг вяло, – это уже маразм. Какие исследования? Какие подлинники? Забирайте свои бумажки и идите, пока меня не хватил удар!
Он так разозлился и покраснел, что я забеспокоилась. Более получаса прошло за чаем и вкрадчивыми уговорами, прежде чем вредный старик согласился просмотреть рукопись поподробнее. Чем более умоляющим становился мой тон, тем больше привередничал старик. Сошлись на том, что если мой визит его доконает, я профинансирую похороны и первая пойду за гробом.
Все это отрезвило меня окончательно, и по дороге домой я кляла свою разбушевавшуюся фантазию и склонность к авантюрам.
Прошло недели две. В воскресенье затрещал телефон – это был старик профессор.
– Все, разумеется, нуждается в длительных проверках, – повторил он раз десять. – Экспертиза поверхностная, предварительная, так, знаете, одним глазом…
Результаты дикие, ошеломляющие результаты. Совпадает все – структура лексики, состав чернил, бумаги, рисунок почерка…
– Главное, что нас беспокоило, – кричал мне в трубку старик, – невероятная сохранность рукописи. Но сегодня, примерно часов с десяти утра…
Сегодня с десяти утра с рукописью началось непонятное. На глазах десятка научных сотрудников, собравшихся на совет, она вдруг начала стариться. Страницы желтели, коробились, надрывались и затрепывались края, будто кто мусолил их грязными пальцами полтора века подряд, проступали пятна плесени, выцветали чернила… К четверти двенадцатого процесс прекратился, и теперь она вполне соответствует предполагаемому возрасту.
– Можно допустить, что до того, как она попала к нам, рукопись была реставрирована каким-то неизвестным нам способом, – булькал профессор, пенясь слюной и восторгом. – Но допустим, нарушились условия хранения… Словом, восемьдесят из ста, что это подлинник. Я, похоже, этого не выдержу, инсульт обеспечен… Вы что-то сказали? Алло, вы меня слышите?..
Шаги на лестнице. Не дожидаясь звонка, я выскочила в прихожую, распахнула дверь. Мальчишка-посыльный.
– Утром просили передать, но вы не открыли. Спали, наверное. Я два раза приходил…
Я вырвала у него клочок бумаги и, не успев еще прочитать, поняла.
Кто-то приезжал, звонил и стучал в дверь, часто и тревожно гудела телефонная трубка, потом смолкла. Я лежала, уткнувшись лицом в подушку, и плакала – так, как не плачут по живым.
Главное – никому ничего не рассказывать. Я придумала шикарную версию того, где взяла рукопись. Мне поверили. Сигнальный экземпляр «Исповеди» стоит на моей полке. Я бросила работу – с того дня, как птичий профиль Николая Васильевича Гоголя примерещился мне в коридоре издательства.
Главное – никому ничего не рассказывать. Короткая встреча искалечила мне жизнь. Я не могу думать о будущем. Я не читаю книг. Я пью транквилизаторы и храню в ящике стола маленькую записку:
«Спасибо за все. Прощайте. Ваш Пушкин».
Он был уверен, что выполнил свою миссию. Он еще не знал, что спустя полгода старый профессор, благополучно избежав удара, примется за новую книгу – «Прозрение Пушкина», полную новых бесплодных попыток, догадок, трактовок…
Нет, мой бессмертный гений, люди никогда не оставят тебя в покое. Вечно бродить тебе в сумерках серединного мира, вечно ждать, когда же забудет тебя беспощадная людская молва, перед которой и жизнь, и смерть, и дар – все ничто.
ПРО ЛЮБОВЬ
Художник и Соня
Настала весна. Город вылез из мехового и серого, по городу бегали разноцветные курточки. Солнце старалось вовсю, и в воздухе пахло праздником.
Танька уволилась с работы. К черту дурацкого зава, теток из машбюро и всю их шарашкину контору. Впереди – счастливые месяцы полуголодной жизни. Она будет вставать, когда ей захочется, ехать за город, рисовать, а потом продавать этюды прямо на улице. Будет готовить, стирать и шить, переделает все, до чего не доходили руки. Лешенька станет заходить к ней все чаще и чаще, и, как знать, может быть, и получится у них что-то по-настоящему. Лешенька Любит комфорт, придется становиться хозяюшкой. А потом… потом она напишет что-нибудь очень большое и талантливое, и тогда…
– Привет, Танюха!
Старый знакомый. Конечно, она ему рада. Дела нормально, уволилась с работы, красота! А ты как? Давно не виделись, с окончания училища два года прошло, кто-то влюбился, кто-то женился, началась взрослая жизнь…
– Я вчера видел Лешку рыжего. Помнишь? С какой-то мартышкой-блондиночкой. Симпатичная!
Помнит, Лешку рыжего, Лешеньку, она помнит, еще бы!
– Ну, ты не теряйся, звони. Запиши телефончик…
Телефончик она записала, звонить пообещала. «А теперь извини, я спешу». И заспешила, размахивая руками, совсем в другую сторону.
Шли дни, деньги таяли, а Танька все никак не могла приняться за работу. Каждое утро она с тоской рассматривала что-нибудь, начатое сто лет назад, но все как-то «руки не стояли» – лень? нехватка вдохновения? – и, поразмыслив, она отправлялась гулять. Улицы уже подсохли. Давно не являлся Лешенька, но это почему-то не печалило, печалила весна, яркое солнце. Танька гуляла, упиваясь своим одиночеством, тоской по чему-то новому, невероятному. Огромное солнце росло и ширилось в ней самой, и Танька вслушивалась в него с восхищением и опаской.
– Да что же вы, девушка, ей-богу…
Визг тормозов. Брань водителя. Кто-то схватил ее за рукав и продолжал держать.
– Жить надоело, идиотка? – орал водитель, а мужчина в сером плаще нервно теребил воротничок, другой рукой сжимая ее запястье.
– У вас что-то случилось?
– Стерва! – резюмировал водитель, хлопнув дверцей. Очевидцы, бурча, расходились.
– Что случилось? – повторил мужчина. – У вас горе? Уши у него были пламенно-розовые.
– Все нормально. – Танька утерла слезы. – Руку пустите, больно…
Подобрала с мостовой сумку и пошла прочь. Тщедушная фигурка в рваной джинсе, подросток-недоросток, растрепанные волосы, огромные боты заляпаны грязью. Он нагнал ее.
– Послушайте, я понимаю, случается всякое – проблемы, несчастья… Но ведь это не выход!
– Вы что? – Она уже не плакала. – Вы что, думаете, я специально под машину кидалась? Вы думаете, я вправду идиотка? Не заметила просто… И нечего за мной идти!
– А я не за вами. Мне в эту же сторону. Танька ускорила шаг. Он упрямо топал следом.
– А знаете что? – Она обернулась. – Мне действительно что-то нехорошо, вы меня проводите, ладно? Меня Таней зовут. А вас?
– Павел Васильевич. – Он подумал и прибавил: – Сонников.
– Прелесть какая! – Танька всплеснула руками. – Сонников! Вас, наверное, в детстве Соней звали, да?
Он усмехнулся.
Некоторое время они шли молча, и Сонников слышал, как шаркали об асфальт ее ботинки. Танька пожелала влезть на бордюрчик, огораживающий раздетый газон, усыпанный прозрачными тенями прошлогодних листьев. Теперь она шла, озабоченно глядя вниз-вперед, и Сонников внутренне сжимался всякий раз, когда, удерживая равновесие, взлетали ее раскинутые руки. Оградка была невысокая, но узкая и шаткая, а его поддержку она решительно отвергла.
– Можно я буду звать вас Соней?
– Нежелательно, – нахмурился он. – Да слезайте же оттуда!
– Нет, Соня – замечательное имя. Мне нравится. Давай на ты?
Он пожал плечами.
– И не надо дуться. На меня нельзя дуться. Меня надо любить. Дайте-ка руку!
Она наконец спрыгнула с гудящей решетки и огляделась.
– А вот мой дом. Вон тот, кирпичный, видите? Теперь у нас есть шикарный выбор: мы можем подняться ко мне и посидеть, можем пойти дальше, как ни в чем не бывало. Но лучше всего взять Додика, чуть-чуть погулять и уж тогда подняться. Они свернули во двор.
– Какого еще Додика?
– Давида Соломоновича. Я сейчас!
И прежде чем Сонников надумал что-то ответить, Танька сорвалась и исчезла в дверях подъезда. У крыльца на лавочке сидели старухи. Они разглядывали пришельца и явно не одобряли. «Новый хахаль», – донеслось до Сонникова. Еще не поздно было уйти, девочка Таня его раздражала. Впереди маячило приключение, но, как частенько бывало, сонниковский разум вторгался в дела сердечные и все портил. Ему хотелось домой.
Он, наверное, и ушел бы, но тут двери подъезда распахнулись, и тяжело, как пушечное ядро, теряющее скорость, во двор вылетело огромное черное животное. Следом неслась Танька. Зверь добежал до скамейки и облегченно задрал ногу, вызвав новое оживление в старушечьих рядах.
– Танька, паразитка такая, ты б его хоть на веревке выводила, что ли… Во, гляди, всех детей распугал!
– Таких распугаешь, – огрызнулась Танька, – До-дик, ау!
Давид Соломонович оказался ньюфаундлендом редкостных статей. Круглая, почти медвежья голова ткнулась в руку Сонникова.
– Признал, – расплылся тот.
– А он всех признает, – беззаботно ответила Танька. Сонников вспомнил «нового хахаля» и промолчал.
Танька играла с собакой, дразня палочкой.
– Ну, – собрался Сонников, – мне пора.
Глаза ее округлились, потом опечалились.
– Это называется, он спас мне жизнь. Ты что, не видишь – у меня же действительно горе! Меня, может, любимый бросил. Я, может быть, сирота. У меня не жизнь, а тридцать три несчастья, пробка в счетчике и та перегорела, и некому поставить жучок. Мне плохо, понял? У меня депрессия и суицидальные наклонности. А ему, видите ли, пора. Ладно, спаситель, отваливай!
И, опустив голову, она пошла к подъезду. Развеселившийся было ньюф растерянно топтался на месте. Бабки на лавочке замерли. «Догоним!» – глазами попросил пес. Догнали.
– Ну что ты, Танечка… Обиделась?.. Она улыбнулась.
– Нет, конечно. А ты испугался, Соня… Ты чего так испугался?
Дверь открылась, и Соню поразили темнота и ощущение полной заброшенности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Толстенная рукопись легла на мои колени. Это была именно рукопись – более пятисот нумерованных страниц, исписанных уже знакомым мне мелким, неровным почерком. «Пушкин Александр Сергеевич. Исповедь» – значилось на первой странице. Листы были широкие, шершавые, странного формата, с большими полями, текст пестрел твердыми знаками, ятями да ижицами. Пятьсот страниц от руки – это уже не походило на розыгрыш. Пятьсот страниц от руки – это черт знает что такое!
– Мне некуда было это снести, – бормотал он, глядя в сторону, – меня везде приняли бы за сумасшедшего. Никаких документов, доказательств… Мне и самому порой кажется, что весь этот полуторавековой кошмар – только бред. И вот я пришел к вам. Мне посоветовали – не важно, кто. Ведь, если я не ошибаюсь, вы служите секретарем господина Кириллова?
Ну как я не догадалась раньше?!
– Вы хотите это издать? – Я ткнула пальцем в рукопись. – Вы хотите, чтоб я отнесла это Кириллову?
– Ну конечно! – воскликнул он радостно. – Конечно, издать!
За время работы секретарем «Независимого издательства Кириллова» я повидала немало просителей. Несмотря на то что я занималась чем угодно, но только не литературными делами, обо мне упорно ходили слухи, что я как раз самый необходимый молодому писателю человек.
Надо, однако, отдать ему должное – столь изобретательного просителя мне еще не приходилось видеть. Какие старания были приложены! Какой роскошный маскарад!.. Но маленький человечек смотрел на меня так доверчиво и так по-детски, что я сжалилась. Пушкин так Пушкин, нынче и не такие псевдонимы придумывают. Обещала показать рукопись кому следует, настаивать на выяснении личности не стала, подарила визитку и распрощалась.
В ту ночь мне не удалось выспаться. Продираясь сквозь дебри чужого почерка, я, фразу за фразой, вычитывала рукопись, досадуя на изыски старорежимной орфографии. Чертов клоун!.. После десятой страницы дело пошло быстрее, и я уже не могла оторваться. К трем часам я покончила с текстом да так и просидела до утра, силясь понять, что же такое я прочитала.
«Русофил ли Пушкин?», «Масон ли Пушкин?», «Христианин ли Пушкин?» – вопрошали названия глав. Глава «Женщины, которых я любил» занимала страниц восемьдесят – список имен да краткие характеристики. Все подавалось с такой непосредственностью, что оставалось только дивиться нахальству автора, осмелившегося писать от лица поэта.
Но главное было в том, что, сколько бы я ни вчитывалась в эти строчки, сколько бы ни вглядывалась, мне не удавалось найти в них ни тени лжи, ни малейшей обмолвки, позволившей бы облегченно вздохнуть, убедившись в рождении очередной литературной мистификации.
«Поэту не должно кричать на всех перекрестках о своих священных правах. За него говорят стихи. Но что делать мне, когда не только любой мой поступок, но каждая строчка, вышедшая из-под моего пера, подвергаются множеству сомнений и толкований? Что делать мне, когда досужий ум неведомого скептика пытается доискаться в моих стихах сокрытого смысла, которого там нет и следа? Что делать мне, когда, по собственному разумению коверкая мои слова, молва приписывает мне те или иные чувства, кои всегда были чужды мне? Одно остается – самому сказать о себе правду».
И далее:
«Не марайте своей совести, господа, не оскверняйте могил, не пытайтесь обратить покойника в свою веру, обернуть своим союзником того, кто ничем уж возразить не сможет. Все, что должен был я сказать при жизни, я сказал. Не ищите сокрытого смысла – его нет. Не делайте меня государственным мужем – я им не был. Не рядите меня в монашью рясу за то лишь, что слишком часто я поминал имя Божье в своих стихах. Писанье было моей радостью и моим недугом. Каждой строчкой служил я одному – Красоте вечной и нетленной, моему единственному Богу».
Я снова и снова перечитывала эти строки, и мне становилось не по себе. Рядом с рукописью валялся распятый том из собрания сочинений, украшенный в качестве иллюстраций факсимиле пушкинских писем последних лет. Убейте меня – я не видела никакой разницы между каракулями врученной мне рукописи и добросовестным оттиском на страничке старого тома. Подделывать почерк, да еще в таком объеме, буковка за буковкой, – зачем?
Ночь была чистая, лунная, серебряно поблескивали лапчатые листья за окном… Мне было страшно.
Понедельник тянулся, как в дурном сне. Я наделала кучу ошибок в важных бумагах, испортила дефицитный бланк, не узнала по телефону собственного шефа… Наконец, когда на мой стол легли чистенькие копии рукописи и аккуратно переписанный компьютером текст, я решилась и, порывшись в записной книжке, набрала давно забытый номер. «Приезжайте, посмотрим», – сказали мне.
Я приехала туда вечером, уже темнело. Дряхлый старик, средней величины светило науки уже в отставке. Ходит с трудом, жалко морщится, прислушиваясь. Нацеливает на собеседника большое желтое ухо. Огромная квартира, огромные шкафы забиты книгами – редкие издания, многие рассыпаются уже – пыль, тлен…
Я выложила на стол пугающе толстый сверток и рядом – папочку с компьютерной распечаткой. Хорошо, что старик не стал ничего спрашивать, а просто предоставил меня самой себе и принялся за чтение. Я не сводила с него глаз.
Прошел час. Другой. Он читал медленно, слегка чему-то усмехался, вздыхая и охая.
– Эх, молодежь, – вымолвил он наконец, откладывая рукопись и вздымая на лоб очки. – И чего только не понапишут! Кто автор-то? – Он глянул на титульный лист и залился памятным смехом – точно собака закашляла. – Пушкин?
Я подобострастно улыбалась.
– Стилизовано неряшливо, лексика не та, синтаксис не тот. – Он укоризненно покачал головой. – Хотя, конечно, интересная работка. Чувствуется, что человек осведомлен. Да… Кое-какие факты, известные только специалистам. Кое-что, насколько я знаю, даже не публиковалось… Но эти измышления о Боге, о поэзии – извините, – он надулся обиженно, – это же полный бред!
Я продолжала глупо улыбаться.
– А почерк! – гнусно хихикнула я. – Почерк-то как подделан, взгляните!
Он потянулся к оригиналу, глянул небрежно, потом еще раз – более внимательно. С неожиданной живостью старик подскочил к одному из шкафов, порылся там, извлек какие-то бумаги. Начал сличать. Улыбка сходила с его лица, уступая место растерянности. Ощупал бумагу, понюхал, поглядел зачем-то на свет…
– Где вы это взяли?
– Не важно, – ответила я и, видя выражение священного ужаса, занимавшееся на его лице, добавила спокойно: – Мне кажется, это имеет некоторую ценность.
Он долго молчал.
– Невозможно, – пробормотал он наконец. – Этого не может быть, явная мистификация, новодел. – И тут же: – Оставьте мне это ненадолго?
Наверное, такими глазами голодный смотрит на хлеб. Мороз пошел по коже – я поняла, что и он, отдавший изучению пушкинского наследия больше пятидесяти лет, съевший на этом свору собак, – и он не до конца уверен, что перед ним – игрушка, вранье, бессмыслица…
– А впрочем, – сказал он вдруг вяло, – это уже маразм. Какие исследования? Какие подлинники? Забирайте свои бумажки и идите, пока меня не хватил удар!
Он так разозлился и покраснел, что я забеспокоилась. Более получаса прошло за чаем и вкрадчивыми уговорами, прежде чем вредный старик согласился просмотреть рукопись поподробнее. Чем более умоляющим становился мой тон, тем больше привередничал старик. Сошлись на том, что если мой визит его доконает, я профинансирую похороны и первая пойду за гробом.
Все это отрезвило меня окончательно, и по дороге домой я кляла свою разбушевавшуюся фантазию и склонность к авантюрам.
Прошло недели две. В воскресенье затрещал телефон – это был старик профессор.
– Все, разумеется, нуждается в длительных проверках, – повторил он раз десять. – Экспертиза поверхностная, предварительная, так, знаете, одним глазом…
Результаты дикие, ошеломляющие результаты. Совпадает все – структура лексики, состав чернил, бумаги, рисунок почерка…
– Главное, что нас беспокоило, – кричал мне в трубку старик, – невероятная сохранность рукописи. Но сегодня, примерно часов с десяти утра…
Сегодня с десяти утра с рукописью началось непонятное. На глазах десятка научных сотрудников, собравшихся на совет, она вдруг начала стариться. Страницы желтели, коробились, надрывались и затрепывались края, будто кто мусолил их грязными пальцами полтора века подряд, проступали пятна плесени, выцветали чернила… К четверти двенадцатого процесс прекратился, и теперь она вполне соответствует предполагаемому возрасту.
– Можно допустить, что до того, как она попала к нам, рукопись была реставрирована каким-то неизвестным нам способом, – булькал профессор, пенясь слюной и восторгом. – Но допустим, нарушились условия хранения… Словом, восемьдесят из ста, что это подлинник. Я, похоже, этого не выдержу, инсульт обеспечен… Вы что-то сказали? Алло, вы меня слышите?..
Шаги на лестнице. Не дожидаясь звонка, я выскочила в прихожую, распахнула дверь. Мальчишка-посыльный.
– Утром просили передать, но вы не открыли. Спали, наверное. Я два раза приходил…
Я вырвала у него клочок бумаги и, не успев еще прочитать, поняла.
Кто-то приезжал, звонил и стучал в дверь, часто и тревожно гудела телефонная трубка, потом смолкла. Я лежала, уткнувшись лицом в подушку, и плакала – так, как не плачут по живым.
Главное – никому ничего не рассказывать. Я придумала шикарную версию того, где взяла рукопись. Мне поверили. Сигнальный экземпляр «Исповеди» стоит на моей полке. Я бросила работу – с того дня, как птичий профиль Николая Васильевича Гоголя примерещился мне в коридоре издательства.
Главное – никому ничего не рассказывать. Короткая встреча искалечила мне жизнь. Я не могу думать о будущем. Я не читаю книг. Я пью транквилизаторы и храню в ящике стола маленькую записку:
«Спасибо за все. Прощайте. Ваш Пушкин».
Он был уверен, что выполнил свою миссию. Он еще не знал, что спустя полгода старый профессор, благополучно избежав удара, примется за новую книгу – «Прозрение Пушкина», полную новых бесплодных попыток, догадок, трактовок…
Нет, мой бессмертный гений, люди никогда не оставят тебя в покое. Вечно бродить тебе в сумерках серединного мира, вечно ждать, когда же забудет тебя беспощадная людская молва, перед которой и жизнь, и смерть, и дар – все ничто.
ПРО ЛЮБОВЬ
Художник и Соня
Настала весна. Город вылез из мехового и серого, по городу бегали разноцветные курточки. Солнце старалось вовсю, и в воздухе пахло праздником.
Танька уволилась с работы. К черту дурацкого зава, теток из машбюро и всю их шарашкину контору. Впереди – счастливые месяцы полуголодной жизни. Она будет вставать, когда ей захочется, ехать за город, рисовать, а потом продавать этюды прямо на улице. Будет готовить, стирать и шить, переделает все, до чего не доходили руки. Лешенька станет заходить к ней все чаще и чаще, и, как знать, может быть, и получится у них что-то по-настоящему. Лешенька Любит комфорт, придется становиться хозяюшкой. А потом… потом она напишет что-нибудь очень большое и талантливое, и тогда…
– Привет, Танюха!
Старый знакомый. Конечно, она ему рада. Дела нормально, уволилась с работы, красота! А ты как? Давно не виделись, с окончания училища два года прошло, кто-то влюбился, кто-то женился, началась взрослая жизнь…
– Я вчера видел Лешку рыжего. Помнишь? С какой-то мартышкой-блондиночкой. Симпатичная!
Помнит, Лешку рыжего, Лешеньку, она помнит, еще бы!
– Ну, ты не теряйся, звони. Запиши телефончик…
Телефончик она записала, звонить пообещала. «А теперь извини, я спешу». И заспешила, размахивая руками, совсем в другую сторону.
Шли дни, деньги таяли, а Танька все никак не могла приняться за работу. Каждое утро она с тоской рассматривала что-нибудь, начатое сто лет назад, но все как-то «руки не стояли» – лень? нехватка вдохновения? – и, поразмыслив, она отправлялась гулять. Улицы уже подсохли. Давно не являлся Лешенька, но это почему-то не печалило, печалила весна, яркое солнце. Танька гуляла, упиваясь своим одиночеством, тоской по чему-то новому, невероятному. Огромное солнце росло и ширилось в ней самой, и Танька вслушивалась в него с восхищением и опаской.
– Да что же вы, девушка, ей-богу…
Визг тормозов. Брань водителя. Кто-то схватил ее за рукав и продолжал держать.
– Жить надоело, идиотка? – орал водитель, а мужчина в сером плаще нервно теребил воротничок, другой рукой сжимая ее запястье.
– У вас что-то случилось?
– Стерва! – резюмировал водитель, хлопнув дверцей. Очевидцы, бурча, расходились.
– Что случилось? – повторил мужчина. – У вас горе? Уши у него были пламенно-розовые.
– Все нормально. – Танька утерла слезы. – Руку пустите, больно…
Подобрала с мостовой сумку и пошла прочь. Тщедушная фигурка в рваной джинсе, подросток-недоросток, растрепанные волосы, огромные боты заляпаны грязью. Он нагнал ее.
– Послушайте, я понимаю, случается всякое – проблемы, несчастья… Но ведь это не выход!
– Вы что? – Она уже не плакала. – Вы что, думаете, я специально под машину кидалась? Вы думаете, я вправду идиотка? Не заметила просто… И нечего за мной идти!
– А я не за вами. Мне в эту же сторону. Танька ускорила шаг. Он упрямо топал следом.
– А знаете что? – Она обернулась. – Мне действительно что-то нехорошо, вы меня проводите, ладно? Меня Таней зовут. А вас?
– Павел Васильевич. – Он подумал и прибавил: – Сонников.
– Прелесть какая! – Танька всплеснула руками. – Сонников! Вас, наверное, в детстве Соней звали, да?
Он усмехнулся.
Некоторое время они шли молча, и Сонников слышал, как шаркали об асфальт ее ботинки. Танька пожелала влезть на бордюрчик, огораживающий раздетый газон, усыпанный прозрачными тенями прошлогодних листьев. Теперь она шла, озабоченно глядя вниз-вперед, и Сонников внутренне сжимался всякий раз, когда, удерживая равновесие, взлетали ее раскинутые руки. Оградка была невысокая, но узкая и шаткая, а его поддержку она решительно отвергла.
– Можно я буду звать вас Соней?
– Нежелательно, – нахмурился он. – Да слезайте же оттуда!
– Нет, Соня – замечательное имя. Мне нравится. Давай на ты?
Он пожал плечами.
– И не надо дуться. На меня нельзя дуться. Меня надо любить. Дайте-ка руку!
Она наконец спрыгнула с гудящей решетки и огляделась.
– А вот мой дом. Вон тот, кирпичный, видите? Теперь у нас есть шикарный выбор: мы можем подняться ко мне и посидеть, можем пойти дальше, как ни в чем не бывало. Но лучше всего взять Додика, чуть-чуть погулять и уж тогда подняться. Они свернули во двор.
– Какого еще Додика?
– Давида Соломоновича. Я сейчас!
И прежде чем Сонников надумал что-то ответить, Танька сорвалась и исчезла в дверях подъезда. У крыльца на лавочке сидели старухи. Они разглядывали пришельца и явно не одобряли. «Новый хахаль», – донеслось до Сонникова. Еще не поздно было уйти, девочка Таня его раздражала. Впереди маячило приключение, но, как частенько бывало, сонниковский разум вторгался в дела сердечные и все портил. Ему хотелось домой.
Он, наверное, и ушел бы, но тут двери подъезда распахнулись, и тяжело, как пушечное ядро, теряющее скорость, во двор вылетело огромное черное животное. Следом неслась Танька. Зверь добежал до скамейки и облегченно задрал ногу, вызвав новое оживление в старушечьих рядах.
– Танька, паразитка такая, ты б его хоть на веревке выводила, что ли… Во, гляди, всех детей распугал!
– Таких распугаешь, – огрызнулась Танька, – До-дик, ау!
Давид Соломонович оказался ньюфаундлендом редкостных статей. Круглая, почти медвежья голова ткнулась в руку Сонникова.
– Признал, – расплылся тот.
– А он всех признает, – беззаботно ответила Танька. Сонников вспомнил «нового хахаля» и промолчал.
Танька играла с собакой, дразня палочкой.
– Ну, – собрался Сонников, – мне пора.
Глаза ее округлились, потом опечалились.
– Это называется, он спас мне жизнь. Ты что, не видишь – у меня же действительно горе! Меня, может, любимый бросил. Я, может быть, сирота. У меня не жизнь, а тридцать три несчастья, пробка в счетчике и та перегорела, и некому поставить жучок. Мне плохо, понял? У меня депрессия и суицидальные наклонности. А ему, видите ли, пора. Ладно, спаситель, отваливай!
И, опустив голову, она пошла к подъезду. Развеселившийся было ньюф растерянно топтался на месте. Бабки на лавочке замерли. «Догоним!» – глазами попросил пес. Догнали.
– Ну что ты, Танечка… Обиделась?.. Она улыбнулась.
– Нет, конечно. А ты испугался, Соня… Ты чего так испугался?
Дверь открылась, и Соню поразили темнота и ощущение полной заброшенности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25