Мы можем продать его в Барселоне.
— А как ты его туда доставишь?
— Через Андорру. Все улажено. Его поведет Клонский.
Клонский, бельгийский поляк, жил в той же гостинице. Он был одним из сообщников Ластгартена, природный прохвост, по мнению Мосби. Курчавые волосенки, глаза, как греческие маслины, в сетке морщин, нос, рот — ну совершенно кошачьи. Ходил он в высоких сапогах с отворотами.
Едва Клонский отбыл в Андорру, Ластгартен получил предложение продать «кадиллак» на самых выгодных условиях. Утрехтский предприниматель хотел получить «кадиллак» немедленно — акцизные сборы и хлопоты, с ними связанные, брал на себя. У него были все необходимые tuyaux , своя рука везде и повсюду. Ластгартен дал Клонскому телеграмму в Андорру, просил ничего не предпринимать. Вскочил на ночной поезд, забрал свой «кадиллак» и тут же покатил назад. Нельзя было терять ни минуты. Так как Ластгартен просидел ночь напролет без сна на rapide пиренейская теплынь его разморила, и он заснул за рулем. Как рассказывал позже Ластгартен, машина поползла вниз по склону и — вот повезло так повезло — наткнулась на каменную ограду, иначе, как пить дать, слетела бы под откос. Его разбудил грохот — он был всего на шаг от гибели. Машина разбилась. Она не была застрахована.
И тем не менее губы Ластгартена, когда он подходил к столику Мосби в кафе на бульвар Сен-Жермен — одна рука в повязке, в другой палка, — губы его кривила слабая улыбка. Он снял шляпу, обнажив блестящую черную шевелюру. Попросил разрешения положить поврежденную ногу на стул.
— Я не помешаю вашему разговору? — осведомился он.
Мосби беседовал с Аьфредом Раскиным, американским поэтом. Раскин, хоть у него и не хватало нескольких передних зубов, сыпал словами, но произносил их очень четко. Прелестный был человек. Неисправимый теоретик. Он, к примеру, утверждал, что Франция своих поэтов, сотрудничавших с немцами, расстреляла. Америка, так как поэтов у нее было не густо, поместила Эзру Паунда в больницу святой Елизаветы.
Далее Раскин заявил — Ластгартена он, можно сказать, не замечал, — что у Америки нет истории, что как общество она вне истории. Доказательства он черпал из Гегеля. Согласно Гегелю, история человечества — это история войн и революций. В Америке была всего одна революция, да и войн — раз-два и обчелся. Следовательно, она исторически пуста. Практически — вакуум.
Раскин тоже ходил к Мосби в гостиницу пользоваться его удобствами: брезговал уборной в своем обиталище — оно располагалось в населенных алжирцами закоулках Левого берега. Выходя из ванной, он неизменно первой же фразой заявлял тему беседы:
— Я понял, в чем главная ошибка Кьеркегора.
Или:
— Паскаля ужасало безмолвие пространства, Валери говорил, что разница между безмолвием безграничного пространства и пространством в бутылке лишь количественная, а количество, в сущности, ужасать не может. А как по-вашему?
— Мы ведь не в бутылке живем, — отвечал Мосби.
Когда Раскин ушел, Ластгартен сказал:
— Кто этот парень? Он тебя выставил на кофе.
— Раскин, — сказал Мосби.
— Так это и есть Раскин?
— Да, а что?
— Мне рассказали, что моя жена, пока я лежал в больнице, хороводилась с Раскиным.
— Я бы не стал верить сплетням, — сказал Мосби. — Выпили по чашке кофе за компанию, ну там по аперитиву.
— Когда человеку не везет, — сказал Ластгартен, — редкая женщина не довершит дело, устроив из его жизни ад.
— Мне очень жаль, — сказал Мосби.
Затем — как вспоминал Мосби в Оахаке, отодвигая с солнцепека свой стул: он и так побагровел — казалось, его лицо, кости, глаза, все его существо, вот странность-то, истомились от жажды, — Ластгартен сказал:
— Что я пережил — не передать.
— Нисколько не сомневаюсь, Ластгартен. Страшное дело.
— Вместе с машиной рухнула моя последняя ставка. Пострадала вся моя семья. Где-то даже жаль, что я не погиб. В таком случае страховка, по крайней мере, покрыла бы потери моего младшего брата. Ну и мамы, и дяди, само собой.
Мосби не любил, когда мужчины плачут. Сидеть, смотреть на эти муки — увольте. Неумение владеть собой ему было отвратительно. Хотя, по всей вероятности, сама сила этого отталкивания могла бы сказать Мосби кое-что и о его собственном нравственном складе. По всей вероятности, Ластгартен не хотел обнаружить свое горе. Или пытался совладать с волнением: молчание Мосби, суровое, хоть и не лишенное сочувствия, говорило о том, что такое поведение ему не по душе, Мосби по своим склонностям тяготел к Сенеке. Во всяком случае, его восхищало мужество испанцев — varonil Лорки. Clavel varonil — дерзкая красная гвоздика, четкая, классически строгая, благородная сдержанность.
— Я так понимаю, ты сдал машину в утиль?
— Клонский обо всем позаботился. Послушай, Мосби, с этим покончено. В больнице я думал, читал. Меня поманила сюда нажива. Что-то вроде золотой лихорадки. Сам не понимаю, что на меня нашло. Мы с Труди всю войну сидели сиднем. Для армии я был уже стар. Так что нам, и мне, и ей, хотелось дать выход накопившейся энергии. Ей — в музыке. Или в жизни. Коловращения. Ты же понимаешь, в Монтклэровском учительском колледже она мечтала, что придет и наш час. Мне хотелось, чтобы у нее все получилось. Чтобы она попала в струю, или как там. Но суть в том — и лежа в больнице, я это понял, — что я свернул со своего пути. Я — социалист. Идеалист. Читая про Эттли, я понял: где мое место было и есть. Осознал, что мое призвание, как и прежде, политика.
Мосби хотел было сказать:
— Вот уж нет, Ластгартен. Твое призвание — качать смуглых детишек. Возить их на закорках, играть с ними в лошадки. Нянчиться с ними, еврейский ты папашка.
Но ничего не сказал.
— И еще я читал, — сказал Ластгартен, — о Тито. Не исключено, что Тито — это и есть подлинная альтернатива. Возможно, надежда для социализма где-то посередине между лейбористской партией и югославской разновидностью государственного правления. Я понял, что просто обязан, — сказал Ластгартен, — исследовать этот вопрос. Я подумываю поехать в Белград.
— В качестве кого?
— Кстати, вот тут-то и ты мог бы посодействовать, — сказал Ластгартен. — Если б согласился. Ты же не просто ученый. Ты, мне сказали, написал книгу о Платоне.
— О «Законах» .
— И другие книги. Но ты вдобавок еще и хорошо знаешь движение. Самых разных людей оттуда. У тебя каналов связи побольше, чем у телефонного узла.
Ох уж эти ходячие фразочки сороковых.
— Знаешь ребят из «Нью Лидера»?
— Я таких газет не читаю, — сказал Мосби. — Я ведь, в сущности, консерватор. Не из гнилых, как ты их назвал бы, либералов, а махровый консерватор. Я, знаешь ли, пожимал руку Франко.
— Ей-ей?
— Вот этой самой рукой я пожимал руку каудильо. Хочешь ее потрогать?
— С какой стати?
— Давай-давай, — сказал Мосби. — Какой-никакой, а знак. Пожать руку, пожимавшую руку.
После чего Лестгартен вдруг протянул ему пухлую смуглую руку. Видно было, что он и лукавит, и ему не по себе. Ухмыльнувшись, он сказал:
— Наконец-то я соприкоснулся с настоящей политикой. Но насчет «Нью Лидера», это я серьезно. Ты небось знаешь Бона. Для поездки в Югославию мне понадобится удостоверение.
— Тебе доводилось писать для газет?
— Писал для «Милитанта» .
— И о чем же ты писал?
Припертый в угол, Ластгартен врал неумело. И со стороны Мосби было жестоко так забавляться.
— У меня где-то хранятся вырезки, — сказал Ластгартен.
Однако писать в «Нью Лидер» не понадобилось. Мосби встретил Ластгартена два дня спустя на бульваре, рядом с колбасной, — он снял повязку и практически обходился без палки.
Ластгартен сказал:
— Еду в Югославию. Получил приглашение.
— От кого?
— От Тито. От правительства. Они разослали приглашения своим сторонникам — посетить Югославию в качестве гостей, поездить по стране, посмотреть, как они строят социализм. Знаю, знаю, — поспешил добавить он, предвидя, что Мосби уличит его в отступлении от основного положения доктрины, — социализм в одной стране не строят, однако ситуация изменилась. И я, ей-ей, верю, что Тито сможет возродить марксизм, преобразовав диктатуру пролетариата. А это возвращает меня к моей первой любви — радикальному движению. По натуре я не предприниматель.
— Похоже на то.
— У меня появилась надежда, — робко сказал Ластгартен. — Ну и потом, скоро весна.
Помимо тяжелой мохнатой шапки грязно-коричневого колера, с которой он никогда не расставался, на нем было напялено множество других примет нескончаемой зимы. Он ждал воскрешения. Предоставлял возможность милосердию жизни явить себя. Однако не исключено, думал Мосби, что такому человеку, как Ластгартен, и не суждено — разве что сверхъестественные силы вмешаются — найти себя.
— К тому же, — добавил Ластгартен, растрогав Мосби, — это даст Труди возможность передумать.
— Так вот как у вас обстоят дела? Извини.
— Я хотел бы взять ее с собой, но югославов не уговорить. Приглашают лишь известных людей. Сдается мне, они хотят произвести впечатление на радикалов. За рубежом. Планируются семинары по диалектике и тому подобное. Я такое люблю. Но это не для Труди.
На патио Мосби недрогнувшей рукой ухватил щипцами кусок льда, подлил мескаля, приправленного gusano de maguey — изысканного вкуса то ли червем, то ли улиткой. Он остался доволен тем, как написал о Ластгартене. На этом этапе очень важно открыть новые, более глубокие пласты. Предыдущие главы страдали тяжеловесностью. Он высказал много идущих вразрез с общепринятыми соображений о современном состоянии политической теории. Об изъянах доктрины консерваторов, о нехватке в Америке консервативных альтернатив, противовеса натиску либерализма. Как человек, лично положивший немало усилий на то, чтобы отягчить жизнь нерадивых интеллектуалов, отучить их работать спустя рукава, четче обосновать различные категории политической мысли, он сознавал, что результатов, как на правом, так и на левом фланге, практически нет. Взращенные в американских колледжах остолопы рвались — ничего бредовей и придумать нельзя — создать заправское левое движение по европейскому образцу. Они и сейчас о нем мечтают. И у правых идиотов замыслы ничуть не менее бредовые. На асфальте розу не вырастить. В собственных же учениках, приверженцах правых воззрений, Мосби давно разочаровался. Красоваться на телеэкранах — единственное, на что они годны. Работать крутых парней в программах Саскинда. Стиль учителя — элегантная язвительность, безупречная логика, скрупулезная точность, аргументы, беспощадно разящие противника, — у них обернулся довольно-таки поверхностными приемчиками в духе Ноэля Коуарда. Неподдельная же, самобытная манера Мосби вызывала ненависть к Мосби, стоила Мосби увольнения. Принстонский университет предложил ему немалый куш с условием, что он выйдет на пенсию за семь лет до срока. Сто сорок тысяч долларов. А все потому, что его способ вести беседу нарушал — и как! — спокойствие ученых мужей. Мосби, в отличие от них, ни в какие телевизионные программы не приглашали. Он был как партизан времен гражданской войны. Застигал врасплох и разил всех подряд. Мосби внимательнейшим образом изучал мемуары Сантаяны, Мальро, Сартра, лорда Рассела и других. Как ни прискорбно, ни один из них не всегда и не во всем велик. Люди мысли, посвятившие жизнь мысли, люди, изо всех сил старавшиеся побороть бестолковщину общественной жизни, подчинить ее хоть в какой-то мере власти интеллекта, выдвинуть идеи, которые могли бы спасти человечество или оказать ему помощь путем разумных советов, с тем чтобы оно само спасло себя, ни с того ни с сего превращались в полных обормотов. Предлагали убивать всех подряд. Сартр, к примеру, призывал русских бросить атомные бомбы на американские базы в Тихом океане, потому что Америка в это время вела себя, по его мнению, безобразно. Мало того, он еще подбивал чернокожих резать белых. И это философ, посвятивший жизнь этике! Или взять Рассела — пацифист во время Первой мировой войны, после Второй мировой он призывал Запад уничтожить Россию. Вдобавок порой в своих мемуарах — может быть, у него тогда уже был маразм — он до странности непоследователен. Когда над Лондоном сбили цеппелин, из него попадали немцы, и жестокие люди на улицах бурно радовались, Рассел плакал, и, не утешь его в ту ночь в постели красивая женщина, он бы просто не пережил такого бессердечия человечества. Рассел забыл лишь одно: эти самые немцы, попадавшие из цеппелина, прилетели бомбить Лондон. С тем чтобы стереть с лица земли жестоких прохожих, уничтожить влюбленных. От Мосби это не укрылось.
Имелись все основания уповать — мескаль клонил его к высокому стилю, — что Мосби не постигнет обычная участь интеллектуалов. Вставная новелла — история Ластгартена — должна помочь. Обуздание гордыни смехом.
У него в запасе еще двадцать минут, потом приедет шофер — повезет туристов в Митлу, смотреть развалины. А пока Мосби может дальше рассказывать о Ластгартене. Добавить, что в сентябре, когда тот объявился вновь, вид у него был — хуже некуда. Он похудел килограммов на двадцать пять, не меньше. Обуглился от солнца, весь пошел морщинами, костюм его обтрепался, покрылся пятнами, глаза гноились. Он сказал, что все лето маялся животом.
— Чем же они кормили знатных иностранцев?
И Ластгартен, устыженный, разобиженный — осунувшиеся лицо и воспаленные глаза были материализовавшимся свидетельством духовного опыта, который у Мосби доныне отнюдь не связывался с Ластгартеном, — сказал:
— Каких там знатных иностранцев — кандальников. Нас использовали на каторжных работах. Я попал впросак. Решил, что мы будем их гостями, как я тебе и говорил. Оказалось, мы едем в качестве иностранных добровольцев на стройку. Из нас сформировали бригаду. Для работы в горах. Побережья Далмации я и в глаза не видел. Даже ночи мы по большей части проводили под открытым небом. Спали на земле, ели всякую дрянь, жаренную на прогорклом масле.
— Почему же ты не убежал? — спросил Мосби.
— Как? Куда?
— Вернулся бы в Белград. В американское посольство хотя бы.
— Как я мог? Они же меня пригласили. Я приехал за их счет. Обратный билет хранился у них.
— А что, денег у тебя не было?
— Шутишь? Ни гроша. Македония. Неподалеку от Скопье. Клопы кусают, живот подводит, ночь напролет бегаешь в сортир. День-деньской надсаживаешься на дороге, к тому же глаза залеплены гноем.
— Что ж, у них и первой помощи не было?
— Первая, может, и была, только помощи от нее никакой.
Мосби счел за благо не говорить с ним о Труди. Она развелась с Ластгартеном.
Из сострадания, из чего же еще.
Мосби качает головой.
Отощавший Ластгартен с достоинством, дотоле ему не присущим, удаляется. Похоже, Ластгартена самого забавляли его сшибки, как с капитализмом, так и с социализмом.
Конец? Нет, еще, не конец. Был и эпилог: композиция у этой истории — лучше не придумать.
Ластгартен и Мосби встретились вновь. Пять лет спустя. Мосби входит в Нью-Йорке в лифт. Скоростной лифт поднимает его на сорок седьмой этаж, в банкетный зал фонда Рейнджли. В лифте, кроме него, еще один человек — и это Ластгартен. Рот растянут в ухмылке. Такой же, как прежде, снова в теле.
— Ластгартен!
— Уиллис Мосби!
— Как поживаешь, Ластгартен?
— Лучше не бывает. Преуспеваю. Женат. Дети.
— Живешь в Нью-Йорке?
— Ни за что не вернулся бы в Штаты. Это ж ужас что такое. Страна не для человека. Приехал ненадолго.
Лифт, где были лишь мы с Ластгартеном, ровно, плавно, мощно — ни свет ни разу не гас, ни кабину ни разу не тряхануло — возносил нас ввысь. Ластгартен ничуть не изменился. Сильные выражения, слабый голос, сапотекский нос, под ним — лягушачий оскал, добродушные складки-жабры.
— Куда направляешься?
— В «Форчун», — сказал Ластгартен. — Хочу продать им одну тему.
Он сел не в тот лифт. Этот в «Форчун» не поднимал. Я ему так и сказал. Возможно, и во мне не произошло особых перемен. Голос, уже много лет указывающий людям на их ошибки, произнес:
— Тебе придется спуститься. Твой лифт в другом отсеке.
На сорок седьмом этаже мы вышли вместе.
— Где ты обосновался?
— В Алжире, — сказал Ластгартен. — У нас там прачечная самообслуживания.
— У вас?
— У нас с Клонским. Помнишь Клонского?
Они вступили на путь закона. Стирали бурнусы. Ластгартен женился на сестре Клонского. Он показал мне ее фотографию. Вылитый Клонский, лицом — кошка и кошка, курчавые волосы нещадно прилизаны, глаза, как на картинах Пикассо: один выше, другой ниже, острые зубы. Такие зубы должны бы видеться в кошмарах дремлющим в утесах рыбам, мучь их кошмары. Детки тоже более юные копии Клонского. Ластгартен носил их карточки в сафьяновом бумажнике. Его лицо сияло от счастья, и Мосби понял, что гордость успехом была для Ластгартена наркотиком, суррогатом блаженства.
— Мне пришло в голову, — сказал Ластгартен, — что «Форчун» может заинтересовать статейка о том, как мы добились успеха в Северной Африке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
— А как ты его туда доставишь?
— Через Андорру. Все улажено. Его поведет Клонский.
Клонский, бельгийский поляк, жил в той же гостинице. Он был одним из сообщников Ластгартена, природный прохвост, по мнению Мосби. Курчавые волосенки, глаза, как греческие маслины, в сетке морщин, нос, рот — ну совершенно кошачьи. Ходил он в высоких сапогах с отворотами.
Едва Клонский отбыл в Андорру, Ластгартен получил предложение продать «кадиллак» на самых выгодных условиях. Утрехтский предприниматель хотел получить «кадиллак» немедленно — акцизные сборы и хлопоты, с ними связанные, брал на себя. У него были все необходимые tuyaux , своя рука везде и повсюду. Ластгартен дал Клонскому телеграмму в Андорру, просил ничего не предпринимать. Вскочил на ночной поезд, забрал свой «кадиллак» и тут же покатил назад. Нельзя было терять ни минуты. Так как Ластгартен просидел ночь напролет без сна на rapide пиренейская теплынь его разморила, и он заснул за рулем. Как рассказывал позже Ластгартен, машина поползла вниз по склону и — вот повезло так повезло — наткнулась на каменную ограду, иначе, как пить дать, слетела бы под откос. Его разбудил грохот — он был всего на шаг от гибели. Машина разбилась. Она не была застрахована.
И тем не менее губы Ластгартена, когда он подходил к столику Мосби в кафе на бульвар Сен-Жермен — одна рука в повязке, в другой палка, — губы его кривила слабая улыбка. Он снял шляпу, обнажив блестящую черную шевелюру. Попросил разрешения положить поврежденную ногу на стул.
— Я не помешаю вашему разговору? — осведомился он.
Мосби беседовал с Аьфредом Раскиным, американским поэтом. Раскин, хоть у него и не хватало нескольких передних зубов, сыпал словами, но произносил их очень четко. Прелестный был человек. Неисправимый теоретик. Он, к примеру, утверждал, что Франция своих поэтов, сотрудничавших с немцами, расстреляла. Америка, так как поэтов у нее было не густо, поместила Эзру Паунда в больницу святой Елизаветы.
Далее Раскин заявил — Ластгартена он, можно сказать, не замечал, — что у Америки нет истории, что как общество она вне истории. Доказательства он черпал из Гегеля. Согласно Гегелю, история человечества — это история войн и революций. В Америке была всего одна революция, да и войн — раз-два и обчелся. Следовательно, она исторически пуста. Практически — вакуум.
Раскин тоже ходил к Мосби в гостиницу пользоваться его удобствами: брезговал уборной в своем обиталище — оно располагалось в населенных алжирцами закоулках Левого берега. Выходя из ванной, он неизменно первой же фразой заявлял тему беседы:
— Я понял, в чем главная ошибка Кьеркегора.
Или:
— Паскаля ужасало безмолвие пространства, Валери говорил, что разница между безмолвием безграничного пространства и пространством в бутылке лишь количественная, а количество, в сущности, ужасать не может. А как по-вашему?
— Мы ведь не в бутылке живем, — отвечал Мосби.
Когда Раскин ушел, Ластгартен сказал:
— Кто этот парень? Он тебя выставил на кофе.
— Раскин, — сказал Мосби.
— Так это и есть Раскин?
— Да, а что?
— Мне рассказали, что моя жена, пока я лежал в больнице, хороводилась с Раскиным.
— Я бы не стал верить сплетням, — сказал Мосби. — Выпили по чашке кофе за компанию, ну там по аперитиву.
— Когда человеку не везет, — сказал Ластгартен, — редкая женщина не довершит дело, устроив из его жизни ад.
— Мне очень жаль, — сказал Мосби.
Затем — как вспоминал Мосби в Оахаке, отодвигая с солнцепека свой стул: он и так побагровел — казалось, его лицо, кости, глаза, все его существо, вот странность-то, истомились от жажды, — Ластгартен сказал:
— Что я пережил — не передать.
— Нисколько не сомневаюсь, Ластгартен. Страшное дело.
— Вместе с машиной рухнула моя последняя ставка. Пострадала вся моя семья. Где-то даже жаль, что я не погиб. В таком случае страховка, по крайней мере, покрыла бы потери моего младшего брата. Ну и мамы, и дяди, само собой.
Мосби не любил, когда мужчины плачут. Сидеть, смотреть на эти муки — увольте. Неумение владеть собой ему было отвратительно. Хотя, по всей вероятности, сама сила этого отталкивания могла бы сказать Мосби кое-что и о его собственном нравственном складе. По всей вероятности, Ластгартен не хотел обнаружить свое горе. Или пытался совладать с волнением: молчание Мосби, суровое, хоть и не лишенное сочувствия, говорило о том, что такое поведение ему не по душе, Мосби по своим склонностям тяготел к Сенеке. Во всяком случае, его восхищало мужество испанцев — varonil Лорки. Clavel varonil — дерзкая красная гвоздика, четкая, классически строгая, благородная сдержанность.
— Я так понимаю, ты сдал машину в утиль?
— Клонский обо всем позаботился. Послушай, Мосби, с этим покончено. В больнице я думал, читал. Меня поманила сюда нажива. Что-то вроде золотой лихорадки. Сам не понимаю, что на меня нашло. Мы с Труди всю войну сидели сиднем. Для армии я был уже стар. Так что нам, и мне, и ей, хотелось дать выход накопившейся энергии. Ей — в музыке. Или в жизни. Коловращения. Ты же понимаешь, в Монтклэровском учительском колледже она мечтала, что придет и наш час. Мне хотелось, чтобы у нее все получилось. Чтобы она попала в струю, или как там. Но суть в том — и лежа в больнице, я это понял, — что я свернул со своего пути. Я — социалист. Идеалист. Читая про Эттли, я понял: где мое место было и есть. Осознал, что мое призвание, как и прежде, политика.
Мосби хотел было сказать:
— Вот уж нет, Ластгартен. Твое призвание — качать смуглых детишек. Возить их на закорках, играть с ними в лошадки. Нянчиться с ними, еврейский ты папашка.
Но ничего не сказал.
— И еще я читал, — сказал Ластгартен, — о Тито. Не исключено, что Тито — это и есть подлинная альтернатива. Возможно, надежда для социализма где-то посередине между лейбористской партией и югославской разновидностью государственного правления. Я понял, что просто обязан, — сказал Ластгартен, — исследовать этот вопрос. Я подумываю поехать в Белград.
— В качестве кого?
— Кстати, вот тут-то и ты мог бы посодействовать, — сказал Ластгартен. — Если б согласился. Ты же не просто ученый. Ты, мне сказали, написал книгу о Платоне.
— О «Законах» .
— И другие книги. Но ты вдобавок еще и хорошо знаешь движение. Самых разных людей оттуда. У тебя каналов связи побольше, чем у телефонного узла.
Ох уж эти ходячие фразочки сороковых.
— Знаешь ребят из «Нью Лидера»?
— Я таких газет не читаю, — сказал Мосби. — Я ведь, в сущности, консерватор. Не из гнилых, как ты их назвал бы, либералов, а махровый консерватор. Я, знаешь ли, пожимал руку Франко.
— Ей-ей?
— Вот этой самой рукой я пожимал руку каудильо. Хочешь ее потрогать?
— С какой стати?
— Давай-давай, — сказал Мосби. — Какой-никакой, а знак. Пожать руку, пожимавшую руку.
После чего Лестгартен вдруг протянул ему пухлую смуглую руку. Видно было, что он и лукавит, и ему не по себе. Ухмыльнувшись, он сказал:
— Наконец-то я соприкоснулся с настоящей политикой. Но насчет «Нью Лидера», это я серьезно. Ты небось знаешь Бона. Для поездки в Югославию мне понадобится удостоверение.
— Тебе доводилось писать для газет?
— Писал для «Милитанта» .
— И о чем же ты писал?
Припертый в угол, Ластгартен врал неумело. И со стороны Мосби было жестоко так забавляться.
— У меня где-то хранятся вырезки, — сказал Ластгартен.
Однако писать в «Нью Лидер» не понадобилось. Мосби встретил Ластгартена два дня спустя на бульваре, рядом с колбасной, — он снял повязку и практически обходился без палки.
Ластгартен сказал:
— Еду в Югославию. Получил приглашение.
— От кого?
— От Тито. От правительства. Они разослали приглашения своим сторонникам — посетить Югославию в качестве гостей, поездить по стране, посмотреть, как они строят социализм. Знаю, знаю, — поспешил добавить он, предвидя, что Мосби уличит его в отступлении от основного положения доктрины, — социализм в одной стране не строят, однако ситуация изменилась. И я, ей-ей, верю, что Тито сможет возродить марксизм, преобразовав диктатуру пролетариата. А это возвращает меня к моей первой любви — радикальному движению. По натуре я не предприниматель.
— Похоже на то.
— У меня появилась надежда, — робко сказал Ластгартен. — Ну и потом, скоро весна.
Помимо тяжелой мохнатой шапки грязно-коричневого колера, с которой он никогда не расставался, на нем было напялено множество других примет нескончаемой зимы. Он ждал воскрешения. Предоставлял возможность милосердию жизни явить себя. Однако не исключено, думал Мосби, что такому человеку, как Ластгартен, и не суждено — разве что сверхъестественные силы вмешаются — найти себя.
— К тому же, — добавил Ластгартен, растрогав Мосби, — это даст Труди возможность передумать.
— Так вот как у вас обстоят дела? Извини.
— Я хотел бы взять ее с собой, но югославов не уговорить. Приглашают лишь известных людей. Сдается мне, они хотят произвести впечатление на радикалов. За рубежом. Планируются семинары по диалектике и тому подобное. Я такое люблю. Но это не для Труди.
На патио Мосби недрогнувшей рукой ухватил щипцами кусок льда, подлил мескаля, приправленного gusano de maguey — изысканного вкуса то ли червем, то ли улиткой. Он остался доволен тем, как написал о Ластгартене. На этом этапе очень важно открыть новые, более глубокие пласты. Предыдущие главы страдали тяжеловесностью. Он высказал много идущих вразрез с общепринятыми соображений о современном состоянии политической теории. Об изъянах доктрины консерваторов, о нехватке в Америке консервативных альтернатив, противовеса натиску либерализма. Как человек, лично положивший немало усилий на то, чтобы отягчить жизнь нерадивых интеллектуалов, отучить их работать спустя рукава, четче обосновать различные категории политической мысли, он сознавал, что результатов, как на правом, так и на левом фланге, практически нет. Взращенные в американских колледжах остолопы рвались — ничего бредовей и придумать нельзя — создать заправское левое движение по европейскому образцу. Они и сейчас о нем мечтают. И у правых идиотов замыслы ничуть не менее бредовые. На асфальте розу не вырастить. В собственных же учениках, приверженцах правых воззрений, Мосби давно разочаровался. Красоваться на телеэкранах — единственное, на что они годны. Работать крутых парней в программах Саскинда. Стиль учителя — элегантная язвительность, безупречная логика, скрупулезная точность, аргументы, беспощадно разящие противника, — у них обернулся довольно-таки поверхностными приемчиками в духе Ноэля Коуарда. Неподдельная же, самобытная манера Мосби вызывала ненависть к Мосби, стоила Мосби увольнения. Принстонский университет предложил ему немалый куш с условием, что он выйдет на пенсию за семь лет до срока. Сто сорок тысяч долларов. А все потому, что его способ вести беседу нарушал — и как! — спокойствие ученых мужей. Мосби, в отличие от них, ни в какие телевизионные программы не приглашали. Он был как партизан времен гражданской войны. Застигал врасплох и разил всех подряд. Мосби внимательнейшим образом изучал мемуары Сантаяны, Мальро, Сартра, лорда Рассела и других. Как ни прискорбно, ни один из них не всегда и не во всем велик. Люди мысли, посвятившие жизнь мысли, люди, изо всех сил старавшиеся побороть бестолковщину общественной жизни, подчинить ее хоть в какой-то мере власти интеллекта, выдвинуть идеи, которые могли бы спасти человечество или оказать ему помощь путем разумных советов, с тем чтобы оно само спасло себя, ни с того ни с сего превращались в полных обормотов. Предлагали убивать всех подряд. Сартр, к примеру, призывал русских бросить атомные бомбы на американские базы в Тихом океане, потому что Америка в это время вела себя, по его мнению, безобразно. Мало того, он еще подбивал чернокожих резать белых. И это философ, посвятивший жизнь этике! Или взять Рассела — пацифист во время Первой мировой войны, после Второй мировой он призывал Запад уничтожить Россию. Вдобавок порой в своих мемуарах — может быть, у него тогда уже был маразм — он до странности непоследователен. Когда над Лондоном сбили цеппелин, из него попадали немцы, и жестокие люди на улицах бурно радовались, Рассел плакал, и, не утешь его в ту ночь в постели красивая женщина, он бы просто не пережил такого бессердечия человечества. Рассел забыл лишь одно: эти самые немцы, попадавшие из цеппелина, прилетели бомбить Лондон. С тем чтобы стереть с лица земли жестоких прохожих, уничтожить влюбленных. От Мосби это не укрылось.
Имелись все основания уповать — мескаль клонил его к высокому стилю, — что Мосби не постигнет обычная участь интеллектуалов. Вставная новелла — история Ластгартена — должна помочь. Обуздание гордыни смехом.
У него в запасе еще двадцать минут, потом приедет шофер — повезет туристов в Митлу, смотреть развалины. А пока Мосби может дальше рассказывать о Ластгартене. Добавить, что в сентябре, когда тот объявился вновь, вид у него был — хуже некуда. Он похудел килограммов на двадцать пять, не меньше. Обуглился от солнца, весь пошел морщинами, костюм его обтрепался, покрылся пятнами, глаза гноились. Он сказал, что все лето маялся животом.
— Чем же они кормили знатных иностранцев?
И Ластгартен, устыженный, разобиженный — осунувшиеся лицо и воспаленные глаза были материализовавшимся свидетельством духовного опыта, который у Мосби доныне отнюдь не связывался с Ластгартеном, — сказал:
— Каких там знатных иностранцев — кандальников. Нас использовали на каторжных работах. Я попал впросак. Решил, что мы будем их гостями, как я тебе и говорил. Оказалось, мы едем в качестве иностранных добровольцев на стройку. Из нас сформировали бригаду. Для работы в горах. Побережья Далмации я и в глаза не видел. Даже ночи мы по большей части проводили под открытым небом. Спали на земле, ели всякую дрянь, жаренную на прогорклом масле.
— Почему же ты не убежал? — спросил Мосби.
— Как? Куда?
— Вернулся бы в Белград. В американское посольство хотя бы.
— Как я мог? Они же меня пригласили. Я приехал за их счет. Обратный билет хранился у них.
— А что, денег у тебя не было?
— Шутишь? Ни гроша. Македония. Неподалеку от Скопье. Клопы кусают, живот подводит, ночь напролет бегаешь в сортир. День-деньской надсаживаешься на дороге, к тому же глаза залеплены гноем.
— Что ж, у них и первой помощи не было?
— Первая, может, и была, только помощи от нее никакой.
Мосби счел за благо не говорить с ним о Труди. Она развелась с Ластгартеном.
Из сострадания, из чего же еще.
Мосби качает головой.
Отощавший Ластгартен с достоинством, дотоле ему не присущим, удаляется. Похоже, Ластгартена самого забавляли его сшибки, как с капитализмом, так и с социализмом.
Конец? Нет, еще, не конец. Был и эпилог: композиция у этой истории — лучше не придумать.
Ластгартен и Мосби встретились вновь. Пять лет спустя. Мосби входит в Нью-Йорке в лифт. Скоростной лифт поднимает его на сорок седьмой этаж, в банкетный зал фонда Рейнджли. В лифте, кроме него, еще один человек — и это Ластгартен. Рот растянут в ухмылке. Такой же, как прежде, снова в теле.
— Ластгартен!
— Уиллис Мосби!
— Как поживаешь, Ластгартен?
— Лучше не бывает. Преуспеваю. Женат. Дети.
— Живешь в Нью-Йорке?
— Ни за что не вернулся бы в Штаты. Это ж ужас что такое. Страна не для человека. Приехал ненадолго.
Лифт, где были лишь мы с Ластгартеном, ровно, плавно, мощно — ни свет ни разу не гас, ни кабину ни разу не тряхануло — возносил нас ввысь. Ластгартен ничуть не изменился. Сильные выражения, слабый голос, сапотекский нос, под ним — лягушачий оскал, добродушные складки-жабры.
— Куда направляешься?
— В «Форчун», — сказал Ластгартен. — Хочу продать им одну тему.
Он сел не в тот лифт. Этот в «Форчун» не поднимал. Я ему так и сказал. Возможно, и во мне не произошло особых перемен. Голос, уже много лет указывающий людям на их ошибки, произнес:
— Тебе придется спуститься. Твой лифт в другом отсеке.
На сорок седьмом этаже мы вышли вместе.
— Где ты обосновался?
— В Алжире, — сказал Ластгартен. — У нас там прачечная самообслуживания.
— У вас?
— У нас с Клонским. Помнишь Клонского?
Они вступили на путь закона. Стирали бурнусы. Ластгартен женился на сестре Клонского. Он показал мне ее фотографию. Вылитый Клонский, лицом — кошка и кошка, курчавые волосы нещадно прилизаны, глаза, как на картинах Пикассо: один выше, другой ниже, острые зубы. Такие зубы должны бы видеться в кошмарах дремлющим в утесах рыбам, мучь их кошмары. Детки тоже более юные копии Клонского. Ластгартен носил их карточки в сафьяновом бумажнике. Его лицо сияло от счастья, и Мосби понял, что гордость успехом была для Ластгартена наркотиком, суррогатом блаженства.
— Мне пришло в голову, — сказал Ластгартен, — что «Форчун» может заинтересовать статейка о том, как мы добились успеха в Северной Африке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21