А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

При первом же взгляде на ее счастливое личико Рогина резануло смутное сходство: еле заметное, едва ли не воображаемое, тем не менее оно заставило его содрогнуться.
Джоан кинулась целовать его, приговаривая:
— Малышик мой. Да ты весь в снегу. Почему ты не надел шляпу? Сколько у него снегу на головке. — Желая приласкаться, она всегда говорила о Рогине в третьем лице.
— Будет тебе, дай положить пакет. Дай снять пальто, — ворчал Рогин, высвобождаясь из ее объятий. С чего вдруг она так торопится к нему подольститься? — У вас жарко. У меня лицо горит. Зачем вы так нагреваете квартиру? И еще этот паршивый пес тявкает. Не держи вы его в четырех стенах, он не был бы таким балованным, не поднимал бы такого шума. И почему бы вам не выгулять его хоть раз в кои-то веки?
— Ну что ты, и вовсе у нас не жарко! Просто ты с холода. Как тебе этот халат, — правда, он на мне сидит лучше, чем на Филлис? Особенно на бедрах. Она тоже так считает. Не исключено, что она согласится мне его продать.
«Надеюсь, нет», — едва не вырвалось у Рогина.
Джоан принесла полотенце — вытереть снег с его черного ежика. Начавшаяся кутерьма невероятно взбудоражила Генри, и Джоан заперла его в спальне, где он без устали наскакивал на дверь, ритмично скреб когтями дерево.
Джоан сказала:
— Шампунь принес?
— Вот он.
— Я помою тебе голову перед ужином. Пошли.
— Не хочу я мыть голову.
— Пошли же, — засмеялась она.
Она совсем не чувствовала себя виноватой — его это поразило. У него просто в голове не укладывалось: как так можно. Комната же — ковры, мебель, свет ламп, шторы, — все в ней, казалось, опровергало его прозрения. И получалось, что в нем кипели возмущение, гнев, обида, злость, но сказать, чем они вызваны, здесь, похоже, было неуместно. Мало того, он даже забеспокоился, не ускользнет ли от него то, что породило эти чувства.
В ванной с него сняли пиджак, рубашку, и Джоан наполнила водой раковину. Буря чувств бушевала в Рогине; теперь, когда он был до пояса голый, они одолевали его с еще большей силой, и он сказал себе: она дождется, ей придется выслушать кое-какие малоприятные истины. Я им этого так не спущу. «По-твоему, — скажет он ей, — можно перекладывать все тяготы мира на меня? По-твоему, меня можно использовать и употреблять? Я что, по-твоему, — полезное ископаемое, вроде угольной шахты, нефтяной скважины, рыболовецкой тони и тому подобного? Заруби себе на носу: хоть я и мужчина, это еще не резон, чтобы взваливать все на меня. Душевных сил у меня ничуть не больше, чем у тебя. Если отбросить внешние признаки, такие, как мускулатура, более низкий голос и тому подобное, что останется? Дух твой и мой, они практически ничем не отличаются. А раз так, почему между нами не должно быть равенства? Не могу же я всегда быть сильным».
— Сядь, — сказала Джоан, придвигая табуретку к раковине. — У тебя волосы слиплись.
Он сел, прислонился грудью к холодной эмали, уперся подбородком в край раковины — в зеленой, горячей, искрящейся воде отражались зеркало, кафель, — и ласкающая, прохладная, ароматная струйка шампуня полилась ему на голову. Мытье началось.
— У тебя на редкость здоровая кожа головы, — сказала Джоан. — Такая розовая.
Он возразил:
— Ей положено быть белой. Это признак нездоровья.
— Ни о каком нездоровье не может быть и речи, — сказала Джоан и прижалась к нему сзади, прильнула, бережно поливая ему голову водой до тех пор, пока Рогину не начало казаться, что вода вытекает из него самого, что это теплый ток его сокровенного любящего духа, зеленый и пенистый, заливает раковину, и заранее заготовленные слова были забыты, и его возмущения будущим сыном как не бывало, он вздохнул и, не поднимая головы из наполненной водой выемки раковины сказал:
— Что за чудные мысли тебе всегда приходят, Джоан. Знаешь, у тебя удивительное чутье, просто какой-то дар.
МЕМУАРЫ МОСБИ
Птицы щебетали — заливались. Фьють, фьють, тути-фьють. Проделывали все, что им, по мнению натуралистов, и положено. Давали выход не знающей пределов агрессивности, которую лишь человек — вот дурак-то — принимает за невинность. Нам все кажется таким невинным потому, что наша порочность до крайности ужасает. Ух как ужасает!
Мистер Уиллис Мосби разглядывал после сиесты горный склон в городе Оахака — тут все еще предавалось дремоте: рты, седалища, длинные индейские волосы цвета воронова крыла, древняя краса, воспетая кинокамерой Эйзенштейна в «Грозе над Мексикой» . Мистер Мосби, вообще-то доктор Мосби, знаток всего на свете, что в его случае не исключало и глубины познаний; много размышлял, многого достиг, отдавался, и нередко, ложным, зато наиболее интересным увлечениям двадцатого века. А теперь приехал в Оахаку писать мемуары. Гугенхаймовский фонд дал ему на это грант. Если не ему, так кому же?
По склону сбегали бугенвиллии, в воздухе кружили колибри. Мосби было не по себе от мельтешения красок, ароматов — под их напором недолго и рухнуть. Веселость, красота, казалось, таили в себе опасность. Смертельную опасность. Но не исключено, что он выпил слишком много мескаля за обедом (плюс к тому и пива). За зеленью и краснотой природы виделась тусклая чернь, положенная толстым, как амальгама, слоем.
Мосби недомогал; он стиснул зубы, и на его хорошего очерка, выдающих возраст, загорелых челюстях заиграли желваки. У него были красивые голубые, слегка выцветшие глаза, взгляд — прямой, умный, недоверчивый; волосы, все еще густые, разделял пробор, вертикальные борозды пролегали между бровями, вдоль ноздрей и на затылке.
Настала пора приправить мемуары юмором. До сих пор в них было вот что: Фундаменталистская семья в Миссури — Отец, преуспевающий подрядчик — Учеба в школе — Университет штата — стипендия Родса — Друзья по интересам — Чему меня научил профессор Коллингвуд — Империя и интеллектуальная мощь Британии — Я еретически трактую Джона Локка — Работа на Уильяма Рэндольфа Херста в Испании — Генерал Франко как личность — Дружба с нью-йоркскими радикалами — Служба в УСС во время войны — Ограниченный кругозор Ф.Д. Рузвельта — Пересмотр философии Конта, Прудона и Маркса — Возвращаясь к де Токвилю.
Пока что ни крупицы юмора. И вместе с тем не счесть, сколько студентов, да и не только студентов, будут говорить: «У кого было колоссальное чувство юмора, так это у Мосби», будут рассказывать своим детям: «Ох уж этот Мосби, в УСС, он…», или «Уиллис Мосби, мне случилось быть с ним в Толедо, когда пал Алькасар, он такие шутки отмачивал, я чуть не лопнул от смеха», «Никогда не забуду, как он разделал Гарольда Ласки», «Игры вокруг формирования Верховного суда», «Русские политические процессы», «Гитлер».
Так что — хочешь не хочешь, а пора принимать меры. Он взялся за дело не сразу — сначала поразмыслил. Он напишет — когда ему принесут лед из гостиничного бара (его коттедж располагался ниже главного здания, дом занавешивали цветущие ветви, и Мосби смотрел на не обремененные никакой растительностью вершины Сьера-Мадре не без зависти) и он охладит мескаль: теплый его нельзя взять в рот, — он напишет, что в 1947-м, тогда он жил в Париже, ему довелось познакомиться со множеством поразительных типов: с графом де ля Никожи-Нирожи, который приютил Гэри Дэвиса, гражданина мира, после того как гражданин принародно сжег свой паспорт; с Джулианом Хаксли — он тогда работал в ЮНЕСКО; обсуждал различные социологические теории с мсье Леви-Стросом, но приглашения на обед не получил — они перекусили в Музее Человека; Сартр отказался с ним встретиться, считая всех американцев, за исключением негров, тайными агентами. Мосби же, в свою очередь, подозревал, что все русские за границей работают на ГПУ. Мосби отлично владел французским, свободно говорил по-испански, недурно по-немецки. Однако французы не способны разглядеть в иностранце самобытность. Одно из проклятий древней цивилизации. Их планета большей плотности. У них лучшим умам приходится работать в две лошадиные силы, иначе поля тяготения традиций не преодолеть. Лишь немногим дано оторваться от него. Оторваться от Декарта. От допотопных политических идей левых, центра и правых, не сдвинувшихся со своих позиций аж с 1789 года. Французы эти Мосби казались донельзя заурядными. С точки зрения же этих французов, Мосби был ум малоплодотворный и узкий. В отлично скроенных костюмах, элегантный, суховатый, свежая кожа жителя Запада, бледно-голубые глаза, сильной лепки нос, красивый рот и мужественные морщины. Un type sec .
У каждой из обеих сторон, а именно у Мосби и у французов, были выработаны свои, и весьма четкие, подходы ко всему на свете. И обе стороны, как он не так давно осознал, ошибались. Возможно, были равно удалены от истины, хотя ошибки их и разнились по характеру. Французов было труднее извинить: они ошибались сообща. Его ошибки, так полагал Мосби, по крайней мере, отличала неординарность. Французов приводили в бешенство падение La France Pourrie , отсутствие у них воли к победе, обилие коллаборационистов, массовые депортации, которые никто не пытался предотвратить (датчане — что датчане, болгары и те не дали депортировать евреев), а пуще всего унижение: свободой своей они, как ни крути, были обязаны союзникам. Мосби в УСС имел доступ к информации, подтверждающей такую точку зрения. Кроме того, в Государственном департаменте служили его приятели по университету, бывшие студенты и старые знакомые. Он рассчитывал получить после войны большой пост, для которого — как-никак начальник контрразведки в Латинской Америке — он идеально подходил. Однако Дин Ачесон его недолюбливал. Да и Даллес ему не симпатизировал. Мосби, фанатик идеи, был не по душе чиновничьей шатии-братии. Он говорил, что в дипломатический корпус сбагривают отбросы властных структур. Молодых выпускников хороших восточных колледжей, которым не светило стать юристами на Уолл-стрит, брал Государственный департамент, чтобы они ратовали там за интересы своего класса. В иностранных консульствах они имели возможность хамить перемещенным лицам и давать волю столь распространенному среди членов загородных клубов антисемитизму, который даже в загородных клубах уже шел на убыль. Мало того, Мосби еще и разделял взгляды Бернхема на управление: во время войны он заявил, что нацисты теснят нас, потому что осуществили революцию управляющих раньше. Союзникам — кто бы с кем ни объединялся — с их отсталой индустрией не дано одолеть нацию, поднявшуюся на новую историческую ступень и сумевшую поставить себе на службу назревавшие в обществе силы. Дальше — больше, разглагольствуя как-то в Вашингтоне, в компании попивающей шотландское виски элиты, Мосби заявил, уже не опираясь ни на какие авторитеты, что концентрационные лагеря, как ни прискорбен факт их существования, по крайней мере, показали, что политическая идеология немцев рациональна. У американцев идеологии нет. Они не знают, что творят. Не придерживаются никакого плана. Англичане — немногим лучше. Бомбардировка Гамбурга зажигалками, доказывал Мосби, чеканя слова, однако не комкая повествования, обнажает пустоголовость и расхлябанность западного руководства. А в заключение сказал: если у Ачесона выбить дурь из головы, любому наркоману ее до конца жизни хватит.
В обществе потерпевших поражение французов Мосби говорил, что его галльский петух не клевал. (Шутил он недурно.) И конечно же сильно закладывал за галстук. Он работал над теориями Маркса и Токвиля, ну и пил. И ум его по-прежнему был упоен борьбой. Граф де ля Никожи-Нирожи (так Мосби переиначил эту благородную древнюю фамилию) снабжал его спиртным из военного магазина и менял ему деньги на черном рынке. Потешал рассказами о своих плутнях.
А теперь Мосби хотел на манер сэра Гарольда Николсона, или Сантаяны, или Бертрана Рассела, писателей, чьими мемуарами он искренне восхищался, присовокупить, что Париж в 1947-м, подобно одной половине тварей Ноева ковчега, ждал, когда к каждой из них прибьется ее пара. Там было по одному от всякой плоти. Что-то вроде этого. Среди американцев особенно. Город казался озлобленным, мрачным; Сена и видом, и запахом походила на микстуру. На американской вечеринке студент-романист из Миннесоты, нынче владелец какой-то шарашки, промышляющей подкупом, частными подпольными расследованиями, а также поставкой девочек важным шишкам, завел прочувствованную бодягу о Городе Человека, о значении Европы для американцев, об утере американцами человечности. Не упуская случая вставить, что человек — мерило всего. А также прочие штампы, которые вынес из рандалловского «Сотворения современного ума» . «Меня подмывало, — вот что намеревался сказать Мосби (лед принесли в стеклянном кувшине, щипцы прилагались: туземцы уже не щеголяли, как некогда, в замызганных белых подштанниках), — подмывало… — он потер лоб, выдвинутый, как обзорная площадка хвостового вагона, — сказать этому пьянчуге и прохвосту, бывшему пацифисту и вегетарианцу, этому последователю Ганди из Миннесотского университета, ныне катящему в роскошном „бентли“ к „Максиму“ полакомиться уткой с апельсинами. Подмывало сказать: „Все так, но мы прибыли сюда из-за океана, чтобы немножко расслабиться, уйти от современности. Вспомнить, что когда-то сказал Эзра Паунд: мол, мы за здорово живешь построим вторую Венецию в болотах Джерси, стоит только захотеть. Играючи. Чтобы развлечься, пока суд да дело, а там мастерство придет само собой. Скопируем, что угодно, смеха ради. Обезьяны, обученные грести, доставят нас в гондолах на дискуссию по астрофизике. Туда, где нынче жгут мусор, откармливают свиней и сваливают старые колымаги, мы приплывем на концерт“.
У Мосби, мыслителя, как и у других занятых людей, не оставалось времени для музыки. И поэзия не входила в круг его интересов. Члены конгресса, кабинета министров, чиновники Организации, партийные лидеры, президенты ничем подобным не увлекались. Не могли они быть тем, кем были, и читать Элиота, слушать Вивальди, Чимарозу. Но они рассчитывали, что других музыка и поэзия может радовать, более того, воздействовать на них благотворно. У Мосби, пожалуй, было больше общего с политическими лидерами, начальниками штабов и президентами. Во всяком случае, его мысли они занимали чаще, чем Чимароза или Элиот. Клокоча от злобы, он размышлял об их промахах, об их верхоглядстве. Читал лекции о Локке, чтобы показать, что они собой представляют. Никакая другая власть, кроме власти, полученной путем недвусмысленно выраженной воли большинства, незаконна. Единственным подлинным демократом в Америке (а возможно, и в мире, хотя кто их там в мире знает: в мире ведь миллиарды и миллиарды умов и душ) был Уиллис Мосби. При том что манера вести беседу (точнее сказать, допрос) у него была скупая, отстраненная, нетерпимая. Фигура худощавая, осанка надменная, аристократическая. Продолговатые темные дыры ноздрей заставляли подозревать недомогания, на преодоление которых требовалась сила воли, подбородок свидетельствовал, что она у него есть. И наконец, выцветшие глаза. В высшей степени необычная, хитроумная, алчущая, жаждущая, горестная тварь, именуя себя человек, надеется бежать того, чем, в сущности, является. И дело не в том, как человек себя определяет, в конце-то концов, а в том, как он существует. Но пусть сам скажет, что ему по душе.
Все царства — прах,
Земной навоз, заслуженная пища
Зверям и людям. Жизни высота
Вот в этом.
В этом — то есть в любви. Впрочем, возможно выбрать и нечто иное, столь же возвышенное. Шекспира-то Мосби, по крайней мере, знал. Что и отличало его от президента. О вице-президенте же он отзывался так: «Я б ему не доверил и пилюлю составить. Он и аптекарь-то был никудышный».
Не пьянея, он потягивал мескаль; слуга в грубой оранжевой рубашке, отделанной для шика золотыми пуговицами, напомнил ему, что в четырепридет машина — отвезти его в Митлу смотреть развалины.
— Yo mismo soy una ruina , — пошутил Мосби.
Грузный индеец раздвинул губы в улыбке, ровно настолько, насколько положено, и невозмутимо, блюдя достоинство, удалился. А может, я напрашивался на комплимент, подумал Мосби. Хотел, чтобы он сказал: кто-кто, а вы не развалина. Но с чего бы вдруг? Ведь кто я для него, как не развалина.
А может быть, легкий юмор — не его жанр. Вместе с тем сам он считал, что определенные роды комического ему даются. И он во что бы то ни стало должен найти способ разбавить сухой отчет об умственных баталиях, которые ему довелось вести. Вдобавок он ведь помнит — и очень хорошо, — что в ту пору в Париже его знакомые, один за другим, представали в комическом свете. Тогда ему все виделось именно так. Улица Жакоб, улица Бонапарт, улица дю Бак, улица де Верней, отель де л'Юниверсите — всюду было полным-полно комических персонажей.
Он начал с того, что наметил имя: Ластгартен. Вот кто ему подойдет как нельзя лучше. Хаймен Ластгартен, марксист или бывший марксист из Нью-Джерси.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21