Я спас Москву, святую столицу нашей страны, но за это меня бросили здесь, чтобы я сох и питался собственным телом. Впрочем, оно не мое, это просто хлеб, а хлеб существует для утоления голода. Скоро я доем себя и тогда окончательно дезертирую. Не хочешь ли арестовать меня как злостного рецидивиста? Это ведь твой долг.Смершевец молчал, окаменев, явно не понимая ни слова. Дунаев подумал, что поступает глупо, впустую издеваясь над этим несчастным шакалом, тогда как его необходимо использовать.Упомянув о «долге», он понял, что у него самого есть еще долг, который необходимо выполнить, чтобы мучившие его вопросы прояснились – пускай даже после его смерти.– Слушай меня! – сказал он властно. – Бери бумагу и пиши то, что я тебе продиктую.Смершевец, словно загипнотизированный, достал из планшета, который висел у него на боку, на ремне, лист бумаги и карандаш, положил лист на край овального обеденного стола, механическим движением очистив кусок его поверхности от известки и щебня.Дунаев начал диктовать. Диктовал он неторопливо, с большими паузами, продумывая каждое слово.
Лубянка, НКВД В специальный отдел по контролю за партизанскими группами, действующими на территории, оккупированной неприятелем
Находясь на грани жизни и смерти, считаю своим долгом сообщить об определенных вещах, остающихся для меня неясными и настоятельно требующими разъяснения, поскольку от этого зависит, возможно, положение на фронтах войны и вообще исход героической борьбы нашего народа против фашистских агрессоров. Лицо, известное мне под кличками Поручик и Холеный, о котором мне известно только то, что в годы Гражданской войны он воевал на стороне белых, затем еще некоторое время продолжал борьбу против советской власти, командуя бандой под именем атамана Холеного, это лицо самостоятельно осуществляет масштабные операции по наблюдению за врагом, сбору информации в районах активных боевых действий и сосредоточения боевой техники врага, а также диверсии (главным образом психологические) против немецкой армии. Считая его деятельность в настоящее время в целом патриотической и направленной на подрыв вражеских сил, вынужден констатировать, что при этом он находится в тесном контакте с группами вражеских агентов, действующих на территории нашей страны. Об этих группах мне почти ничего не известно, могу сообщить только неточные наименования: «Группа Синей», состоящая в основном из детей женского пола, «Группа Бакалейщика», «Группа Петьки-Самописки» (тоже состоит из детей, но мальчиков), «Группа Настоящего Мужчины» и другие. Вышеуказанный Поручик, или Холеный, в целом пресекая деятельность этих преступных групп, при этом обменивается с ними информацией и даже, как я имел возможность заметить, поддерживает личные отношения с некоторыми из диверсантов, входящих в эти группы.Считаю, что подробные сведения как об этих группах, как и о вышеуказанном Поручике, или Холеном, работникам органов необходимо собрать в кратчайшие сроки в том случае, если таковые сведения еще не имеются. От этого зависит наша Победа. Верный до конца родной стране и партии коммунист Дунаев
Смершевец старательно скрипел пером. – А теперь возьми другой лист и пиши следующее, – скомандовал Дунаев.
В Избушку В Светлицу
Сообщаю, что готов к смерти и согласен на падение в Безвозвратную Промежуточность, но только хочу предупредить Силы, самоотверженно ведущие борьбу с колдунами, покровительствующими германской армии, что Поручик обустраивает святых девочек врага, в то время как меня, призванного на борьбу с врагом, бросил в безвыходном положении и не выходит на контакт. Я готов к борьбе на всех уровнях, готов ни в чем не щадить себя, однако странное поведение Поручика лишает меня такой возможности. Цацкаться с отродиями Синей – это ему больше по душе. Прошу известить обо всем Священство. Нареченный Сокрушительный Колобок Дунаев Глава 33. Нарезание и новогодняя ночь
Смершевец написал письма. Дунаев пожелал видеть их. Почерк был разъезжающийся, дряблый (видимо, от страха), кое-где переходящий в каракули, как будто писал старик-паралитик. Но все же текст можно было разобрать.– Первое письмо отправь по почте, сам знаешь, куда, а второе отнеси в лес и кинь под густую ель, где темно, – приказал Дунаев. – А теперь иди.Смершевец положил письма в планшет, вскинул автомат и вышел, не оглядываясь.Теперь можно было подремать. Дунаев вернулся в спальню и снова забился в полюбившийся ему проемчик между трюмо и кроваткой. Он чувствовал огромное облегчение, словно содеял нечто давно в нем назревавшее.«Я донес, донес…» – шептал он про себя, и подступающая дремота изменяла значение этих слов: ему казалось, он донес куда-то какую-то порученную ему ценность. Вот и сон услужливо окутал сознание. Дунаеву грезился (хотя как-то слабо, как на тоненькой пленке) античный, то ли просто довоенный стадион, где он бежал в виде некоего идеального атлета, неся на вытянутой руке вместо факела раскаленный золотой шарик. Шарик лежал на ладони и жег ее, но атлет Дунаев, сжав зубы, бежал к цели среди сверкающего колоссального пространства, где далеко по краям громоздились колоннады, амфитеатры… И вот он добежал – в финале его дорожки оказалась мягкая, словно бы из белого масла сложенная стена, в которой проделаны были одинаковые лунки. Во всех лунках были вставлены золотые шарики, подобные тому, что прожигал ладонь атлета. С горделивым, победоносным облегчением Дунаев вложил свой шарик в пустующую лунку.«Донес!» – еще раз прошептал он и тут проснулся.Ему захотелось съесть еще кусочек себя, но оказалось, что это уже невозможно – нижней челюсти не было, он съел ее целиком. Еще вчера это вызвало бы в нем мрачное, черствое отчаяние, но сегодня все было иным – он снова чувствовал свою подключенность, тайный приток магических сил, влажно-электрический шелест их потока, и все вокруг свидетельствовало об «исцелении», словно бы ласково подмигивая: цапли на шелковой ткани, маленькие лилии на обоях, плотно набитые ватой подушечки на лапках игрушечных животных. «Я прячусь в спальне девочки, и сам ведь я – спальня девочки, – подумал Дунаев. – Мы вложены друг в друга». Он понял вдруг, насколько невозможен и жесток был его план съесть себя целиком – ведь в теменной части была Снегурочкина спаленка-могилка и там она спала, безразличная к тому, спит ли она в хлебе, в теле человеческом или в земле. Лишить ее комнатки было бы кощунством. Словно почувствовав, что он думает о ней, Машенька произнесла: У соседей, за стеночкой, праздник сегодня –Расставляют фужеры на скатерти белой,Пирогов сладкий запах, как жирная сводня,Входит в комнаты вкрадчивым призрачным телом. То рдеет винегрет в зеленом хрустале,То сок лимонный льют на жареную рыбу.Навис над бледно-желтым оливьеБлестящий паланкин, несущий торта глыбу. Одето в клоунский бумажный воротник,Стоит шампанское советское,А дно его упрятано в ледник,Чтобы потело тело полудетское. Шампанское – в серебряном ведре,Что отразит гостей смеющиеся лица:Мужчины пистолет имеют на бедре,А женщины – покров из тоненького ситца. Под скатертью стола сомкнутся женские коленки,Погладит их военная рука.Улыбка, дрожь, румянец… ПенкиЗдесь скоро снимут с молока. И дети строят елку хорошо,Все тянутся до верхних веток,И Дед Мороз трясет своим мешком,Исполненным болезненных конфеток. Уже где-то в прихожей поцелуй.Наверное, у вешалки, где шубкиВсе в снежной перхоти навалены горой,Целуют крашеные губки! Скорее просочимся к ним туда,В соседнюю квартиру, сквозь обои,Хотя бы музыкой, ведь Шуберт как слюдаИ Генделя томительны гобои! Хотя бы шумом ссоры иль собак,Хотя бы гулом артобстрелаИль группкою клопов, бредущих в потолках,В орнаментах и в складках тела. Ведь празднуют не что-то – Новый год!И новый бог, и новый мир, и трепет новыйНа всех нисходят из ночных высот,Как снег нисходит на ковер лиловый. «Эй, девочки! Смотрите, хлеб – капут!Скорей еще нарежьте, стряхивая крошки.Бегом на кухню!» И они бегут,Мелькая нимбом в кухонном окошке. Дунаев, как всегда, умилился, слушая свою драгоценную поэтессочку – так, наверное, любящие родители умиляются произведениям своих одаренных детей. Одновременно он воспринял стихотворение как прямое указание к действию. Он, и правда, чувствовал, что «за стеночкой, у соседей», то есть в параллельной прослойке, что-то происходит и путь туда свободен. Включив для удобства «кочующее зрение», он быстро вошел в стену, как бы вдавившись в нее затылком. На глаза ему хлынули мелкие желтые лилии, выцветшие и хрупкие, из которых состоял обойный узор.Помещение, в котором он оказался, напоминало клуб. На невысоком помосте стоял стол, за ним сидели трое молодых людей в темной гражданской одежде на фоне обычного красного бархатного занавеса и бюста Ленина. Перед помостом в небольшом зальчике без окон расставлены были стулья, на которых сидела публика. Все было очень заурядным, только вот люди и предметы казались больше обычного – видимо, это сам парторг уменьшился в размерах. Хлебным полушарием он лежал на поверхности стола. Прямо над ним молодой человек с бородкой и в очках, похожий немного на Свердлова, нудным, монотонным голосом читал по бумажке какой-то малопонятный текст. Публика молча слушала. «Да это вроде бы лекторий», – растерянно подумал Дунаев. Затем начал читать другой: он читал довольно долго, это было повествование о каком-то парне по имени Миша, который попал в больницу, а затем вдруг вылечился, съев кусочек сыра. После этого имя парня поменялось, и все стали называть его Славой. Публика слушала внимательно.Затем произошло следующее: похожий на Свердлова достал из портфеля хлеборезку и укрепил ее на столе. Затем схватил Дунаева и стал спокойно нарезать его на аккуратные ломти. Готовые ломти он укреплял стоймя на деревянной доске, между специально прибитыми для этого гвоздиками, которые и поддерживали ломти в стоячем положении, на расстоянии приметно 7 – 10 сантиметров друг от друга. Дунаев абсолютно ничего не чувствовал и пораженно молчал, когда лезвие ножа равномерно врезалось в него. Зато один из троих молодых людей почему-то залез под стол и издавал оттуда истошные крики, стараясь попасть в ритм нарезания. Звучало это не слишком достоверно, как небрежная имитация. Дунаев подумал о Машеньке, но «похожий на Свердлова», видимо, был специалистом своего дела и все хорошо понимал: он аккуратно оставил неповрежденной горбушку (которая еще недавно была темечком Дунаева), где в целости сохранилась Снегурочкина «могилка». Эту горбушку он отложил вбок, на тарелку.Дунаев теперь не знал, где он, он потерял точку размещения своего «я», точка эта стала плавающей, перемещающейся и в ломтях хлеба, и в промежутках между ними.Публика стала вставать со своих стульев и, переговариваясь, выходить из зала. Трое молодых людей, которые только что проделали с Дунаевым столь решительные манипуляции, удалились. Все ушли.Затем стало происходить нечто еще более необычное. На спинках стульев проступили даты – «1900», «1901» и так далее. Начало века терялось в глубине комнаты, двадцатые и тридцатые годы выстраивались перед сценой. С бюстом Ленина также что-то случилось: отросла борода, усы, разрумянились щеки, потемнели глаза, над ними выросли ватные белые брови. На голове появилась шапка из красного кумача, отороченная снизу ватой или паклей. В общем, это был теперь Дед Мороз, с большим мешком через плечо, державшимся без помощи рук и свисавшим ниже бюста. Бархатный занавес раздвинулся, обнажив стену голубого цвета с наклеенными звездами из серебряной фольги. Посреди выступали четыре огромные цифры – «1942», сделанные в виде гипсового рельефа на стене.Вдруг парторг ощутил, что его части, оставаясь кусками хлеба, превратились в небольшие промежутки времени. Это были те самые промежутки перед Новым годом, по которым Дунаев с таким остервенением скакал, когда его надувала Избушка, превращая в Колобка. Тогда эти прыжки (по три-четыре дня) являлись движениями насоса, теперь же они были ломтями хлеба – тем, что осталось от некогда Сокрушительного Колобка. Пустоты между ломтями страшно напряглись, как стальные мускулы, и будто зажали Дунаева в тиски. Свободной осталась только горбушка на тарелке, содержавшая в себе последние дни Декабря, вплоть до Нового года. Горбушка стала мощным магнитом притягивать к себе остальные части, как бы пытаясь выстроить из расчлененных временных периодов «коридор» к Новому году. Но гвоздики и тиски пустоты уравновешивали этот магнит. Если бы Дунаев в эти минуты (хотя он сам представлял из себя дни и даже целые недели) был цельным существом, он бы наверняка умер, не выдержав того ужасного энергетического боя, который велся за его тело и его время. Но, к счастью, его «я» было размазано по элементам этого боя и «выдерживать», в каком-то смысле, все это было некому. Можно сказать, что «бой выдерживал сам себя». А можно сказать, что никакого боя не было. Просто Дунаев попал между двух сюжетов – драматургии движения времени, напоминающей ступенчатую пирамиду, и драматизма подготовки к Новому году в военное время. Еще он понял, что происходящее похоже на предчувствие, на некие «маневры» перед будущим и далеким сражением, связанным почему-то с электромагнитными силами, с какими-то дрожащими стрелками компасов и с раскаленным железом.Как бы там ни было, но горбушка, тянущая к себе все ломти хлеба, пересилила, все ломти выпрыгнули из тисков и брякнулись на тарелку, да с такой удалью, что тарелка треснула. Дунаеву, вновь ставшему цельным и единичным, показалось, будто это то самое блюдце, по которому он лихо мчался после «выпечки», став Колобком и крича «Сойди с моей орбиты!». Сейчас его состояние было противоположным, ему было неуютно и хотелось забиться в какую-то щель. Комната клуба нависла над ним, как прожектор. Он вспомнил, как в детстве ходил в цирк и там фокусник сажал человека в ящик, распиливал его, а затем человек выходил из ящика живым и невредимым. Но лицо этого человека было неимоверно усталым, будто он целый день грузил мешки. Так же ощущал себя и парторг. Поэтому он затесался в щель на белой поверхности тарелки и там пропал. Строгие и темные лучи Промежуточности понесли его, а куда – неведомо. Над каким-то желтым плюшевым коридором странствовал он, над тиснеными кожаными переплетениями без конца и края проносился.«Эх ма! Жив курилка! А казалось, пиздою гаркнул Владимир Петрович. Дык бабушка надвое сказала!» – подумал он о себе. А может, это подумал кто-то другой…Затем парторг натолкнулся на какие-то незримые силы, которые увлекли его вбок, по затененным зеленоватым и охристым закоулкам, по обратным сторонам экранов, на которых трепетали и светились фильмы, по изнанкам сцен, где проходили действа. Мельком и сбоку, и с каких-то неожиданных ракурсов он видел что-то вроде карнавалов, или шествий, или заседаний… Но он не успел сообразить, что к чему, как силы отпустили его, и он упал на большую фанерную плоскость, которая не выдержала его падения и проломилась.Теперь он упал на продавленное старое кресло без ножек, подняв тучу пыли и мусора. Когда пыль осела, стало понятно, что он попал на чердак какого-то дома. В полутьме, на ощупь, наворачивая на себя пыль и грязь, он пробирался среди темных предметов, ища выход. И вот выход забрезжил полоской света в полу. Это был дощатый люк, одна из досок была выломана, сквозь этот проем Дунаев мог наблюдать под собой довольно большую комнату. Через дыру в потолке, сверху, комната выглядела необычно, однако на деле она была заурядной комнатой в простой советской квартире, может быть коммунальной. В центре комнаты был накрыт прямоугольный стол. Скромно стояла бутылка водки, графин с клюквенным морсом, расставлены были обычные граненые стаканы и чашки. У одной была отломана ручка. Все было на грани убожества, но держалось на столе с достоинством – и соленые огурцы в железной тарелке, и яблочки на фарфоровом блюде с трещинами, и пирожки с капустой на тарелках с цветочками, и конфетки, крошечной кучкой наваленные в старую соусницу, и прочее небогатое угощение, казавшееся роскошью в эту суровую военную зиму. В углу комнаты была установлена елка со звездой на верхушке, вся сверкающая бликами шаров, маленькими свечками, орехами в фольге, вырезанными из картона и раскрашенными фигурками. Ель, обвитая гирляндами, тонкими спиральками из разноцветной бумаги, усыпанная конфетти, серебряным «дождем», островками ватного «снега», радовала и одновременно успокаивала все вокруг. Под нижними ветвями виднелись шапки картонного Деда Мороза и Снегурочки. Дунаев заметил в другом углу комнаты женщину в синем платье, с ниткой бус на длинной грациозной шее. Она читала какое-то письмо, быть может поздравление с Новым годом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Лубянка, НКВД В специальный отдел по контролю за партизанскими группами, действующими на территории, оккупированной неприятелем
Находясь на грани жизни и смерти, считаю своим долгом сообщить об определенных вещах, остающихся для меня неясными и настоятельно требующими разъяснения, поскольку от этого зависит, возможно, положение на фронтах войны и вообще исход героической борьбы нашего народа против фашистских агрессоров. Лицо, известное мне под кличками Поручик и Холеный, о котором мне известно только то, что в годы Гражданской войны он воевал на стороне белых, затем еще некоторое время продолжал борьбу против советской власти, командуя бандой под именем атамана Холеного, это лицо самостоятельно осуществляет масштабные операции по наблюдению за врагом, сбору информации в районах активных боевых действий и сосредоточения боевой техники врага, а также диверсии (главным образом психологические) против немецкой армии. Считая его деятельность в настоящее время в целом патриотической и направленной на подрыв вражеских сил, вынужден констатировать, что при этом он находится в тесном контакте с группами вражеских агентов, действующих на территории нашей страны. Об этих группах мне почти ничего не известно, могу сообщить только неточные наименования: «Группа Синей», состоящая в основном из детей женского пола, «Группа Бакалейщика», «Группа Петьки-Самописки» (тоже состоит из детей, но мальчиков), «Группа Настоящего Мужчины» и другие. Вышеуказанный Поручик, или Холеный, в целом пресекая деятельность этих преступных групп, при этом обменивается с ними информацией и даже, как я имел возможность заметить, поддерживает личные отношения с некоторыми из диверсантов, входящих в эти группы.Считаю, что подробные сведения как об этих группах, как и о вышеуказанном Поручике, или Холеном, работникам органов необходимо собрать в кратчайшие сроки в том случае, если таковые сведения еще не имеются. От этого зависит наша Победа. Верный до конца родной стране и партии коммунист Дунаев
Смершевец старательно скрипел пером. – А теперь возьми другой лист и пиши следующее, – скомандовал Дунаев.
В Избушку В Светлицу
Сообщаю, что готов к смерти и согласен на падение в Безвозвратную Промежуточность, но только хочу предупредить Силы, самоотверженно ведущие борьбу с колдунами, покровительствующими германской армии, что Поручик обустраивает святых девочек врага, в то время как меня, призванного на борьбу с врагом, бросил в безвыходном положении и не выходит на контакт. Я готов к борьбе на всех уровнях, готов ни в чем не щадить себя, однако странное поведение Поручика лишает меня такой возможности. Цацкаться с отродиями Синей – это ему больше по душе. Прошу известить обо всем Священство. Нареченный Сокрушительный Колобок Дунаев Глава 33. Нарезание и новогодняя ночь
Смершевец написал письма. Дунаев пожелал видеть их. Почерк был разъезжающийся, дряблый (видимо, от страха), кое-где переходящий в каракули, как будто писал старик-паралитик. Но все же текст можно было разобрать.– Первое письмо отправь по почте, сам знаешь, куда, а второе отнеси в лес и кинь под густую ель, где темно, – приказал Дунаев. – А теперь иди.Смершевец положил письма в планшет, вскинул автомат и вышел, не оглядываясь.Теперь можно было подремать. Дунаев вернулся в спальню и снова забился в полюбившийся ему проемчик между трюмо и кроваткой. Он чувствовал огромное облегчение, словно содеял нечто давно в нем назревавшее.«Я донес, донес…» – шептал он про себя, и подступающая дремота изменяла значение этих слов: ему казалось, он донес куда-то какую-то порученную ему ценность. Вот и сон услужливо окутал сознание. Дунаеву грезился (хотя как-то слабо, как на тоненькой пленке) античный, то ли просто довоенный стадион, где он бежал в виде некоего идеального атлета, неся на вытянутой руке вместо факела раскаленный золотой шарик. Шарик лежал на ладони и жег ее, но атлет Дунаев, сжав зубы, бежал к цели среди сверкающего колоссального пространства, где далеко по краям громоздились колоннады, амфитеатры… И вот он добежал – в финале его дорожки оказалась мягкая, словно бы из белого масла сложенная стена, в которой проделаны были одинаковые лунки. Во всех лунках были вставлены золотые шарики, подобные тому, что прожигал ладонь атлета. С горделивым, победоносным облегчением Дунаев вложил свой шарик в пустующую лунку.«Донес!» – еще раз прошептал он и тут проснулся.Ему захотелось съесть еще кусочек себя, но оказалось, что это уже невозможно – нижней челюсти не было, он съел ее целиком. Еще вчера это вызвало бы в нем мрачное, черствое отчаяние, но сегодня все было иным – он снова чувствовал свою подключенность, тайный приток магических сил, влажно-электрический шелест их потока, и все вокруг свидетельствовало об «исцелении», словно бы ласково подмигивая: цапли на шелковой ткани, маленькие лилии на обоях, плотно набитые ватой подушечки на лапках игрушечных животных. «Я прячусь в спальне девочки, и сам ведь я – спальня девочки, – подумал Дунаев. – Мы вложены друг в друга». Он понял вдруг, насколько невозможен и жесток был его план съесть себя целиком – ведь в теменной части была Снегурочкина спаленка-могилка и там она спала, безразличная к тому, спит ли она в хлебе, в теле человеческом или в земле. Лишить ее комнатки было бы кощунством. Словно почувствовав, что он думает о ней, Машенька произнесла: У соседей, за стеночкой, праздник сегодня –Расставляют фужеры на скатерти белой,Пирогов сладкий запах, как жирная сводня,Входит в комнаты вкрадчивым призрачным телом. То рдеет винегрет в зеленом хрустале,То сок лимонный льют на жареную рыбу.Навис над бледно-желтым оливьеБлестящий паланкин, несущий торта глыбу. Одето в клоунский бумажный воротник,Стоит шампанское советское,А дно его упрятано в ледник,Чтобы потело тело полудетское. Шампанское – в серебряном ведре,Что отразит гостей смеющиеся лица:Мужчины пистолет имеют на бедре,А женщины – покров из тоненького ситца. Под скатертью стола сомкнутся женские коленки,Погладит их военная рука.Улыбка, дрожь, румянец… ПенкиЗдесь скоро снимут с молока. И дети строят елку хорошо,Все тянутся до верхних веток,И Дед Мороз трясет своим мешком,Исполненным болезненных конфеток. Уже где-то в прихожей поцелуй.Наверное, у вешалки, где шубкиВсе в снежной перхоти навалены горой,Целуют крашеные губки! Скорее просочимся к ним туда,В соседнюю квартиру, сквозь обои,Хотя бы музыкой, ведь Шуберт как слюдаИ Генделя томительны гобои! Хотя бы шумом ссоры иль собак,Хотя бы гулом артобстрелаИль группкою клопов, бредущих в потолках,В орнаментах и в складках тела. Ведь празднуют не что-то – Новый год!И новый бог, и новый мир, и трепет новыйНа всех нисходят из ночных высот,Как снег нисходит на ковер лиловый. «Эй, девочки! Смотрите, хлеб – капут!Скорей еще нарежьте, стряхивая крошки.Бегом на кухню!» И они бегут,Мелькая нимбом в кухонном окошке. Дунаев, как всегда, умилился, слушая свою драгоценную поэтессочку – так, наверное, любящие родители умиляются произведениям своих одаренных детей. Одновременно он воспринял стихотворение как прямое указание к действию. Он, и правда, чувствовал, что «за стеночкой, у соседей», то есть в параллельной прослойке, что-то происходит и путь туда свободен. Включив для удобства «кочующее зрение», он быстро вошел в стену, как бы вдавившись в нее затылком. На глаза ему хлынули мелкие желтые лилии, выцветшие и хрупкие, из которых состоял обойный узор.Помещение, в котором он оказался, напоминало клуб. На невысоком помосте стоял стол, за ним сидели трое молодых людей в темной гражданской одежде на фоне обычного красного бархатного занавеса и бюста Ленина. Перед помостом в небольшом зальчике без окон расставлены были стулья, на которых сидела публика. Все было очень заурядным, только вот люди и предметы казались больше обычного – видимо, это сам парторг уменьшился в размерах. Хлебным полушарием он лежал на поверхности стола. Прямо над ним молодой человек с бородкой и в очках, похожий немного на Свердлова, нудным, монотонным голосом читал по бумажке какой-то малопонятный текст. Публика молча слушала. «Да это вроде бы лекторий», – растерянно подумал Дунаев. Затем начал читать другой: он читал довольно долго, это было повествование о каком-то парне по имени Миша, который попал в больницу, а затем вдруг вылечился, съев кусочек сыра. После этого имя парня поменялось, и все стали называть его Славой. Публика слушала внимательно.Затем произошло следующее: похожий на Свердлова достал из портфеля хлеборезку и укрепил ее на столе. Затем схватил Дунаева и стал спокойно нарезать его на аккуратные ломти. Готовые ломти он укреплял стоймя на деревянной доске, между специально прибитыми для этого гвоздиками, которые и поддерживали ломти в стоячем положении, на расстоянии приметно 7 – 10 сантиметров друг от друга. Дунаев абсолютно ничего не чувствовал и пораженно молчал, когда лезвие ножа равномерно врезалось в него. Зато один из троих молодых людей почему-то залез под стол и издавал оттуда истошные крики, стараясь попасть в ритм нарезания. Звучало это не слишком достоверно, как небрежная имитация. Дунаев подумал о Машеньке, но «похожий на Свердлова», видимо, был специалистом своего дела и все хорошо понимал: он аккуратно оставил неповрежденной горбушку (которая еще недавно была темечком Дунаева), где в целости сохранилась Снегурочкина «могилка». Эту горбушку он отложил вбок, на тарелку.Дунаев теперь не знал, где он, он потерял точку размещения своего «я», точка эта стала плавающей, перемещающейся и в ломтях хлеба, и в промежутках между ними.Публика стала вставать со своих стульев и, переговариваясь, выходить из зала. Трое молодых людей, которые только что проделали с Дунаевым столь решительные манипуляции, удалились. Все ушли.Затем стало происходить нечто еще более необычное. На спинках стульев проступили даты – «1900», «1901» и так далее. Начало века терялось в глубине комнаты, двадцатые и тридцатые годы выстраивались перед сценой. С бюстом Ленина также что-то случилось: отросла борода, усы, разрумянились щеки, потемнели глаза, над ними выросли ватные белые брови. На голове появилась шапка из красного кумача, отороченная снизу ватой или паклей. В общем, это был теперь Дед Мороз, с большим мешком через плечо, державшимся без помощи рук и свисавшим ниже бюста. Бархатный занавес раздвинулся, обнажив стену голубого цвета с наклеенными звездами из серебряной фольги. Посреди выступали четыре огромные цифры – «1942», сделанные в виде гипсового рельефа на стене.Вдруг парторг ощутил, что его части, оставаясь кусками хлеба, превратились в небольшие промежутки времени. Это были те самые промежутки перед Новым годом, по которым Дунаев с таким остервенением скакал, когда его надувала Избушка, превращая в Колобка. Тогда эти прыжки (по три-четыре дня) являлись движениями насоса, теперь же они были ломтями хлеба – тем, что осталось от некогда Сокрушительного Колобка. Пустоты между ломтями страшно напряглись, как стальные мускулы, и будто зажали Дунаева в тиски. Свободной осталась только горбушка на тарелке, содержавшая в себе последние дни Декабря, вплоть до Нового года. Горбушка стала мощным магнитом притягивать к себе остальные части, как бы пытаясь выстроить из расчлененных временных периодов «коридор» к Новому году. Но гвоздики и тиски пустоты уравновешивали этот магнит. Если бы Дунаев в эти минуты (хотя он сам представлял из себя дни и даже целые недели) был цельным существом, он бы наверняка умер, не выдержав того ужасного энергетического боя, который велся за его тело и его время. Но, к счастью, его «я» было размазано по элементам этого боя и «выдерживать», в каком-то смысле, все это было некому. Можно сказать, что «бой выдерживал сам себя». А можно сказать, что никакого боя не было. Просто Дунаев попал между двух сюжетов – драматургии движения времени, напоминающей ступенчатую пирамиду, и драматизма подготовки к Новому году в военное время. Еще он понял, что происходящее похоже на предчувствие, на некие «маневры» перед будущим и далеким сражением, связанным почему-то с электромагнитными силами, с какими-то дрожащими стрелками компасов и с раскаленным железом.Как бы там ни было, но горбушка, тянущая к себе все ломти хлеба, пересилила, все ломти выпрыгнули из тисков и брякнулись на тарелку, да с такой удалью, что тарелка треснула. Дунаеву, вновь ставшему цельным и единичным, показалось, будто это то самое блюдце, по которому он лихо мчался после «выпечки», став Колобком и крича «Сойди с моей орбиты!». Сейчас его состояние было противоположным, ему было неуютно и хотелось забиться в какую-то щель. Комната клуба нависла над ним, как прожектор. Он вспомнил, как в детстве ходил в цирк и там фокусник сажал человека в ящик, распиливал его, а затем человек выходил из ящика живым и невредимым. Но лицо этого человека было неимоверно усталым, будто он целый день грузил мешки. Так же ощущал себя и парторг. Поэтому он затесался в щель на белой поверхности тарелки и там пропал. Строгие и темные лучи Промежуточности понесли его, а куда – неведомо. Над каким-то желтым плюшевым коридором странствовал он, над тиснеными кожаными переплетениями без конца и края проносился.«Эх ма! Жив курилка! А казалось, пиздою гаркнул Владимир Петрович. Дык бабушка надвое сказала!» – подумал он о себе. А может, это подумал кто-то другой…Затем парторг натолкнулся на какие-то незримые силы, которые увлекли его вбок, по затененным зеленоватым и охристым закоулкам, по обратным сторонам экранов, на которых трепетали и светились фильмы, по изнанкам сцен, где проходили действа. Мельком и сбоку, и с каких-то неожиданных ракурсов он видел что-то вроде карнавалов, или шествий, или заседаний… Но он не успел сообразить, что к чему, как силы отпустили его, и он упал на большую фанерную плоскость, которая не выдержала его падения и проломилась.Теперь он упал на продавленное старое кресло без ножек, подняв тучу пыли и мусора. Когда пыль осела, стало понятно, что он попал на чердак какого-то дома. В полутьме, на ощупь, наворачивая на себя пыль и грязь, он пробирался среди темных предметов, ища выход. И вот выход забрезжил полоской света в полу. Это был дощатый люк, одна из досок была выломана, сквозь этот проем Дунаев мог наблюдать под собой довольно большую комнату. Через дыру в потолке, сверху, комната выглядела необычно, однако на деле она была заурядной комнатой в простой советской квартире, может быть коммунальной. В центре комнаты был накрыт прямоугольный стол. Скромно стояла бутылка водки, графин с клюквенным морсом, расставлены были обычные граненые стаканы и чашки. У одной была отломана ручка. Все было на грани убожества, но держалось на столе с достоинством – и соленые огурцы в железной тарелке, и яблочки на фарфоровом блюде с трещинами, и пирожки с капустой на тарелках с цветочками, и конфетки, крошечной кучкой наваленные в старую соусницу, и прочее небогатое угощение, казавшееся роскошью в эту суровую военную зиму. В углу комнаты была установлена елка со звездой на верхушке, вся сверкающая бликами шаров, маленькими свечками, орехами в фольге, вырезанными из картона и раскрашенными фигурками. Ель, обвитая гирляндами, тонкими спиральками из разноцветной бумаги, усыпанная конфетти, серебряным «дождем», островками ватного «снега», радовала и одновременно успокаивала все вокруг. Под нижними ветвями виднелись шапки картонного Деда Мороза и Снегурочки. Дунаев заметил в другом углу комнаты женщину в синем платье, с ниткой бус на длинной грациозной шее. Она читала какое-то письмо, быть может поздравление с Новым годом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56