Посреди этого «склада» виднелись рельсы, проложенные почти вплотную друг к другу. От них нестерпимо разило машинным маслом.Упав на рельсы, Дунаев быстро покатился по ним за половинками яйца, морщась и брезгливо осматриваясь. Было почти темно, кое-где на потолке коридора торчали фонари, запыленные и покрытые сверху железной сеткой-«намордником». Иногда фонари были выкрашены синей краской, иногда разбиты. Внешняя стена лишена была каких-либо украшений, просто деревянная, почерневшая. Внутреннюю как будто начали расписывать, но, нарисовав очертания цветов, не успели раскрасить, и эти бедные предварительные линии остались на голом фоне дерева. Кое-где даже линий никаких не было. Создавалось впечатление, что эту поверхность начали красить перед самой войной, да так и бросили с началом боевых действий, поскольку некому стало заниматься этим. Строительный мусор собирался по углам, но рельсы везде оставались свободными для продвижения. Половинки яйца заняли свое излюбленное место по бокам катящегося Дунаева, и он теперь не мог видеть их, а только слышал порой их пересмеивающийся шепот. Потом вдруг начался неожиданно «чистый» участок туннеля. Исчез мусор, чаще шли фонари. На внутренней стене, среди черных, жирных полос, попадались широченные мазки оранжевой или синей краски. Видно было, что «живописцы» начали здесь раскраску намеченного рисунка. Начали, да бросили – помешала война. Скоро вычищенный, ухоженный отрезок кончился, и опять потянулось уныние тьмы, иногда настолько кромешной, что Дунаев засыпал в ней, продолжая катиться дальше. Равнодушие овладевало им все плотнее. Видно, сказывался процесс черствения. Даже мысль об Энизме не волновала его так, как в начале, когда он ступил на этот странный путь к ней. И когда среди грязного тряпья и битых бутылок зачернела очередная Трещина, парторг вяло и как-то нехотя пролез в нее.Очередной «уровень» оказался пустым. Стены «баб» вообще не были раскрашены, лишь иногда на их шершавой, деревянной, светлой поверхности, теперь свободной от лака, виднелись отметки карандашом, черточки, цифры и крестики, должные размечать будущий рисунок на стене. Голые электрические лампочки спускались сверху на черных шнурах. Дунаев катился по деревянному настилу, похожему на те, которые обычно идут вдоль заборов, окружающих большие стройки. В этом наполненном запахом дерева коридоре Дунаеву стало хорошо. Один раз он засмеялся, припомнив, как перед поездкой в Киев оторвал у Поручика бороду. Смех вышел сухой и черствый. И тут парторг резко затормозил. Прямо перед ним, в стену внутренней «бабы», была воткнута колоссальных размеров швейная игла, ярко блистающая в свете лампочек. Она была воткнута в Трещину наискосок, сверху вниз, и загораживала собой проход внутрь восьмой матрешки. Огромное игольное ушко (в которое Дунаев проскочил бы, как в ворота) виднелось где-то далеко вверху, в него была вдета белая нитка, на самом деле представляющая собой неимоверной толщины канат, концы которого спускались к полу. Половинки яйца, едва различимые, кружились вокруг каната, будто оборачивая чем-то невидимым его белоснежную ребристую поверхность. Дунаев оттолкнулся и понесся вперед, рассчитывая на ходу схватить концы каната ртом и рвануть их за собой, чтобы выдернуть таким образом иглу из щели. Но он промахнулся и ударился о стену. Концы каната больно хлестнули его по пухлому «затылку».Он поехал назад, схватил ртом концы каната и потащил их за собой. Канат поддался легко. Но оказалось, что он по ошибке ухватил только один конец каната и вытащил одним махом весь канат из «ушка». Другой конец валялся на полу возле Щели, над ним застыли яичные половинки. Проход был по-прежнему закрыт иглой. Дунаев удрученно покатился назад, к Щели, и дальше – вдруг неожиданно отыщется другая щель, дыра или какой-либо проход? Но ничего подобного не было. Однообразно потянулись стены деревянной болванки. А минут через пять показался тупик. Он покрутился возле гладкой стены тупика, на всякий случай попытался разок-другой пройти сквозь стену, но безрезультатно.И тут Дунаева посетила мрачная мысль.– А что… если… если дальше ничего нет? Ведь обычно последняя матрешка внутри – из цельного куска дерева. Без внутренней полости! Может, и здесь так же…Его предали. Никакой Энизмы здесь, конечно же, быть не могло. Как же он мог поддаться на это фуфло, на этот детский блеф?Угрюмо черствея, он катился обратно. Вот впереди снова засверкала Игла, заслоняющая проход в Щель. Она торчала, словно слегка наклонившаяся стальная колонна. Он решил таранить ее лбом, чтобы сдвинуть хоть ненамного. Небольшого сдвига Иглы было бы достаточно, чтобы он смог протиснуться. Но случилось иначе.Стоило ему поровняться с Иглой, как яичные половинки заверещали. Словно бы завизжали двое алмазных юродивых. Резкий звук подхватил шарообразное тело парторга и легко подбросил вверх.«Спорт!» – только лишь и успел крикнуть бедный Дунаев. Он пролетел сквозь колоссальное игольное «ушко» и упал сверху на Иглу. И покатился по ней вниз с нарастающей скоростью. Игла пронзала насквозь следующий коридор и уходила в тело Девятой «бабы». Дунаев не успел разглядеть пространство восьмой «бабы», стремительно проскочил его и въехал по игле в Девятую.Ему казалось, он падает в сорвавшемся лифте. Тем не менее, не доезжая до кончика Иглы, он крутанулся и ловко спрыгнул вбок, упав на широкие мраморные ступени.Девятая «баба» была последней. Она была окончательно-центральной. Она была привилегированным эмбрионом в телах остальных «баб». И она не состояла из «цельного куска дерева». Сухие страхи Дунаева оказались напрасными. Последняя «баба» была полой. И эта роскошная полость теперь распахнулась перед Дунаевым. Встречают колобком и снегомВрагов в российских деревнях.А те идут, накрывшись пледом,Скользят на тонких каблучках. Но вот – здесь льдышка роковая,И подломился каблучок.(О, господи, какая молодаяЖертва русская еще!) Огромная белая птицаЛетит над краями снегов,От слез очкарика ФрицаТуманятся стекла очков. Кого уже накрыли флагомС арийской свастикой в кружке,Другие мнутся по оврагамИ в женских шубках прячут мел. Только кал, только липкая соль по углам!Только кал, только липкая соль в этот вечер!И гармоники плач, плач гармошки губной –Поражение будет большое, как вечность. Словно валенок влажный в чешуйках снегов,Оно нежно надавит и спрячет в колоннах,И впечатает в наст – в тот блестящий покров,Что снега покрывает в местах этих сонных. Отчего-то вспомнилось парторгу лицо гитлеровца, увиденное в заболоченном коридоре между третьей и четвертой «бабами». Лицо фашиста было таким светлым и хрупким, так много свободы было в нем, посмертной решимости не бояться за себя. «Ведь он теперь может миллионы лет так пролежать и пальцем не шевельнуть!» – с уважением подумал Дунаев о враге. Он вдруг ощутил жалость к бедным немецким солдатикам, ни за что гибнущим в глухой и далекой России.
Внутренность последней «бабы» действительно была, по-видимому, чем-то вроде «актового зала», имеющего форму круглого амфитеатра. Мраморные ступени спускались уступами вниз, к центру воронкообразного пространства, которое находилось у матрешки в голове (только сейчас Дунаев понял, что все «бабы» уходили в землю вниз головами, таким образом, «подземная Матрешка» была как бы отражением небесной Матрешки – той самой «Московицы», о которой рассказывал Дунаеву шахтер). В глубине «воронки», в самом центре, куда ввинчивалось все ступенчатое пространство амфитеатра, чернело большое круглое отверстие – огромный колодец, окруженный низким мраморным бордюром. Вокруг колодца имелась маленькая мозаичная площадка. Кончик колоссальной иглы, по которой только что скользил Дунаев, нависал над самым центром черного колодезного провала. Этот кончик – острый, тончайший – был выхвачен из полутьмы узким лучом специальной лампы. Острие иглы сверкало над тьмой «хирургической» искоркой. Дунаев про себя назвал эту искорку «колодезной звездой». Если бы Дунаев не соскользнул с иглы, а скатился бы по ней до самого острия, он оказался бы на мгновение стоящим на «колодезной звезде», после чего упал бы со «звезды» прямо во мрак колодца. Строгое и загадочное великолепие финального зала восхитило парторга. Нет, не напрасно он стремился сюда. Тишина. Глубочайшая тишина, не нарушаемая ничем, царила здесь. Стояли как бы сумерки, хотя кое-где и виднелись матовые шары, наполненные холодным, ясным светом. На беломраморных кубических постаментах, поднимающихся высоко над ступенями амфитеатра, виднелись статуи, а также, почему-то, мебель. На одном из кубов теснились трюмо, на другом – кровати, на третьем (как в мебельном магазине) можно было видеть накрытый обеденный стол орехового дерева и такие же стулья, чинно расставленные вокруг. Дунаев разглядел интерьер ванной комнаты с белой ванной, яркими медными кранами… Изваяния также были загадочны. Ближе всего к парторгу располагалась беломраморная статуя казака, разрубленного пополам. Казак был изображен усмехающимся, лукавым, беззаботно покуривающим свою люльку, несмотря на то, что нижняя половина его тела, включающая живот, лежала отдельно, на некотором расстоянии. Медная табличка вещала чеканными буквами: КАЗАК, РАЗРУБЛЕННЫЙ ПОПОЛАМ СВОИМИ ПРИЯТЕЛЯМИ,НО СПОКОЙНО ПОКУРИВАЮЩИЙ ЛЮЛЬКУ. Кроме этой надписи на табличке было множество тщательно, тонко вырезанных надписей на самом мраморном теле казака, но они были слишком мелкие – Дунаеву не под силу было прочесть их. Другое изваяние, тоже из чистого белого мрамора, похожего в сумерках на сало, изображало матроса в бушлате, напряженно всматривающегося в направлении Колодца.Затем Дунаев увидел картину – огромную масляную живопись в широкой раме. Батальная сцена, точнее поле после боя. Бесчисленное множество павших. Их тела покрывали поле до самого горизонта. Трупы были изображены погруженными в смерзшуюся, словно бы схваченную неожиданным морозом слякоть и сверху присыпаны снежком, сгущающимся кое-где в довольно плотные сахарные наслоения. Над белизной этих пятен торчали посиневшие руки, ноги и обломки оружия. Это была вроде бы копия одной из известных картин Верещагина, посвященной русско-турецкой войне в Болгарии, битвам за Шипку-Шейново или Плевну. Однако здесь на этой картине имелись пририсованные подушечки, словно бы подложенные чьей-то неведомой заботливой рукой под голову каждого из убитых солдат. Некоторые из убитых также были прикрыты до подбородка одеяльцами в пододеяльниках. Это казалось странным: эти грязные трупные головы, присыпанные снегом, на фоне чистых белых подушек с кружавчиками по краям. Странно было наблюдать эти мириады разметавшихся, переплетенных тел в заиндевевших шинелях, возлежащих под белыми прямоугольниками чистеньких одеял, словно бы перенесенных сюда из спальни образцового пионерского лагеря. Это могло бы показаться нелепым и даже отвратительным, если бы в глубине этих «дополнений» не мерещилось бы пусть неуклюжее, но мудрое милосердие, еще раз повторяющее вечный шепот утешения: «Смерть – это сон, а спящему должно быть мягко и удобно».«Видимо, это и есть «Комната великого отдыха», – решил Дунаев. – Значит, эта круглая черная дыра в центре, обрамленная низким мраморным парапетом, она и есть ИСКОМОЕ – драгоценный проход в Энизму».Наверное, туда, в качестве высшей награды, сбрасывают тела героев, – неуверенно подумал Дунаев и стал осторожно пробираться вниз, к центру амфитеатра-воронки, постепенно скатываясь со ступеньки на ступеньку. Где ты, где ты, мой рассвет кровавый?Сопельки, кроватка, коготок.Я к тебе опять приду со славой,Дай лишь срок. Где ты, где, моя сестра святая?Между сосен, на качелях, там,Белым платьем среди дач мелькаяПо крапивным сладостным местам. Где же, господи, проход туда, где святость –Словно воздух, воздух – словно мед?Под подушечкой храню сухую мякотьСухофруктов – взять с собой в полет. Лишь покой, похожий на лимончик,Сморщенный, с чаинкой посреди –Вот герой, что жизнь мою прикончит.Подтяни носочки! Подтяни! И вот он уперся круглым боком в низкий мраморный парапет и заглянул в Дыру. Колодец производил впечатление бездонного. Гладкие стены, облицованные мрамором, уходили вниз, в полную темноту. Оттуда не доносилось никаких звуков, разглядеть там также ничего не удавалось, кроме тьмы. Колодец выходил из макушки «подземной Матрешки», пронзал насквозь головы всех девяти «баб» и уходил вниз, в непостижимую глубину земли. Ничто не свидетельствовало о том, что внизу находится Энизма. Дунаев было засомневался, но в поле его зрения снова, откуда ни возьмись, появились две половинки яйца. Они несколько минут висели над колодцем, а затем стали медленно опускаться вниз, иногда останавливаясь и словно бы поджидая парторга. Когда они были уже на грани исчезновения, парторг увидел, что обе половинки соединились в одно яйцо, цельное и совершенно гладкое, без линии разреза, и в таком виде поплыли дальше вниз, во тьму.«Надо прыгать, – подумал Дунаев. – Будь что будет. Или смерть, или ОНО, а может, и то и другое, вместе взятое». Глава 29. Кащенко
В этот момент чья-то рука легла на темя Дунаева.– Эх, Яблочко, куда ты котисси? – раздался укоризненный голос Поручика. – Куда ж это ты, парторг, собрался? Когда б я не подоспел вовремя, глядишь, ты бы и скатился в матрешкину Черную Дыру. В пизду эту.– Это не пизда. Там ведь, знаешь, проход в Энизму, – голос Дунаева прозвучал сухо из-за черствения. – Навоевался я, атаман. Хватит! Сил больше нету никаких. Других бойцов убивают хотя бы… И в Энизму сбрасывают с почетом, для Вечного Отдыха. А я что? Мыкаюсь по каким-то задворкам – ни войны настоящей, ни мира, ни гибели. Даже тело свое человеческое истратил. Пусть я уже не человек, но на каждое существо не бесконечно можно говно накладывать. Заебался я, Поручик. Слушался я тебя, был ты мне заместо отца… А теперь – прощай! Не поминай лихом. А в газете пускай напишут: дезертировал, мол, Дунаев. Дезертировал в Энизму. Прощай! – С этими словами парторг сделал попытку перевалиться через мраморный парапет и ухнуться в дыру. Однако рука Поручика все еще прочно лежала на темени парторга, прижимая его к полу и не давая сдвинуться с места. Сколько ни вертелся Дунаев вокруг своей оси – ничего не помогло.– Как ты говоришь? В Энизму? – переспросил Поручик с любопытством. – Ну не знаю, что это значит, никогда такого слова не слыхивал. Но могу заверить, что здесь никакой «Энизмы» нет. Обычный мраморный колодец, вроде шахты или скважины, довольно глубокий. А на дне – просто грязь и темнота. И там ты желаешь валяться, постепенно превращаясь в хлебную труху? Веселый же ты парень, Дунай, вот что я тебе скажу.Дунаев призадумался. Он не был уже таким горячим, как в начале бытования хлебом. И трезвые мысли, даже чересчур трезвые, роились в коридорчиках и лабиринтах его высыхающей внутренней плоти. В сущности, такой хлеб можно было смело выбросить, как негодный. Видимо, потому парторг и хотел выброситься, дезертировать, чувствуя свою непригодность, исчерпанность своей сокрушительной мощи. «Хуй его знает, а вдруг там в самом деле никакой Энизмы нет? С чего это я решил, что она должна быть именно там? Хотя… я ведь Поручику нужен, чтобы войну вести! Да только я, кажется, не гожусь для этого. Да он специально, может быть, меня на эту войну поставил, чтобы Советы ее проиграли! Нуда! А значит… значит, он и в самом деле…»И тут парторг сделал последнюю попытку перепрыгнуть мраморный парапет. Но увы! Взглянув на парапет, он увидел, что тот растет ввысь прямо на глазах. В следующий момент парторг понял, что на деле его круглое тело стремительно уменьшается. Наверное, рука Поручика, лежащая на его темени, так на него действовала. Он приблизился в размерах к тому небольшому, величиной с кулак, участку плоти, который еще не успел зачерстветь. Вся его черствость исчезла. Он снова ощутил себя мягким, живым.– Эй! Эй! Ты што, хуйнулся, еб твою мать! Совсем в булочку меня превратил!Но Холеный не слушал этот влажный писк. Он оглянулся по сторонам, затем набрал воздуху и смачно, от всей души, плюнул в колодец. Затем он схватил Дунаева, запихал его за пазуху, во внутренний карман, и с громким хохотом взлетел к потолку. Поднялся дикий свист, похожий на посвист Соловья-Разбойника. Парторг тупо ворочался в кармане Холеного, среди каких-то бумажек, канцелярских скрепок, крошек и пуговиц. В конце концов его вынули на белый свет. Все не спится Москве,Все прожекторы реют,Задевая порой стратостат в вышине.Почему вражья сила напасть не посмеет,Что Москве не до сна,Когда весь мир во сне. Перечеркнуты окна,На них крест поставлен,Словно свет маскируется сам от себя.Окна нам не нужны!С громким хлопаньем ставенМы откроем глаза –Здравствуй, наша судьба!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Внутренность последней «бабы» действительно была, по-видимому, чем-то вроде «актового зала», имеющего форму круглого амфитеатра. Мраморные ступени спускались уступами вниз, к центру воронкообразного пространства, которое находилось у матрешки в голове (только сейчас Дунаев понял, что все «бабы» уходили в землю вниз головами, таким образом, «подземная Матрешка» была как бы отражением небесной Матрешки – той самой «Московицы», о которой рассказывал Дунаеву шахтер). В глубине «воронки», в самом центре, куда ввинчивалось все ступенчатое пространство амфитеатра, чернело большое круглое отверстие – огромный колодец, окруженный низким мраморным бордюром. Вокруг колодца имелась маленькая мозаичная площадка. Кончик колоссальной иглы, по которой только что скользил Дунаев, нависал над самым центром черного колодезного провала. Этот кончик – острый, тончайший – был выхвачен из полутьмы узким лучом специальной лампы. Острие иглы сверкало над тьмой «хирургической» искоркой. Дунаев про себя назвал эту искорку «колодезной звездой». Если бы Дунаев не соскользнул с иглы, а скатился бы по ней до самого острия, он оказался бы на мгновение стоящим на «колодезной звезде», после чего упал бы со «звезды» прямо во мрак колодца. Строгое и загадочное великолепие финального зала восхитило парторга. Нет, не напрасно он стремился сюда. Тишина. Глубочайшая тишина, не нарушаемая ничем, царила здесь. Стояли как бы сумерки, хотя кое-где и виднелись матовые шары, наполненные холодным, ясным светом. На беломраморных кубических постаментах, поднимающихся высоко над ступенями амфитеатра, виднелись статуи, а также, почему-то, мебель. На одном из кубов теснились трюмо, на другом – кровати, на третьем (как в мебельном магазине) можно было видеть накрытый обеденный стол орехового дерева и такие же стулья, чинно расставленные вокруг. Дунаев разглядел интерьер ванной комнаты с белой ванной, яркими медными кранами… Изваяния также были загадочны. Ближе всего к парторгу располагалась беломраморная статуя казака, разрубленного пополам. Казак был изображен усмехающимся, лукавым, беззаботно покуривающим свою люльку, несмотря на то, что нижняя половина его тела, включающая живот, лежала отдельно, на некотором расстоянии. Медная табличка вещала чеканными буквами: КАЗАК, РАЗРУБЛЕННЫЙ ПОПОЛАМ СВОИМИ ПРИЯТЕЛЯМИ,НО СПОКОЙНО ПОКУРИВАЮЩИЙ ЛЮЛЬКУ. Кроме этой надписи на табличке было множество тщательно, тонко вырезанных надписей на самом мраморном теле казака, но они были слишком мелкие – Дунаеву не под силу было прочесть их. Другое изваяние, тоже из чистого белого мрамора, похожего в сумерках на сало, изображало матроса в бушлате, напряженно всматривающегося в направлении Колодца.Затем Дунаев увидел картину – огромную масляную живопись в широкой раме. Батальная сцена, точнее поле после боя. Бесчисленное множество павших. Их тела покрывали поле до самого горизонта. Трупы были изображены погруженными в смерзшуюся, словно бы схваченную неожиданным морозом слякоть и сверху присыпаны снежком, сгущающимся кое-где в довольно плотные сахарные наслоения. Над белизной этих пятен торчали посиневшие руки, ноги и обломки оружия. Это была вроде бы копия одной из известных картин Верещагина, посвященной русско-турецкой войне в Болгарии, битвам за Шипку-Шейново или Плевну. Однако здесь на этой картине имелись пририсованные подушечки, словно бы подложенные чьей-то неведомой заботливой рукой под голову каждого из убитых солдат. Некоторые из убитых также были прикрыты до подбородка одеяльцами в пододеяльниках. Это казалось странным: эти грязные трупные головы, присыпанные снегом, на фоне чистых белых подушек с кружавчиками по краям. Странно было наблюдать эти мириады разметавшихся, переплетенных тел в заиндевевших шинелях, возлежащих под белыми прямоугольниками чистеньких одеял, словно бы перенесенных сюда из спальни образцового пионерского лагеря. Это могло бы показаться нелепым и даже отвратительным, если бы в глубине этих «дополнений» не мерещилось бы пусть неуклюжее, но мудрое милосердие, еще раз повторяющее вечный шепот утешения: «Смерть – это сон, а спящему должно быть мягко и удобно».«Видимо, это и есть «Комната великого отдыха», – решил Дунаев. – Значит, эта круглая черная дыра в центре, обрамленная низким мраморным парапетом, она и есть ИСКОМОЕ – драгоценный проход в Энизму».Наверное, туда, в качестве высшей награды, сбрасывают тела героев, – неуверенно подумал Дунаев и стал осторожно пробираться вниз, к центру амфитеатра-воронки, постепенно скатываясь со ступеньки на ступеньку. Где ты, где ты, мой рассвет кровавый?Сопельки, кроватка, коготок.Я к тебе опять приду со славой,Дай лишь срок. Где ты, где, моя сестра святая?Между сосен, на качелях, там,Белым платьем среди дач мелькаяПо крапивным сладостным местам. Где же, господи, проход туда, где святость –Словно воздух, воздух – словно мед?Под подушечкой храню сухую мякотьСухофруктов – взять с собой в полет. Лишь покой, похожий на лимончик,Сморщенный, с чаинкой посреди –Вот герой, что жизнь мою прикончит.Подтяни носочки! Подтяни! И вот он уперся круглым боком в низкий мраморный парапет и заглянул в Дыру. Колодец производил впечатление бездонного. Гладкие стены, облицованные мрамором, уходили вниз, в полную темноту. Оттуда не доносилось никаких звуков, разглядеть там также ничего не удавалось, кроме тьмы. Колодец выходил из макушки «подземной Матрешки», пронзал насквозь головы всех девяти «баб» и уходил вниз, в непостижимую глубину земли. Ничто не свидетельствовало о том, что внизу находится Энизма. Дунаев было засомневался, но в поле его зрения снова, откуда ни возьмись, появились две половинки яйца. Они несколько минут висели над колодцем, а затем стали медленно опускаться вниз, иногда останавливаясь и словно бы поджидая парторга. Когда они были уже на грани исчезновения, парторг увидел, что обе половинки соединились в одно яйцо, цельное и совершенно гладкое, без линии разреза, и в таком виде поплыли дальше вниз, во тьму.«Надо прыгать, – подумал Дунаев. – Будь что будет. Или смерть, или ОНО, а может, и то и другое, вместе взятое». Глава 29. Кащенко
В этот момент чья-то рука легла на темя Дунаева.– Эх, Яблочко, куда ты котисси? – раздался укоризненный голос Поручика. – Куда ж это ты, парторг, собрался? Когда б я не подоспел вовремя, глядишь, ты бы и скатился в матрешкину Черную Дыру. В пизду эту.– Это не пизда. Там ведь, знаешь, проход в Энизму, – голос Дунаева прозвучал сухо из-за черствения. – Навоевался я, атаман. Хватит! Сил больше нету никаких. Других бойцов убивают хотя бы… И в Энизму сбрасывают с почетом, для Вечного Отдыха. А я что? Мыкаюсь по каким-то задворкам – ни войны настоящей, ни мира, ни гибели. Даже тело свое человеческое истратил. Пусть я уже не человек, но на каждое существо не бесконечно можно говно накладывать. Заебался я, Поручик. Слушался я тебя, был ты мне заместо отца… А теперь – прощай! Не поминай лихом. А в газете пускай напишут: дезертировал, мол, Дунаев. Дезертировал в Энизму. Прощай! – С этими словами парторг сделал попытку перевалиться через мраморный парапет и ухнуться в дыру. Однако рука Поручика все еще прочно лежала на темени парторга, прижимая его к полу и не давая сдвинуться с места. Сколько ни вертелся Дунаев вокруг своей оси – ничего не помогло.– Как ты говоришь? В Энизму? – переспросил Поручик с любопытством. – Ну не знаю, что это значит, никогда такого слова не слыхивал. Но могу заверить, что здесь никакой «Энизмы» нет. Обычный мраморный колодец, вроде шахты или скважины, довольно глубокий. А на дне – просто грязь и темнота. И там ты желаешь валяться, постепенно превращаясь в хлебную труху? Веселый же ты парень, Дунай, вот что я тебе скажу.Дунаев призадумался. Он не был уже таким горячим, как в начале бытования хлебом. И трезвые мысли, даже чересчур трезвые, роились в коридорчиках и лабиринтах его высыхающей внутренней плоти. В сущности, такой хлеб можно было смело выбросить, как негодный. Видимо, потому парторг и хотел выброситься, дезертировать, чувствуя свою непригодность, исчерпанность своей сокрушительной мощи. «Хуй его знает, а вдруг там в самом деле никакой Энизмы нет? С чего это я решил, что она должна быть именно там? Хотя… я ведь Поручику нужен, чтобы войну вести! Да только я, кажется, не гожусь для этого. Да он специально, может быть, меня на эту войну поставил, чтобы Советы ее проиграли! Нуда! А значит… значит, он и в самом деле…»И тут парторг сделал последнюю попытку перепрыгнуть мраморный парапет. Но увы! Взглянув на парапет, он увидел, что тот растет ввысь прямо на глазах. В следующий момент парторг понял, что на деле его круглое тело стремительно уменьшается. Наверное, рука Поручика, лежащая на его темени, так на него действовала. Он приблизился в размерах к тому небольшому, величиной с кулак, участку плоти, который еще не успел зачерстветь. Вся его черствость исчезла. Он снова ощутил себя мягким, живым.– Эй! Эй! Ты што, хуйнулся, еб твою мать! Совсем в булочку меня превратил!Но Холеный не слушал этот влажный писк. Он оглянулся по сторонам, затем набрал воздуху и смачно, от всей души, плюнул в колодец. Затем он схватил Дунаева, запихал его за пазуху, во внутренний карман, и с громким хохотом взлетел к потолку. Поднялся дикий свист, похожий на посвист Соловья-Разбойника. Парторг тупо ворочался в кармане Холеного, среди каких-то бумажек, канцелярских скрепок, крошек и пуговиц. В конце концов его вынули на белый свет. Все не спится Москве,Все прожекторы реют,Задевая порой стратостат в вышине.Почему вражья сила напасть не посмеет,Что Москве не до сна,Когда весь мир во сне. Перечеркнуты окна,На них крест поставлен,Словно свет маскируется сам от себя.Окна нам не нужны!С громким хлопаньем ставенМы откроем глаза –Здравствуй, наша судьба!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56