– Я – другое дело, – сказал Поручик. – Мне уже давно безразлично: умирать ли, жить ли… Да и никто про меня не знает.
После этого разговора прошло в тишине и сонливости еще два-три дня. Дунаев эти дни был почти все время один. Поручик постоянно ходил по лесу, а когда возвращался, то сидел в соседней комнате и читал какой-то журнал пятилетней давности, надев очки и бесшумно шевеля при чтении губами. Дунаев как-то заглянул в этот журнал, но ничего интересного там не нашел: несколько глав из романа, повествующего о любви двух молодых людей с фабричной окраины, фотографии каких-то санаториев, парочка шахматных задач, ребусов и кроссвордов, смеющаяся лыжница с белкой на плече, соревнование детей-цветоводов и так далее в том же роде.– У меня для тебя есть кое-что, – сказал как-то раз Поручик парторгу. – Сегодня вечером покажу.Дунаев почувствовал щекотку, предвещающую близкие события, серьезные и, возможно, страшные. Это предчувствие новых испытаний на этот раз не обрадовало его. За время болезни он успел полюбить уютную жизнь в Избушке. Запах бревенчатых стен и сена, запах печки, ее тепло, голос Холеного, подкидывающего в печь дровишки и пристально глядящего в пляшущий огонь. А вот ведро с колодезной водой, прохладной и зеленоватой. Картошка, испеченная в печной золе, со стаканом огневого спирта, и рассказ Поручика о разных чудесах вперемежку с клубами махорочного дыма из трубки. Тепло овчины и холод малосольных огурцов, терпкие сухие травы, развешенные по углам комнат и над печкой. Острота мятного чая и сладость ягод и тягучего меда с ключевой водой, ломящей зубы. Тьма погреба и светлое от солнца дерево амбарных стен. Пыль чердака и возня кролика в клетке среди кустов ежевики, гудение пчел под яблоней… Как все это глубоко вошло в сердце Дунаева! Так неистово полюбить простые, порой грубые вещи и явления может, наверное, только человек, переживший смерть не один раз. Он не умел представить, как он будет без всего этого, как опять будут горе, и боль, и ужас.– Разнежился тут! – шутливо подмигивал ему Холеный. – Лето на дворе, а школа-то в сентябре! Готовиться к учебе надо! Что себе думаешь? – И на чело Дунаева наползала тень. Так, в самом деле, уютно, ладно да хорошо, с песней да шуткой жили они с Поручиком. А теперь что?Дунаев не в силах был ждать до вечера и сам завел разговор о Смоленске.– Эх, лебедушек жалко! – мрачно сказал он. – Видно, силен этот ебаный «настоящий мужчина», даже и не знаю, как с ним бороться. Одно утешает: Малыша все-таки я замочил, поганку эту ядовитую.Поручик сидел у печки и, прищурившись, смотрел в огонь.– Парень, парень… – наконец медленно произнес он. – Не освоился ты еще в наших делах. Все не так понимаешь. Вот, к примеру, лебеди – чего их жалеть-то? Они ж не дети малые, не бабы, не старичье какое-нибудь. Ты, когда пельмени ешь, жалеешь их, что ли? Вот и лебеди – те же пельмени. Сварганить таких – дело, может, и хитрое да ведь, как в народе говорят: дело мастера боится. Тяп-ляп и готово – вот они, твои лебедушки. Только падалью корми да под винт подставляй – на большее они не годятся. Так что не печалуйся о них, милок. Но и о Малыше не радуйся слишком. «Замочил, замочил». В нашем деле скорби и ликования, словно рябинки зимой, – сладки, тверды, да все побоку идут, пташкам на корм. Ни хуя ты никого не замочил – их вообще не убивают, их только испортить можно. Да, попортил ты слегка Малыша, а какой в том прок? Боковая его найдет, выходит, он и оправится да станет хуже прежнего. Ты, считай, немцам услугу оказал: мертвый Малыш – он ведь большая ценность, куда дороже живого. Недаром говорят: мертвые дети на дороге не валяются.– А как же… Как же справляться-то с ними? – пораженно спросил Дунаев.– Э, милок, для этого сноровка нужна. Их «перещелкивать» надо.– «Перещелкивать»? А что это такое?– А это значит, «из игры выводить», то есть, считай, отвлекать, предложить им что-нибудь более интересное, чтобы они в другие миры погрузились. У них же все на интересе держится, на азарте. У них душа не глубокая, как у нас с тобой, а поверхностная, увлекающаяся. Ты пойми, парторг, они враги страшные, беспощадные, но, с другой-то стороны, они как дети малые, а мы с тобой – взрослые люди. Об этом нельзя забывать!– Да как же их другими мирами отвлечешь, если я сам ни хуя про другие миры не знаю? – удрученно спросил Дунаев.– Вот то-то и оно. – Поручик подкинул дров в печку. – Многого ты еще не знаешь! Храбрости тебе, конечно, не занимать, но кружит тебе голову война! Настоящего-то головокружения еще не испытал. Кто испытает – тому война бирюлькой покажется. А война, браток, это будни, это наша жизнь. Как можно в жизни действовать, когда других миров не испытал? В этом тайна – только после Вещих Закоулков, да Потолков Вереничных, да иных вещей можно за простые дела приниматься, только по возвращении будни милы. Как говорится – «хорошая мысля приходит опосля». Вот так-то, браток… Вот так-то, Володя. Дунаев даже вздрогнул – так неожиданно Поручик назвал его по имени. Но спрашивать об этом не стал, он и так чувствовал себя наивным школьником, постоянно задающим глупые и ненужные вопросы учителю. Только потер лоб ладонью и крякнул.– Эх, старик, ты меня все учишь, да загадки загадываешь, да фокусы разные показываешь. Хоть я и привязался сердечно к тебе, а, честно говоря, противно иногда на все это смотреть. Все вы одним миром мазаны: что ты, что враги твои – там всякие Синие, Самые-Самые, Малыши и прочая нечисть. Для вас главное – это мастерство, да удаль, да умение свое показать, удивить кого-нибудь, да покрасоваться – эк вот мы какие ребята, изъебистые да затейливые! А народ-то между тем страдает, мучается невероятно. Вся страна в скорбях и крови, деревни горят, фашистская сволочь над нашими людьми измывается. Надо воевать, за Родину биться, а не цирк себе устраивать!Последние слова Дунаев выкрикнул и вскочил. И тут он увидел, что с Поручиком творится что-то странное – он, вытаращив глаза, валялся на полу, зажав руками нижнюю часть лица, из глаз буквально брызгали слезы, покрывая лицо и руки мельчайшими каплями. Парторг бросился к нему и рванул его руки на себя. Поручик откинулся назад, и тишину избушки разрезал нечеловеческий, душераздирающий хохот, самый неистовый и нестерпимый, который до сих пор слышал Дунаев. Холеный просто не в силах был так фантастически хохотать, казалось, что ему больно, он просто кричал от смеха. Никогда не сталкивался парторг с таким богатством оттенков и разнообразием хохота. Холеный заливался, ухал, клокотал, звенел, задыхался, пищал, судорожно трепыхаясь и извиваясь на полу избушки. Зараженный искренним и явно через край бьющим весельем, Дунаев вскоре и сам внезапно загоготал, выгнувшись назад и схватившись за бока. Он смеялся все сильнее и громче, из глаз лились слезы, кололо в боку, но остановиться не было никакой мочи. Они хохотали до тех пор, пока не обессилели полностью и не могли шевелиться. Наконец, после долгого лежания на полу, в тишине, к ним вернулась способность говорить. Первым вскочил Поручик и одним махом заглушил стакан спирта, стоящий на столе. Второй он поднес Дунаеву, и тот также залпом опрокинул его в себя.– Ой, спасибо тебе, роднуля, распотешил старика-боровика на старости лет! – выдохнул Поручик и захихикал. – Никогда не забуду, как ты про народ тут толковал!– А что я сказал такого? – спросил парторг, словно очумевший и ничего не соображающий, как после сильного наркоза.– Да ты на себя посмотрел бы, Дунай, когда в окопе-то лежал, как хуй моченый. Ведь поди испужался-то, что простым солдатом стал, что кончилась школа-то твоя мудреная да изъебистая? Невдомек тебе, хоть и тыщу раз говорено было, что вся хуйня на таких, как мы, держится. Какой там народ? Народ сам за себя страдает, ему и поделом. В коллективизацию никаких немцев не было. А? А в революцию? А в военный коммунизм? А в годы нэпа бандитские? А потом и говорить нечего: тридцатые годы – кто, немцы миллионы людей мочили? Нет! Сами же себя давили, потому как в коммуналках тесно показалось! Да что там говорить! Не только народ, а генералы, маршалы – говно на санках, прыщи в ушанках! Все-все, что происходит, – все, именно у нас с тобой да у других ребят – а их немало, – с ними происходит. Здесь главное-то разыгрывается! И еще не то будет! Только болеть душой не надо, потому как душа человека – пень гнилой, пробка без бутылки – хуйня одна. Не выдерживает она такого, как нам придется вытерпеть. Потому надо со смехом ко всему подходить, паря! Плясать надо, а не плакать попусту! Понял?– Ебаный в рот! – выдохнул Дунаев. – Понял! Понял, кажись…На самом деле он ощущал себя в этот момент совершенно невменяемым и вообще ничего не понимал. Где-то в животе почему-то снова и снова рождался пузырящийся, щекочущий смех, а голова-то при этом гудела, как будто по ней ударили палкой несколько раз. Изумленно вытаращив глаза, Дунаев вдруг – не отдавая себе отчета в своих действиях – схватил Поручика за бороду и дернул изо всех сил. Мгновение – и эта грязная, запущенная, спутанная борода осталась в руках у Дунаева, резко отделившись от лица Поручика. Это событие, которое в другое время заставило бы Дунаева внутренне оледенеть, на этот раз породило в нем новый приступ смеха. Уж очень уморительным показалось голое, неожиданно маленькое личико Поручика с огромными, закатившимися от хохота глазками, напоминающими новогодние петарды.– Да ты… ты ведь просто елка новогодняя ! - радостно заорал парторг, пораженный своим нелепым открытием, которое, что называется, не лезло ни в какие ворота. Обновленный Поручик ответил ему громовым взрывом смеха.– Только Новый год еще далеко, Дунай!Они ахнули еще по стакану спирта и чуть не захлебнулись, поскольку хохотали. Обнявшись и с трудом переставляя ноги, которые показались длинными и членистыми, как у насекомых, они вышли во двор и уставились в звездное небо.– Ночь, – проговорил Поручик сквозь смех странно расчлененным голосом, как будто это говорил не он, а один из так называемых подснежников.– Да, ноченька, – эхом подхватил Дунаев, не помня сам себя.– А что, если нам с тобой сейчас в Киев слетать? – неожиданно предложил Поручик.– В Киев? За… за-чем? – удивленно хохотал охуевший парторг.– Ты что, блядь, там щас такие бои, ты опизденеешь. Как раз туда немцы подкатили. Чем не местечко, чтобы нам – двум пропащим забулдыгам – поразвлечься?– А чо? – вдруг заорал Дунаев, страшно растопырив руки-ноги и запрыгав по траве. – А чо, атаман? Была не была, да в зубах метла! Где наша не пропадала! Киев так Киев, ебать его и в хвост и в гриву! Никогда не был в Киеве! Аида по Днепру, волюшку-волю возмутить свою! Поехали!– Похуярили!!! – дико заревел Холеный и свистнул так, что заложило уши.Тут же откуда ни возьмись появилась четверка лошадей, запряженных в расписные сани, блестящие при лунном свете.– Давай не зевай да слезу не проливай! – кричал Холеный, и сбруя в такт голосу его звенела. Они бухнулись в уютные меховые сиденья саней, и Дунаев успел понять, что на козлах никого нет. Поручик опять засвистал, и кони, вздрогнув, мгновенно дунули с места с такой силой, что все окружающее слилось в одни неразличимые полосы. А Поручик вытянул из-под сиденья флягу со спиртом, и вот они уже пели разухабистую песню: Нам ли стоять на месте?!В своих исканиях всегда мы правы!Труд наш есть дело чести,Есть дело доблести и дело славы… Глава 20. Владимир Красно Солнышко
«…Редкая птица долетит до середины Днепра…» – почему-то приходила на ум Дунаеву одна и та же фраза из Гоголя, когда он, стоя с Холеным на Владимирской горке, смотрел на величественную реку, плавно огибающую Подол и плывущую в неведомые дальние дали. Холеный, выпуская клубочки дыма, засмотрелся на Андреевскую горку, где кипел ожесточенный бой.– Ну что, атаман, чего ждем-то? Душа в бой рвется, не ждет!– Да погодь, погодь… – осадил его Поручик. – Или, как хохлы говорят, «не лизь попэрэд батьки у пэкло!». А еще говорят: «Высокий до нэба, а дурный як трэба!» Разумиешь?– Да ладно тебе, – смутился парторг. – Ты скажи лучше, где эти –то?– Вот их-то мы и ждем, браток, – осклабился Поручик и бросил окурок. – Щас прибудут, родимые, вот только не знаю, кто именно.– А, еб твою! – ругнулся парторг. – А нельзя, пока суд да дело, обычненьких-то помять? Ты посмотри, сколько их здесь: и пехота, и танки, и чего только ни приперлось – лезут, как молочаями объелись. А ну давай их по каскам пятками потопчем!– У вас говорят «пока суд да дело», а у нас – «пока ссут на тело», – заржал Поручик. – Вишь ты, какой герой выискался, Наполеон ебицкий! Ты на свои штаны посмотри!Дунаев посмотрел на себя и увидел, что в паху, на серой поверхности брюк, расплывается темное пятно.«Обоссался… – угарно подумал он. – К чему бы это?» Впрочем, это постыдное обстоятельство ничуть не смутило его.– Эх, ебать-колотить, да кому какое дело, тем более сейчас, когда такое творится! – воскликнул он.– Да ты посмотри внимательнее да приди чуток в себя, – настаивал Поручик. – Да окрест построже взгляни.Дунаев вновь посмотрел на Киев и увидел, что вокруг тьма, ночь и никакого боя вокруг нет. Правда, он, видимо, недавно отгремел и затих – всюду виднелись воронки от бомб, разрушенные здания, ввысь поднимались дымные столбы. Советские части, оборонявшие Киев, по всей видимости, несколько часов назад отбили очередную атаку немцев, и теперь наступило затишье до утра. В темноте, окружающей город, странно сгустившейся по ту сторону Днепра, немцы готовились к рассвету, когда решающее наступление должно было окончательно смять сопротивление и так уже изнемогающих, истекающих кровью защитников Киева – матери городов русских.– Да ты на штаны себе посмотри, – упрямо продребезжал Поручик.Дунаев тупо уставился на большое неприличное пятно мочи и вдруг увидел, что оно имеет очертания человека, одетого в растрепанные лохмотья и застывшего в позе полета.– Теперь знаю, кто из них сюда собирается, – зловещим шепотом промолвил Поручик. – Петька Самописка, вот кто. Через несколько минут его увидим. Крепись, Дунай. Обоссался, это дело житейское, смотри, не обосрись теперь. Боюсь, круто придется.И в самом деле, не успели они как следует глотнуть из фляги, как вдалеке послышался разбойничий свист и улюлюканье. Вслед за этим перед нашими героями на землю брякнулась коляска – детская коляска, вся исписанная непонятными каракулями, рисунками каких-то рож и черепами с костями.– Еб-тэть! – протрезвевшим голосом ругнулся парторг. – Что это такое-то?Но ответа он не услышал. Вместо этого, повернув голову, увидел Поручика, неожиданно оказавшегося на шее у чугунного Владимира Крестителя, у подножия которого они стояли. Холеный сидел верхом на Владимире и размахивал саблей, непонятно откуда взявшейся у него в руках.А из коляски тем временем вывалился грязный, толстый, взъерошенный мальчуган. Он вытащил из-под себя обрывок веревки и захныкал:– Ой, что теперь мне будет! Не пощадит меня командир! А тут еще пираты! – И он издал какой-то, странно знакомый Дунаеву, клич.Тут за спиной у парторга что-то загрохотало, и в следующее мгновение между мальчишкой и Дунаевым в землю вонзился чугунный крест, перед этим бывший в руках у статуи. Он встал, как на Голгофе, и Дунаев, повинуясь неведомому призыву, бросился к коляске и опрокинул ее на малыша. Ударив по коляске ногой, он отшвырнул ее и схватил мальчугана за руки.– Ссука! – заорал он. – Щас я тебя казнить буду, хуесос ебаный!Вывернув малому руки, так что они захрустели (куда делась слабость, ведь перед этим Парторг едва стоял на ногах?), Дунаев зубами поднял с земли веревку и упер добычу лбом в крест. Обернувшись, он увидел, что статуя Владимира, ярко светясь, испуская солнечные лучи и фонтаны водяных брызг, движется вперед к обрыву, а затем под окриками Холеного идет дальше, прямо по воздуху, к середине Днепра, и сопровождают ее стаи птиц. Затем птицы отстали. Владимир со всадником – Холеным остановился прямо над серединой Днепра и развернулся на запад. А Дунаев тем временем привязал руки мальчика к перекладине креста, ноги к вертикальной палке и, размахнувшись, размозжил жертве челюсти своим биноклем, так что мальчонка перестал орать, захлебываясь кровью.– Ах ты, сука пидерасивная! Щас я покажу тебе командира! Говори, где Петька твой злоебучий? Ну?!– Я здесь, Дунаев, – вдруг послышался ясный детский голос откуда-то сбоку. – Чего ты так кричишь? Меня искал? Так вот он я.Дунаев резко обернулся и чуть не упал. С трудом сохранив равновесие (он был чудовищно пьян), раскинув руки, словно акробат, он сделал несколько шагов в сторону и вдруг услышал веселые, задорные звуки губной гармоники. На обломке стены, подогнув ноги, сидел мальчик в одежде из сухих листьев и играл на губной гармошке. В лицо парторга блеснули веселые глаза.– Да что ж за война такая! – вдруг заорал парторг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
После этого разговора прошло в тишине и сонливости еще два-три дня. Дунаев эти дни был почти все время один. Поручик постоянно ходил по лесу, а когда возвращался, то сидел в соседней комнате и читал какой-то журнал пятилетней давности, надев очки и бесшумно шевеля при чтении губами. Дунаев как-то заглянул в этот журнал, но ничего интересного там не нашел: несколько глав из романа, повествующего о любви двух молодых людей с фабричной окраины, фотографии каких-то санаториев, парочка шахматных задач, ребусов и кроссвордов, смеющаяся лыжница с белкой на плече, соревнование детей-цветоводов и так далее в том же роде.– У меня для тебя есть кое-что, – сказал как-то раз Поручик парторгу. – Сегодня вечером покажу.Дунаев почувствовал щекотку, предвещающую близкие события, серьезные и, возможно, страшные. Это предчувствие новых испытаний на этот раз не обрадовало его. За время болезни он успел полюбить уютную жизнь в Избушке. Запах бревенчатых стен и сена, запах печки, ее тепло, голос Холеного, подкидывающего в печь дровишки и пристально глядящего в пляшущий огонь. А вот ведро с колодезной водой, прохладной и зеленоватой. Картошка, испеченная в печной золе, со стаканом огневого спирта, и рассказ Поручика о разных чудесах вперемежку с клубами махорочного дыма из трубки. Тепло овчины и холод малосольных огурцов, терпкие сухие травы, развешенные по углам комнат и над печкой. Острота мятного чая и сладость ягод и тягучего меда с ключевой водой, ломящей зубы. Тьма погреба и светлое от солнца дерево амбарных стен. Пыль чердака и возня кролика в клетке среди кустов ежевики, гудение пчел под яблоней… Как все это глубоко вошло в сердце Дунаева! Так неистово полюбить простые, порой грубые вещи и явления может, наверное, только человек, переживший смерть не один раз. Он не умел представить, как он будет без всего этого, как опять будут горе, и боль, и ужас.– Разнежился тут! – шутливо подмигивал ему Холеный. – Лето на дворе, а школа-то в сентябре! Готовиться к учебе надо! Что себе думаешь? – И на чело Дунаева наползала тень. Так, в самом деле, уютно, ладно да хорошо, с песней да шуткой жили они с Поручиком. А теперь что?Дунаев не в силах был ждать до вечера и сам завел разговор о Смоленске.– Эх, лебедушек жалко! – мрачно сказал он. – Видно, силен этот ебаный «настоящий мужчина», даже и не знаю, как с ним бороться. Одно утешает: Малыша все-таки я замочил, поганку эту ядовитую.Поручик сидел у печки и, прищурившись, смотрел в огонь.– Парень, парень… – наконец медленно произнес он. – Не освоился ты еще в наших делах. Все не так понимаешь. Вот, к примеру, лебеди – чего их жалеть-то? Они ж не дети малые, не бабы, не старичье какое-нибудь. Ты, когда пельмени ешь, жалеешь их, что ли? Вот и лебеди – те же пельмени. Сварганить таких – дело, может, и хитрое да ведь, как в народе говорят: дело мастера боится. Тяп-ляп и готово – вот они, твои лебедушки. Только падалью корми да под винт подставляй – на большее они не годятся. Так что не печалуйся о них, милок. Но и о Малыше не радуйся слишком. «Замочил, замочил». В нашем деле скорби и ликования, словно рябинки зимой, – сладки, тверды, да все побоку идут, пташкам на корм. Ни хуя ты никого не замочил – их вообще не убивают, их только испортить можно. Да, попортил ты слегка Малыша, а какой в том прок? Боковая его найдет, выходит, он и оправится да станет хуже прежнего. Ты, считай, немцам услугу оказал: мертвый Малыш – он ведь большая ценность, куда дороже живого. Недаром говорят: мертвые дети на дороге не валяются.– А как же… Как же справляться-то с ними? – пораженно спросил Дунаев.– Э, милок, для этого сноровка нужна. Их «перещелкивать» надо.– «Перещелкивать»? А что это такое?– А это значит, «из игры выводить», то есть, считай, отвлекать, предложить им что-нибудь более интересное, чтобы они в другие миры погрузились. У них же все на интересе держится, на азарте. У них душа не глубокая, как у нас с тобой, а поверхностная, увлекающаяся. Ты пойми, парторг, они враги страшные, беспощадные, но, с другой-то стороны, они как дети малые, а мы с тобой – взрослые люди. Об этом нельзя забывать!– Да как же их другими мирами отвлечешь, если я сам ни хуя про другие миры не знаю? – удрученно спросил Дунаев.– Вот то-то и оно. – Поручик подкинул дров в печку. – Многого ты еще не знаешь! Храбрости тебе, конечно, не занимать, но кружит тебе голову война! Настоящего-то головокружения еще не испытал. Кто испытает – тому война бирюлькой покажется. А война, браток, это будни, это наша жизнь. Как можно в жизни действовать, когда других миров не испытал? В этом тайна – только после Вещих Закоулков, да Потолков Вереничных, да иных вещей можно за простые дела приниматься, только по возвращении будни милы. Как говорится – «хорошая мысля приходит опосля». Вот так-то, браток… Вот так-то, Володя. Дунаев даже вздрогнул – так неожиданно Поручик назвал его по имени. Но спрашивать об этом не стал, он и так чувствовал себя наивным школьником, постоянно задающим глупые и ненужные вопросы учителю. Только потер лоб ладонью и крякнул.– Эх, старик, ты меня все учишь, да загадки загадываешь, да фокусы разные показываешь. Хоть я и привязался сердечно к тебе, а, честно говоря, противно иногда на все это смотреть. Все вы одним миром мазаны: что ты, что враги твои – там всякие Синие, Самые-Самые, Малыши и прочая нечисть. Для вас главное – это мастерство, да удаль, да умение свое показать, удивить кого-нибудь, да покрасоваться – эк вот мы какие ребята, изъебистые да затейливые! А народ-то между тем страдает, мучается невероятно. Вся страна в скорбях и крови, деревни горят, фашистская сволочь над нашими людьми измывается. Надо воевать, за Родину биться, а не цирк себе устраивать!Последние слова Дунаев выкрикнул и вскочил. И тут он увидел, что с Поручиком творится что-то странное – он, вытаращив глаза, валялся на полу, зажав руками нижнюю часть лица, из глаз буквально брызгали слезы, покрывая лицо и руки мельчайшими каплями. Парторг бросился к нему и рванул его руки на себя. Поручик откинулся назад, и тишину избушки разрезал нечеловеческий, душераздирающий хохот, самый неистовый и нестерпимый, который до сих пор слышал Дунаев. Холеный просто не в силах был так фантастически хохотать, казалось, что ему больно, он просто кричал от смеха. Никогда не сталкивался парторг с таким богатством оттенков и разнообразием хохота. Холеный заливался, ухал, клокотал, звенел, задыхался, пищал, судорожно трепыхаясь и извиваясь на полу избушки. Зараженный искренним и явно через край бьющим весельем, Дунаев вскоре и сам внезапно загоготал, выгнувшись назад и схватившись за бока. Он смеялся все сильнее и громче, из глаз лились слезы, кололо в боку, но остановиться не было никакой мочи. Они хохотали до тех пор, пока не обессилели полностью и не могли шевелиться. Наконец, после долгого лежания на полу, в тишине, к ним вернулась способность говорить. Первым вскочил Поручик и одним махом заглушил стакан спирта, стоящий на столе. Второй он поднес Дунаеву, и тот также залпом опрокинул его в себя.– Ой, спасибо тебе, роднуля, распотешил старика-боровика на старости лет! – выдохнул Поручик и захихикал. – Никогда не забуду, как ты про народ тут толковал!– А что я сказал такого? – спросил парторг, словно очумевший и ничего не соображающий, как после сильного наркоза.– Да ты на себя посмотрел бы, Дунай, когда в окопе-то лежал, как хуй моченый. Ведь поди испужался-то, что простым солдатом стал, что кончилась школа-то твоя мудреная да изъебистая? Невдомек тебе, хоть и тыщу раз говорено было, что вся хуйня на таких, как мы, держится. Какой там народ? Народ сам за себя страдает, ему и поделом. В коллективизацию никаких немцев не было. А? А в революцию? А в военный коммунизм? А в годы нэпа бандитские? А потом и говорить нечего: тридцатые годы – кто, немцы миллионы людей мочили? Нет! Сами же себя давили, потому как в коммуналках тесно показалось! Да что там говорить! Не только народ, а генералы, маршалы – говно на санках, прыщи в ушанках! Все-все, что происходит, – все, именно у нас с тобой да у других ребят – а их немало, – с ними происходит. Здесь главное-то разыгрывается! И еще не то будет! Только болеть душой не надо, потому как душа человека – пень гнилой, пробка без бутылки – хуйня одна. Не выдерживает она такого, как нам придется вытерпеть. Потому надо со смехом ко всему подходить, паря! Плясать надо, а не плакать попусту! Понял?– Ебаный в рот! – выдохнул Дунаев. – Понял! Понял, кажись…На самом деле он ощущал себя в этот момент совершенно невменяемым и вообще ничего не понимал. Где-то в животе почему-то снова и снова рождался пузырящийся, щекочущий смех, а голова-то при этом гудела, как будто по ней ударили палкой несколько раз. Изумленно вытаращив глаза, Дунаев вдруг – не отдавая себе отчета в своих действиях – схватил Поручика за бороду и дернул изо всех сил. Мгновение – и эта грязная, запущенная, спутанная борода осталась в руках у Дунаева, резко отделившись от лица Поручика. Это событие, которое в другое время заставило бы Дунаева внутренне оледенеть, на этот раз породило в нем новый приступ смеха. Уж очень уморительным показалось голое, неожиданно маленькое личико Поручика с огромными, закатившимися от хохота глазками, напоминающими новогодние петарды.– Да ты… ты ведь просто елка новогодняя ! - радостно заорал парторг, пораженный своим нелепым открытием, которое, что называется, не лезло ни в какие ворота. Обновленный Поручик ответил ему громовым взрывом смеха.– Только Новый год еще далеко, Дунай!Они ахнули еще по стакану спирта и чуть не захлебнулись, поскольку хохотали. Обнявшись и с трудом переставляя ноги, которые показались длинными и членистыми, как у насекомых, они вышли во двор и уставились в звездное небо.– Ночь, – проговорил Поручик сквозь смех странно расчлененным голосом, как будто это говорил не он, а один из так называемых подснежников.– Да, ноченька, – эхом подхватил Дунаев, не помня сам себя.– А что, если нам с тобой сейчас в Киев слетать? – неожиданно предложил Поручик.– В Киев? За… за-чем? – удивленно хохотал охуевший парторг.– Ты что, блядь, там щас такие бои, ты опизденеешь. Как раз туда немцы подкатили. Чем не местечко, чтобы нам – двум пропащим забулдыгам – поразвлечься?– А чо? – вдруг заорал Дунаев, страшно растопырив руки-ноги и запрыгав по траве. – А чо, атаман? Была не была, да в зубах метла! Где наша не пропадала! Киев так Киев, ебать его и в хвост и в гриву! Никогда не был в Киеве! Аида по Днепру, волюшку-волю возмутить свою! Поехали!– Похуярили!!! – дико заревел Холеный и свистнул так, что заложило уши.Тут же откуда ни возьмись появилась четверка лошадей, запряженных в расписные сани, блестящие при лунном свете.– Давай не зевай да слезу не проливай! – кричал Холеный, и сбруя в такт голосу его звенела. Они бухнулись в уютные меховые сиденья саней, и Дунаев успел понять, что на козлах никого нет. Поручик опять засвистал, и кони, вздрогнув, мгновенно дунули с места с такой силой, что все окружающее слилось в одни неразличимые полосы. А Поручик вытянул из-под сиденья флягу со спиртом, и вот они уже пели разухабистую песню: Нам ли стоять на месте?!В своих исканиях всегда мы правы!Труд наш есть дело чести,Есть дело доблести и дело славы… Глава 20. Владимир Красно Солнышко
«…Редкая птица долетит до середины Днепра…» – почему-то приходила на ум Дунаеву одна и та же фраза из Гоголя, когда он, стоя с Холеным на Владимирской горке, смотрел на величественную реку, плавно огибающую Подол и плывущую в неведомые дальние дали. Холеный, выпуская клубочки дыма, засмотрелся на Андреевскую горку, где кипел ожесточенный бой.– Ну что, атаман, чего ждем-то? Душа в бой рвется, не ждет!– Да погодь, погодь… – осадил его Поручик. – Или, как хохлы говорят, «не лизь попэрэд батьки у пэкло!». А еще говорят: «Высокий до нэба, а дурный як трэба!» Разумиешь?– Да ладно тебе, – смутился парторг. – Ты скажи лучше, где эти –то?– Вот их-то мы и ждем, браток, – осклабился Поручик и бросил окурок. – Щас прибудут, родимые, вот только не знаю, кто именно.– А, еб твою! – ругнулся парторг. – А нельзя, пока суд да дело, обычненьких-то помять? Ты посмотри, сколько их здесь: и пехота, и танки, и чего только ни приперлось – лезут, как молочаями объелись. А ну давай их по каскам пятками потопчем!– У вас говорят «пока суд да дело», а у нас – «пока ссут на тело», – заржал Поручик. – Вишь ты, какой герой выискался, Наполеон ебицкий! Ты на свои штаны посмотри!Дунаев посмотрел на себя и увидел, что в паху, на серой поверхности брюк, расплывается темное пятно.«Обоссался… – угарно подумал он. – К чему бы это?» Впрочем, это постыдное обстоятельство ничуть не смутило его.– Эх, ебать-колотить, да кому какое дело, тем более сейчас, когда такое творится! – воскликнул он.– Да ты посмотри внимательнее да приди чуток в себя, – настаивал Поручик. – Да окрест построже взгляни.Дунаев вновь посмотрел на Киев и увидел, что вокруг тьма, ночь и никакого боя вокруг нет. Правда, он, видимо, недавно отгремел и затих – всюду виднелись воронки от бомб, разрушенные здания, ввысь поднимались дымные столбы. Советские части, оборонявшие Киев, по всей видимости, несколько часов назад отбили очередную атаку немцев, и теперь наступило затишье до утра. В темноте, окружающей город, странно сгустившейся по ту сторону Днепра, немцы готовились к рассвету, когда решающее наступление должно было окончательно смять сопротивление и так уже изнемогающих, истекающих кровью защитников Киева – матери городов русских.– Да ты на штаны себе посмотри, – упрямо продребезжал Поручик.Дунаев тупо уставился на большое неприличное пятно мочи и вдруг увидел, что оно имеет очертания человека, одетого в растрепанные лохмотья и застывшего в позе полета.– Теперь знаю, кто из них сюда собирается, – зловещим шепотом промолвил Поручик. – Петька Самописка, вот кто. Через несколько минут его увидим. Крепись, Дунай. Обоссался, это дело житейское, смотри, не обосрись теперь. Боюсь, круто придется.И в самом деле, не успели они как следует глотнуть из фляги, как вдалеке послышался разбойничий свист и улюлюканье. Вслед за этим перед нашими героями на землю брякнулась коляска – детская коляска, вся исписанная непонятными каракулями, рисунками каких-то рож и черепами с костями.– Еб-тэть! – протрезвевшим голосом ругнулся парторг. – Что это такое-то?Но ответа он не услышал. Вместо этого, повернув голову, увидел Поручика, неожиданно оказавшегося на шее у чугунного Владимира Крестителя, у подножия которого они стояли. Холеный сидел верхом на Владимире и размахивал саблей, непонятно откуда взявшейся у него в руках.А из коляски тем временем вывалился грязный, толстый, взъерошенный мальчуган. Он вытащил из-под себя обрывок веревки и захныкал:– Ой, что теперь мне будет! Не пощадит меня командир! А тут еще пираты! – И он издал какой-то, странно знакомый Дунаеву, клич.Тут за спиной у парторга что-то загрохотало, и в следующее мгновение между мальчишкой и Дунаевым в землю вонзился чугунный крест, перед этим бывший в руках у статуи. Он встал, как на Голгофе, и Дунаев, повинуясь неведомому призыву, бросился к коляске и опрокинул ее на малыша. Ударив по коляске ногой, он отшвырнул ее и схватил мальчугана за руки.– Ссука! – заорал он. – Щас я тебя казнить буду, хуесос ебаный!Вывернув малому руки, так что они захрустели (куда делась слабость, ведь перед этим Парторг едва стоял на ногах?), Дунаев зубами поднял с земли веревку и упер добычу лбом в крест. Обернувшись, он увидел, что статуя Владимира, ярко светясь, испуская солнечные лучи и фонтаны водяных брызг, движется вперед к обрыву, а затем под окриками Холеного идет дальше, прямо по воздуху, к середине Днепра, и сопровождают ее стаи птиц. Затем птицы отстали. Владимир со всадником – Холеным остановился прямо над серединой Днепра и развернулся на запад. А Дунаев тем временем привязал руки мальчика к перекладине креста, ноги к вертикальной палке и, размахнувшись, размозжил жертве челюсти своим биноклем, так что мальчонка перестал орать, захлебываясь кровью.– Ах ты, сука пидерасивная! Щас я покажу тебе командира! Говори, где Петька твой злоебучий? Ну?!– Я здесь, Дунаев, – вдруг послышался ясный детский голос откуда-то сбоку. – Чего ты так кричишь? Меня искал? Так вот он я.Дунаев резко обернулся и чуть не упал. С трудом сохранив равновесие (он был чудовищно пьян), раскинув руки, словно акробат, он сделал несколько шагов в сторону и вдруг услышал веселые, задорные звуки губной гармоники. На обломке стены, подогнув ноги, сидел мальчик в одежде из сухих листьев и играл на губной гармошке. В лицо парторга блеснули веселые глаза.– Да что ж за война такая! – вдруг заорал парторг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56