Когда самолет улетел, Саксон распряг мертвого коня и оттащил с шоссе, чтобы не мешал движению. Сам встал в оглобли и потащил, не хуже коня, фаэтон, полный детей. Говорят, он тащил так километров пять, ни разу не сделав остановки, пока не вернулся тот самый «Мессершмитт» и не открыл огонь. В Саксона попало несколько пуль, и он замертво упал в оглоблях и так и остался лежать. Оттащили ли его с шоссе и похоронили ли в поле, я не знаю. Сомневаюсь. Людям было не до того. И потом, чтоб поднять Саксона с земли, нужен был десяток силачей с нашей улицы, а их среди беженцев не было. Они были на фронте. И все до одного погибли там.
Каждый раз, когда я вспоминаю о войне, у меня портится настроение. Потому что с началом войны кончилось наше детство — детство моего поколения. И многие из моих сверстников так и не стали взрослыми, а остались навеки детьми и лежат с тех пор в братских могилах рядом с папами и мамами, дедушками и бабушками и совсем чужими людьми, которых поставила с ними в один ряд под пули палачей их общая еврейская судьба.
Поэтому я предпочитаю вспоминать предвоенное время — золотую пору нашей жизни, когда мы открывали для себя мир, и мир этот, хоть и не самый лучший, приносил нам свои радости.
Самой большой радостью нашей жизни был, конечно, цирк. Каждый вечер представление начиналось одним и тем же «Выходным маршем» композитора Дунаевского, и если мы слышали его волнующие до слез звуки, не сидя под сенью брезентового купола, а где-нибудь на улице, куда эти звуки доносились, мы чувствовали себя самыми несчастными и обездоленными существами.
С цирком были связаны и другие события. В нашем городе приезжие артисты, если они приезжали не на короткую гастроль, а на целый сезон, предпочитали селиться не в гостинице, которая была захудалой и к тому же дорогой, а на частных квартирах. Многие жители нашего города промышляли сдачей комнат внаем: и кое-какие деньги перепадают, и к тому же можно ближе познакомиться с интересными людьми.
На Инвалидной улице сдавать квартиры чужим людям, поселять их в своем доме, а самим жить стесненно, как будто ты сам у себя в гостях, считалось дурным тоном. Обладатели хороших домов правой стороны улицы зарабатывали достаточно и в лишней копейке не испытывали нужды. А тем, кто ютились на левой стороне, такая лишняя копейка пришлась бы очень кстати, но кто же отважится поселиться в такой лачуге?
На левой стороне лишь один дом выглядел по-человечески — дом грузчика Эле-Хаима Маца. Конечно, этот дом был похуже тех, что на правой стороне, но отличался от своих соседей на левой. И этот дом был единственным на Инвалидной улице, где каждый сезон поселялись артисты цирка.
Однажды там жили музыкальные эксцентрики (супружеская пара), в другой год — канатоходцы (семья: отец, мать и сын), 3 Антонио 3 — так назывались они в афишах.
Нечего и говорить, как мы, все остальные мальчишки с Инвалидной улицы, завидовали Берэлэ Мацу, который каждый год жил с такими интересными людьми под одной крышей.
В тот год, о котором я хочу рассказать, у них поселилась высокая стройная блондинка — «Акробатические этюды на свободно качающейся трапеции». Поселилась одна. Без мужа. Но с ребенком. Белоголовой девочкой, похожей на куклу. Девочку звали Таней. И была она моложе меня и Берэлэ годика на три.
Кто отец этой девочки, спрашивать было неудобно. На Инвалидной улице не было принято родиться на свет без отца. Отец мог умереть, быть арестованным и даже расстрелянным, но он обязательно был вначале. У Тани, возможно, его и вначале не было.
— От артистов и не такого можно ожидать, — сказала моя мама, и мне стало так жаль бедную девочку, как будто она инвалид от рождения: без одной ноги или руки.
Ее мама-акробатка редко бывала дома. Днем — на репетициях, вечером — выступление. Потом — рестораны. Возвращалась она поздно-поздно ночью, когда вся Инвалидная улица спала глубоким сном, и только мама Берэлэ Маца, страдавшая мигренью и бессонницей, через щель видела, что каждый раз она, эта акробатка, была пьяна и стояла нетвердо на ногах, и каждый раз ее провожали новые кавалеры, то танкисты, то летчики, то артиллеристы. Мать Берэлэ определяла их по знакам различия в петлицах и на рукавах шинелей и кожаных «регланов».
Однажды у их калитки столкнулись два рода войск. Акробатку привезли на казенной машине защитного цвета артиллеристы, а летчики дожидались у ворот. Началась драка без применения огнестрельного оружия. И без шума. Как дерутся настоящие мужчины в нашем городе. Мы в своих домах даже ничего не слышали, никаких звуков. А Берэлэ, который был ближе всех к месту происшествия, потом клялся, что слышал хруст костей под ударами.
Акробатка с ярко накрашенными губами и вся пропахшая духами вбежала прямо в спальню к родителям Берэлэ и, дрожа как осиновый лист (по словам мамы Берэлэ), нарушила сон трудового человека (по словам отца Берэлэ).
— Спасите меня, — попросила она со слезами в голосе. — Спрячьте меня.
— Попрошу отвести взгляд, сказал, вылезая из-под одеяла, грузчик Эле-Хаим, потому что он спал без пижамы и без нижнего белья, а прямо в чем мать родила. Натянув штаны, он вышел босиком к калитке.
После его появления драка быстро прекратилась. Если верить Берэлэ Мацу, его отец схватил за шиворот двух драчунов. Левой рукой артиллериста, правой летчика и свел их вместе лбами. От этого соприкосновения раздался гул, как будто ударили в церковный колокол, и оба молодых офицера без лишних слов легли на тротуар, лишившись чувств. В чувство их привело ведро холодной воды, которое не поленился принести из сеней грузчик Эле-Хаим.
После этого он вернулся досыпать, но по пути остановился у закрытой двери комнаты, где жили акробатка с дочерью, и сказал тихо, чтоб не разбудить остальных домочадцев: Я дико извиняюсь, но если это будет еще раз, то пусть ваш цирк повысит квартирную плату за перебитый сон трудящегося человека.
Грузчик Мац считал себя трудящимся человеком, а всех остальных, особенно артистов цирка, — бездельниками.
Итак, акробатка редко бывала дома, и маленькая белоголовая девочка, похожая на куклу, оставалась в комнате одна весь день, и мы с Берэлэ взяли на себя заботу о ней. А она с нескрываемой радостью приняла нашу опеку.
Таня была удивительной девочкой. Совсем не похожей на девчонок с нашей улицы. Она была элегантна и грациозна, как, должно быть, положено быть дочери цирковой акробатки. Все в ней было кукольным: и вздернутый тонкий носик, и губки бантиком, и круглые голубые глаза, словно сделанные из фарфора, и маленькие ушки, и белые, цвета молока, волосы, гладкой челкой подрезанные чуть выше бровей. У нее была нежная тонкая шейка и крепенькие, с заметными икрами будущей акробатки, ножки. Одним словом, кукла. Необычное для нашей улицы существо, пришедшее к нам из другого мира, неведомого, таинственного и до жути привлекательного.
Я был покорен полностью. Я влюбился по уши. Это была моя первая и самая сладкая любовь.
Таня была воспитана совсем по-иному, и мы, рядом с ней, выглядели неуклюжими, неотесанными провинциалами. Начнем с того, что она всегда улыбалась. Не хохотала во весь рот, как мы, а улыбалась мягко и очень приветливо, чуть приоткрывая свои губки бантиком, за которыми белели мелкие, как у белочки, зубки. Очень часто говорила «спасибо», что вообще не было принято на нашей улице, а в особых случаях, когда ей, например, что-нибудь дарили, кланялась, выставляя вперед ножку. Точно так, как это делают в цирке артисты после удачного выступления, когда они выбегают на арену под аплодисменты зрителей. В цирке это называется: сделать комплимент.
А если уж Таня смеялась, то мне казалось, что в комнате звенел маленький серебряный колокольчик. Я потом всю свою жизнь не слышал ни разу подобного серебряного смеха. И при этом сияло все ее круглое личико, а на щечках и на самой середине подбородка возникали маленькие ямочки.
— Какая прелесть! — восклицала она, когда ей что-то нравилось, а так как она смотрела на мир радостно, то ей нравилось очень многое, и поэтому она очень часто повторяла свое: — Какая прелесть!
Мы с Берэлэ между собой даже стали называть ее шутя «Какая прелесть!». И когда она однажды нечаянно подслушала, это ей так понравилось, что она радостно захлопала в ладоши и воскликнула:
— Какая прелесть!
И поцеловала меня в нос, обхватив ручонками мою шею. Удостоился ли такого поцелуя мой друг, я, честно говоря, не могу припомнить, потому что от Таниного поцелуя со мной случилось нечто невероятное: у меня раздался звон в голове, глаза заволоклись слезами, а в носу сладко-сладко защипало, как бывает, когда собираешься зарыдать. Я, конечно, не зарыдал — я же с Инвалидной улицы, где мальчишки в этом возрасте уже не плачут.
Стояло жаркое лето. Днем Инвалидная улица вымирала. Взрослые на работе, а все дети на реке, загорают на прохладных влажных отмелях или с визгом и гоготом ныряют под волны, поднятые старенькими колесными пароходами.
Мы с моим другом добровольно отказались от этих радостей. Потому что нельзя сразу охватить все: и купаться в реке, и проводить время с Таней. Красавица акробатка, танина мама, категорически запретила ей ходить с нами на реку и даже не позволяла гулять по опустевшей улице из опаски, что девочку может лягнуть лошадь. Тане было позволено выходить лишь в чахлый сад, который рос вокруг дома. Но чаще всего она сидела дома, играя на полу с куклами. И мы, два дурака, ползали по полу вместе с ней и даже находили удовольствие в игре с этими куклами. Если бы раньше кто-нибудь сказал нам, что мы, как девчонки, будем возиться с куклами, мы бы сочли это кровным оскорблением и сказавшему могло бы не поздоровиться.
А теперь мы играли. И наши грубые сердца размякли, и мы бессмысленно и глупо улыбались в ответ на танин серебристый смех, а она радостно хлопала в ладоши и восклицала:
— Какая прелесть!
Мы сами себя не узнавали. Я стал тщательно мыть каждое утро не только лицо, но и шею, до которой прежде вода и мыло не доходили. И, к величайшему удивлению мамы, стал сам, без понукания с ее стороны, чистить уши, в которых до этого всегда отлагались залежи серы, и мама говорила, что если в моих ушах посадить картошку, она даст больший урожай, чем на хорошо удобренном огороде.
То, что мы с Берэлэ оба без памяти влюблены в Таню, не было секретом для взрослых. Но что странно — не только мои родители, но даже угрюмый грузчик Эле-Хаим Мац не стали посмеиваться над нами, а только удивленно переглядывались, пожимали плечами и разводили руками. Они хоть и не очень понимали все тонкости человеческих отношений, но видели, что Таня влияет на нас облагораживающе, и поэтому не вмешивались, а только радовались в душе.
Танина мама, заставая нас в комнате играющими с девочкой на полу опускалась на колени, гладила наши стриженые макушки, обдавая острым запахом духов и пудры, и мелодичным голосом говорила: — Женихи.
Мы не обижались. У меня замирало сердце, когда она меня гладила, а от запахов пудры и духов спирало дыхание. Я уже тогда оценил, до чего она красива — высокая, стройная, с белокурой головой и ярко накрашенными губами. Ее близость загадочно и пугающе волновала меня, и я понимал, почему молодые офицеры в нашем гарнизоне теряли головы и вились вокруг ослепительной акробатки как тучи комаров.
Однажды она сжала мои щеки в своих ладонях и поцеловала меня в губы, и я много дней потом ощущал острый привкус губной помады.
Когда она приходила с провожающими, офицеры тоже с нами заигрывали, нервно смеясь, и называли нас «кавалерами». Тане они всегда оставляли подарки: коробки конфет, плитки шоколада и наше самое любимое и очень редко доступное лакомство — клюкву в сахаре.
Таня никогда не ела эти сладости без нас. Когда мы оставались одни, без взрослых, она доставала коробки и кульки, открывала их, и мы приступали к пиршеству. Без жадности, а благородно. Не торопясь, не забегая вперед. Конфетку мне, конфетку Берэлэ, затем брала себе конфетку Таня. Мы даже спорили с ней, как истинные рыцари, что первой должна съесть конфетку она, потом я, потом уж Берэлэ. Таня, улыбаясь, качала головой:
— Нет, нет, мальчики. Я — хозяйка. Я угощаю. Поэтому первыми получают конфеты гости, а я, хозяйка, уж потом.
То, что мы оба — Берэлэ и я — были влюблены в Таню, это не вызывало сомнения ни у кого, в том числе и у нас самих. Но кого из нас предпочитала Таня — это был вопрос. Не могла же она одинаково относиться к обоим. Все-таки к кому-то чуть-чуть лучше. Короче, кто-то из нас был ее избранником, но, как человек деликатный, она до поры до времени не открывала нам карт.
Мы стали томиться и ревновать. Я подозревал Берэлэ в том, что он, пользуясь своим преимуществом — Таня ведь живет в его доме, — старается вытеснить меня из ее сердца. Я настолько накачал себя однажды ревностью, что вдруг забастовал и не пошел с утра к Тане.
До обеда я слонялся по дому, как полоумный, даже забрался к нам на крышу, чтоб подглядеть, что делается в стане «противника». Я увидел Таню в саду за домом грузчика. Она не смеялась, а бродила под деревьями, и Берэлэ как тень следовал за ней.
— Этого момента вы давно ждали! — чуть не взвыл я на крыше. — Избавились от меня, а теперь не нарадуетесь. Конечно, я был лишним. Как им хорошо без меня!
После обеда к нам во двор зашел Берэлэ и, не глядя мне в глаза, сказал, что Таня послала его узнать, почему я не пришел сегодня и не заболел ли я. Я ответил небрежно, что я не болен, спасибо, мол, за любопытство по поводу моего здоровья, и что они могут играть вдвоем, без меня.
Так и сказать ей? — исподлобья недоверчиво глянул Берэлэ.
— Да, так и скажи, — твердо ответил я.
Берэлэ побежал домой и через пять минут вернулся с встревоженным лицом.
— Я ей передал твои слова.
Ну и что? — Она плачет.
Тут меня как ветром сдуло с места, и я, словно по воздуху, перелетел на левую сторону улицы и вбежал в комнату цирковой акробатки.
Таня с зареванным лицом сидела на полу, но, увидев меня, просияла, как солнышко среди дождевых облаков, вскочила на ноги, повисла у меня на шее и стала горячо целовать. Я захлебнулся. Колени мои подкосились. И я чуть-чуть не грохнулся на пол.
Берэлэ все это видел и ни слова не произнес. Вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь.
Все стало на свои места. Карты были раскрыты. Я любил Таню, и она любила меня. Берэлэ тоже любил Таню, но его она считала лишь нашим общим другом.
И Берэлэ не обиделся. По крайней мере, не показал этого нам. И остался нашим другом, глубоко в душе похоронив свои чувства.
Я бы так не сумел. Потому что я — эгоист. И большинство людей такие же. А вот Берэлэ — нет. И еще один человек умел так же владеть собой в похожей ситуации и не озлобился. Этим человеком был старый цирковой клоун, который поселился на соседней улице и часто заходил навещать акробатку, но обычно заставал дома только Таню и нас с Берэлэ.
В цирке выступали со своим номером два клоуна: Бим и Бом. Бим — высокий и тощий, Бом — короткий и толстый. У них была хорошая программа, и публика их очень любила. В нашем городе после их гастролей всех высоких мужчин называли Бимами, а всех коротышек — Бомами.
Конечно, имена Бим и Бом были кличками. У них обоих были нормальные человеческие имена и фамилии, но не только публика, но и даже сами циркачи не давали себе труда узнать эти имена и прекрасно обходились кличками.
Бом был одиноким человеком и совсем не толстым. Правда, он был невысоким. Это только на арене цирка он казался толстым, круглым, как шар. Его так одевали. И даже накачивали под одежду воздух велосипедным насосом.
Мать Тани, акробатка, была примерно вдвое моложе его, и, по правде говоря, он годился ей в отцы. Да к тому же он был еще и некрасивым: морщинистое бритое лицо с большой бородавкой у правой ноздри, во рту не хватало зубов, а верхняя губа слегка проваливалась. На арене это ему даже помогало: он шепелявил и присвистывал, когда говорил, а публике казалось, что он нарочно так смешно произносит слова, в этом видели талантливый актерский трюк и награждали аплодисментами за мастерство.
Бом в жизни был совсем не смешным. А, наоборот, очень грустным человеком. И добрым. Акробатку он навещал почти каждый день. И почти никогда не заставал ее дома. Он приходил к девочке и, как нянька или дедушка, приносил Тане чего-нибудь поесть и подогревал пищу на кухне у грузчика Эле-Хаима. Потом он собирал грязное белье, и не только Танино, но и ее мамы, и относил в прачечную. Мне и Берэлэ за то, что мы играем с Таней и не даем ей скучать, он всегда приносил что-нибудь: то свисток, то разноцветные карандаши.
Мы его называли дядя Бом, а Таня звала Бомчиком. Как и ее мама, когда он изредка заставал ее дома. Если он натыкался при этом на провожавших ее офицеров, то нисколько не дулся на них и был с ними дружелюбен, а те, узнав в нем клоуна, который потешал их в цирке, не могли удержаться от смеха, когда смотрели на него и слушали, как он шепелявит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Каждый раз, когда я вспоминаю о войне, у меня портится настроение. Потому что с началом войны кончилось наше детство — детство моего поколения. И многие из моих сверстников так и не стали взрослыми, а остались навеки детьми и лежат с тех пор в братских могилах рядом с папами и мамами, дедушками и бабушками и совсем чужими людьми, которых поставила с ними в один ряд под пули палачей их общая еврейская судьба.
Поэтому я предпочитаю вспоминать предвоенное время — золотую пору нашей жизни, когда мы открывали для себя мир, и мир этот, хоть и не самый лучший, приносил нам свои радости.
Самой большой радостью нашей жизни был, конечно, цирк. Каждый вечер представление начиналось одним и тем же «Выходным маршем» композитора Дунаевского, и если мы слышали его волнующие до слез звуки, не сидя под сенью брезентового купола, а где-нибудь на улице, куда эти звуки доносились, мы чувствовали себя самыми несчастными и обездоленными существами.
С цирком были связаны и другие события. В нашем городе приезжие артисты, если они приезжали не на короткую гастроль, а на целый сезон, предпочитали селиться не в гостинице, которая была захудалой и к тому же дорогой, а на частных квартирах. Многие жители нашего города промышляли сдачей комнат внаем: и кое-какие деньги перепадают, и к тому же можно ближе познакомиться с интересными людьми.
На Инвалидной улице сдавать квартиры чужим людям, поселять их в своем доме, а самим жить стесненно, как будто ты сам у себя в гостях, считалось дурным тоном. Обладатели хороших домов правой стороны улицы зарабатывали достаточно и в лишней копейке не испытывали нужды. А тем, кто ютились на левой стороне, такая лишняя копейка пришлась бы очень кстати, но кто же отважится поселиться в такой лачуге?
На левой стороне лишь один дом выглядел по-человечески — дом грузчика Эле-Хаима Маца. Конечно, этот дом был похуже тех, что на правой стороне, но отличался от своих соседей на левой. И этот дом был единственным на Инвалидной улице, где каждый сезон поселялись артисты цирка.
Однажды там жили музыкальные эксцентрики (супружеская пара), в другой год — канатоходцы (семья: отец, мать и сын), 3 Антонио 3 — так назывались они в афишах.
Нечего и говорить, как мы, все остальные мальчишки с Инвалидной улицы, завидовали Берэлэ Мацу, который каждый год жил с такими интересными людьми под одной крышей.
В тот год, о котором я хочу рассказать, у них поселилась высокая стройная блондинка — «Акробатические этюды на свободно качающейся трапеции». Поселилась одна. Без мужа. Но с ребенком. Белоголовой девочкой, похожей на куклу. Девочку звали Таней. И была она моложе меня и Берэлэ годика на три.
Кто отец этой девочки, спрашивать было неудобно. На Инвалидной улице не было принято родиться на свет без отца. Отец мог умереть, быть арестованным и даже расстрелянным, но он обязательно был вначале. У Тани, возможно, его и вначале не было.
— От артистов и не такого можно ожидать, — сказала моя мама, и мне стало так жаль бедную девочку, как будто она инвалид от рождения: без одной ноги или руки.
Ее мама-акробатка редко бывала дома. Днем — на репетициях, вечером — выступление. Потом — рестораны. Возвращалась она поздно-поздно ночью, когда вся Инвалидная улица спала глубоким сном, и только мама Берэлэ Маца, страдавшая мигренью и бессонницей, через щель видела, что каждый раз она, эта акробатка, была пьяна и стояла нетвердо на ногах, и каждый раз ее провожали новые кавалеры, то танкисты, то летчики, то артиллеристы. Мать Берэлэ определяла их по знакам различия в петлицах и на рукавах шинелей и кожаных «регланов».
Однажды у их калитки столкнулись два рода войск. Акробатку привезли на казенной машине защитного цвета артиллеристы, а летчики дожидались у ворот. Началась драка без применения огнестрельного оружия. И без шума. Как дерутся настоящие мужчины в нашем городе. Мы в своих домах даже ничего не слышали, никаких звуков. А Берэлэ, который был ближе всех к месту происшествия, потом клялся, что слышал хруст костей под ударами.
Акробатка с ярко накрашенными губами и вся пропахшая духами вбежала прямо в спальню к родителям Берэлэ и, дрожа как осиновый лист (по словам мамы Берэлэ), нарушила сон трудового человека (по словам отца Берэлэ).
— Спасите меня, — попросила она со слезами в голосе. — Спрячьте меня.
— Попрошу отвести взгляд, сказал, вылезая из-под одеяла, грузчик Эле-Хаим, потому что он спал без пижамы и без нижнего белья, а прямо в чем мать родила. Натянув штаны, он вышел босиком к калитке.
После его появления драка быстро прекратилась. Если верить Берэлэ Мацу, его отец схватил за шиворот двух драчунов. Левой рукой артиллериста, правой летчика и свел их вместе лбами. От этого соприкосновения раздался гул, как будто ударили в церковный колокол, и оба молодых офицера без лишних слов легли на тротуар, лишившись чувств. В чувство их привело ведро холодной воды, которое не поленился принести из сеней грузчик Эле-Хаим.
После этого он вернулся досыпать, но по пути остановился у закрытой двери комнаты, где жили акробатка с дочерью, и сказал тихо, чтоб не разбудить остальных домочадцев: Я дико извиняюсь, но если это будет еще раз, то пусть ваш цирк повысит квартирную плату за перебитый сон трудящегося человека.
Грузчик Мац считал себя трудящимся человеком, а всех остальных, особенно артистов цирка, — бездельниками.
Итак, акробатка редко бывала дома, и маленькая белоголовая девочка, похожая на куклу, оставалась в комнате одна весь день, и мы с Берэлэ взяли на себя заботу о ней. А она с нескрываемой радостью приняла нашу опеку.
Таня была удивительной девочкой. Совсем не похожей на девчонок с нашей улицы. Она была элегантна и грациозна, как, должно быть, положено быть дочери цирковой акробатки. Все в ней было кукольным: и вздернутый тонкий носик, и губки бантиком, и круглые голубые глаза, словно сделанные из фарфора, и маленькие ушки, и белые, цвета молока, волосы, гладкой челкой подрезанные чуть выше бровей. У нее была нежная тонкая шейка и крепенькие, с заметными икрами будущей акробатки, ножки. Одним словом, кукла. Необычное для нашей улицы существо, пришедшее к нам из другого мира, неведомого, таинственного и до жути привлекательного.
Я был покорен полностью. Я влюбился по уши. Это была моя первая и самая сладкая любовь.
Таня была воспитана совсем по-иному, и мы, рядом с ней, выглядели неуклюжими, неотесанными провинциалами. Начнем с того, что она всегда улыбалась. Не хохотала во весь рот, как мы, а улыбалась мягко и очень приветливо, чуть приоткрывая свои губки бантиком, за которыми белели мелкие, как у белочки, зубки. Очень часто говорила «спасибо», что вообще не было принято на нашей улице, а в особых случаях, когда ей, например, что-нибудь дарили, кланялась, выставляя вперед ножку. Точно так, как это делают в цирке артисты после удачного выступления, когда они выбегают на арену под аплодисменты зрителей. В цирке это называется: сделать комплимент.
А если уж Таня смеялась, то мне казалось, что в комнате звенел маленький серебряный колокольчик. Я потом всю свою жизнь не слышал ни разу подобного серебряного смеха. И при этом сияло все ее круглое личико, а на щечках и на самой середине подбородка возникали маленькие ямочки.
— Какая прелесть! — восклицала она, когда ей что-то нравилось, а так как она смотрела на мир радостно, то ей нравилось очень многое, и поэтому она очень часто повторяла свое: — Какая прелесть!
Мы с Берэлэ между собой даже стали называть ее шутя «Какая прелесть!». И когда она однажды нечаянно подслушала, это ей так понравилось, что она радостно захлопала в ладоши и воскликнула:
— Какая прелесть!
И поцеловала меня в нос, обхватив ручонками мою шею. Удостоился ли такого поцелуя мой друг, я, честно говоря, не могу припомнить, потому что от Таниного поцелуя со мной случилось нечто невероятное: у меня раздался звон в голове, глаза заволоклись слезами, а в носу сладко-сладко защипало, как бывает, когда собираешься зарыдать. Я, конечно, не зарыдал — я же с Инвалидной улицы, где мальчишки в этом возрасте уже не плачут.
Стояло жаркое лето. Днем Инвалидная улица вымирала. Взрослые на работе, а все дети на реке, загорают на прохладных влажных отмелях или с визгом и гоготом ныряют под волны, поднятые старенькими колесными пароходами.
Мы с моим другом добровольно отказались от этих радостей. Потому что нельзя сразу охватить все: и купаться в реке, и проводить время с Таней. Красавица акробатка, танина мама, категорически запретила ей ходить с нами на реку и даже не позволяла гулять по опустевшей улице из опаски, что девочку может лягнуть лошадь. Тане было позволено выходить лишь в чахлый сад, который рос вокруг дома. Но чаще всего она сидела дома, играя на полу с куклами. И мы, два дурака, ползали по полу вместе с ней и даже находили удовольствие в игре с этими куклами. Если бы раньше кто-нибудь сказал нам, что мы, как девчонки, будем возиться с куклами, мы бы сочли это кровным оскорблением и сказавшему могло бы не поздоровиться.
А теперь мы играли. И наши грубые сердца размякли, и мы бессмысленно и глупо улыбались в ответ на танин серебристый смех, а она радостно хлопала в ладоши и восклицала:
— Какая прелесть!
Мы сами себя не узнавали. Я стал тщательно мыть каждое утро не только лицо, но и шею, до которой прежде вода и мыло не доходили. И, к величайшему удивлению мамы, стал сам, без понукания с ее стороны, чистить уши, в которых до этого всегда отлагались залежи серы, и мама говорила, что если в моих ушах посадить картошку, она даст больший урожай, чем на хорошо удобренном огороде.
То, что мы с Берэлэ оба без памяти влюблены в Таню, не было секретом для взрослых. Но что странно — не только мои родители, но даже угрюмый грузчик Эле-Хаим Мац не стали посмеиваться над нами, а только удивленно переглядывались, пожимали плечами и разводили руками. Они хоть и не очень понимали все тонкости человеческих отношений, но видели, что Таня влияет на нас облагораживающе, и поэтому не вмешивались, а только радовались в душе.
Танина мама, заставая нас в комнате играющими с девочкой на полу опускалась на колени, гладила наши стриженые макушки, обдавая острым запахом духов и пудры, и мелодичным голосом говорила: — Женихи.
Мы не обижались. У меня замирало сердце, когда она меня гладила, а от запахов пудры и духов спирало дыхание. Я уже тогда оценил, до чего она красива — высокая, стройная, с белокурой головой и ярко накрашенными губами. Ее близость загадочно и пугающе волновала меня, и я понимал, почему молодые офицеры в нашем гарнизоне теряли головы и вились вокруг ослепительной акробатки как тучи комаров.
Однажды она сжала мои щеки в своих ладонях и поцеловала меня в губы, и я много дней потом ощущал острый привкус губной помады.
Когда она приходила с провожающими, офицеры тоже с нами заигрывали, нервно смеясь, и называли нас «кавалерами». Тане они всегда оставляли подарки: коробки конфет, плитки шоколада и наше самое любимое и очень редко доступное лакомство — клюкву в сахаре.
Таня никогда не ела эти сладости без нас. Когда мы оставались одни, без взрослых, она доставала коробки и кульки, открывала их, и мы приступали к пиршеству. Без жадности, а благородно. Не торопясь, не забегая вперед. Конфетку мне, конфетку Берэлэ, затем брала себе конфетку Таня. Мы даже спорили с ней, как истинные рыцари, что первой должна съесть конфетку она, потом я, потом уж Берэлэ. Таня, улыбаясь, качала головой:
— Нет, нет, мальчики. Я — хозяйка. Я угощаю. Поэтому первыми получают конфеты гости, а я, хозяйка, уж потом.
То, что мы оба — Берэлэ и я — были влюблены в Таню, это не вызывало сомнения ни у кого, в том числе и у нас самих. Но кого из нас предпочитала Таня — это был вопрос. Не могла же она одинаково относиться к обоим. Все-таки к кому-то чуть-чуть лучше. Короче, кто-то из нас был ее избранником, но, как человек деликатный, она до поры до времени не открывала нам карт.
Мы стали томиться и ревновать. Я подозревал Берэлэ в том, что он, пользуясь своим преимуществом — Таня ведь живет в его доме, — старается вытеснить меня из ее сердца. Я настолько накачал себя однажды ревностью, что вдруг забастовал и не пошел с утра к Тане.
До обеда я слонялся по дому, как полоумный, даже забрался к нам на крышу, чтоб подглядеть, что делается в стане «противника». Я увидел Таню в саду за домом грузчика. Она не смеялась, а бродила под деревьями, и Берэлэ как тень следовал за ней.
— Этого момента вы давно ждали! — чуть не взвыл я на крыше. — Избавились от меня, а теперь не нарадуетесь. Конечно, я был лишним. Как им хорошо без меня!
После обеда к нам во двор зашел Берэлэ и, не глядя мне в глаза, сказал, что Таня послала его узнать, почему я не пришел сегодня и не заболел ли я. Я ответил небрежно, что я не болен, спасибо, мол, за любопытство по поводу моего здоровья, и что они могут играть вдвоем, без меня.
Так и сказать ей? — исподлобья недоверчиво глянул Берэлэ.
— Да, так и скажи, — твердо ответил я.
Берэлэ побежал домой и через пять минут вернулся с встревоженным лицом.
— Я ей передал твои слова.
Ну и что? — Она плачет.
Тут меня как ветром сдуло с места, и я, словно по воздуху, перелетел на левую сторону улицы и вбежал в комнату цирковой акробатки.
Таня с зареванным лицом сидела на полу, но, увидев меня, просияла, как солнышко среди дождевых облаков, вскочила на ноги, повисла у меня на шее и стала горячо целовать. Я захлебнулся. Колени мои подкосились. И я чуть-чуть не грохнулся на пол.
Берэлэ все это видел и ни слова не произнес. Вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь.
Все стало на свои места. Карты были раскрыты. Я любил Таню, и она любила меня. Берэлэ тоже любил Таню, но его она считала лишь нашим общим другом.
И Берэлэ не обиделся. По крайней мере, не показал этого нам. И остался нашим другом, глубоко в душе похоронив свои чувства.
Я бы так не сумел. Потому что я — эгоист. И большинство людей такие же. А вот Берэлэ — нет. И еще один человек умел так же владеть собой в похожей ситуации и не озлобился. Этим человеком был старый цирковой клоун, который поселился на соседней улице и часто заходил навещать акробатку, но обычно заставал дома только Таню и нас с Берэлэ.
В цирке выступали со своим номером два клоуна: Бим и Бом. Бим — высокий и тощий, Бом — короткий и толстый. У них была хорошая программа, и публика их очень любила. В нашем городе после их гастролей всех высоких мужчин называли Бимами, а всех коротышек — Бомами.
Конечно, имена Бим и Бом были кличками. У них обоих были нормальные человеческие имена и фамилии, но не только публика, но и даже сами циркачи не давали себе труда узнать эти имена и прекрасно обходились кличками.
Бом был одиноким человеком и совсем не толстым. Правда, он был невысоким. Это только на арене цирка он казался толстым, круглым, как шар. Его так одевали. И даже накачивали под одежду воздух велосипедным насосом.
Мать Тани, акробатка, была примерно вдвое моложе его, и, по правде говоря, он годился ей в отцы. Да к тому же он был еще и некрасивым: морщинистое бритое лицо с большой бородавкой у правой ноздри, во рту не хватало зубов, а верхняя губа слегка проваливалась. На арене это ему даже помогало: он шепелявил и присвистывал, когда говорил, а публике казалось, что он нарочно так смешно произносит слова, в этом видели талантливый актерский трюк и награждали аплодисментами за мастерство.
Бом в жизни был совсем не смешным. А, наоборот, очень грустным человеком. И добрым. Акробатку он навещал почти каждый день. И почти никогда не заставал ее дома. Он приходил к девочке и, как нянька или дедушка, приносил Тане чего-нибудь поесть и подогревал пищу на кухне у грузчика Эле-Хаима. Потом он собирал грязное белье, и не только Танино, но и ее мамы, и относил в прачечную. Мне и Берэлэ за то, что мы играем с Таней и не даем ей скучать, он всегда приносил что-нибудь: то свисток, то разноцветные карандаши.
Мы его называли дядя Бом, а Таня звала Бомчиком. Как и ее мама, когда он изредка заставал ее дома. Если он натыкался при этом на провожавших ее офицеров, то нисколько не дулся на них и был с ними дружелюбен, а те, узнав в нем клоуна, который потешал их в цирке, не могли удержаться от смеха, когда смотрели на него и слушали, как он шепелявит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16