А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он искал легкой жизни и через много лет приехал в наш город под именем Иван Вербов и привез с собой льва. Живого африканского льва. Хаим, то есть Иван Вербов, стал выступать в балагане на городском базаре с аттракционом: «Борьба человека со львом».
Ни один человек с Инвалидной улицы ногой не ступил в этот балаган. Меир Шильдкрот публично отрекся от брата и не пустил его в свой дом, хоть дом был их совместной собственностью, потому что достался в наследство от отца, тоже приличного, самостоятельного человека.
Иван Вербов жил в гостинице и пил водку ведрами. Он пропивал все, и даже деньги, отпущенные на корм для льва, и его лев по кличке Султан неделями голодал и дошел до крайнего истощения.
Когда Иван Вербов боролся со своим львом, было трудно отличить, кто лев, а кто Вербов. Потому что Ивану Вербову досталась от отца Мейлиха Шильдкрота по наследству рыжая шевелюра, такая же, как грива у льва. Рожа у него была красная от водки, а нос широкий, сплюснутый в драках, и если бы ему еще отрастить хвост с метелочкой, никто бы его не отличил от льва.
Вербов, одетый в затасканный гусарский ментик с галунами и грязные рейтузы, трещавшие на ляжках, сам продавал у входа билеты и сам впускал в балаган публику. Что это была за публика, вы можете себе представить. Базарные торговки и глупые крестьянки, приехавшие из деревни на базар. Для них Иван Вербов был тоже дивом.
Закрыв вход в балаган, Иван Вербов включал патефон и, пока издавала визгливые звуки треснутая пластинка, вытаскивал за хвост своего тощего, еле живого льва, ставил его на задние лапы, боролся с ним, совал голову в пасть и, наконец, валил его на пол. Лев при этом растягивался так, что напоминал львиную шкуру, которую кладут вместо ковра. Но рычала эта шкура грозно, потому, что хотела есть, а сожрать кудлатую голову Вербова брезговала, боясь отравиться алкоголем. Базарные торговки и крестьянки в ужасе замирали, когда лев рычал.
Мы, дети, с презрением относились к Ивану Вербову и его аттракциону. Но все же ходили иногда в этот балаган. Потому что — бесплатно. Билеты покупали по глупости только взрослые. А мы не дураки. Зачем платить деньги, когда Вербов для экономии не держал в балагане сторожа? Впустив публику, он запирал двери и уходил за решетку ко льву. Но стены-то в балагане были брезентовые. И хлопали на ветру, как парус. Мы приподнимали от земли край брезента и, чуть сгорбившись, входили в балаган. Иногда даже получив шлепок этим парусом по спине, но это когда был ветер.
Поэтому, бывало, идем мимо, слышим, в балагане играет музыка, значит, Вербов запер двери и начал представление.
— Зайдем? — небрежно спрашивал я Берэлэ.
— Нечего смотреть, — отмахивался мой друг. Это не искусство, а сплошной обман. Но может быть как раз сегодня льву эта канитель надоест, и он откусит Вербову голову?
Как же пропустить такой случай?
Мы приподнимали конец брезента и ныряли под него.
Однажды мы ввалились целой ватагой. А зрителей, купивших билеты, было в балагане всего несколько человек. Вербов уже стоял за решеткой и, налившись кровью от натуги, пытался поднять льва и поставить его на задние лапы. Хоть Вербов, как всегда, был пьян, но даже его мутный взор обнаружил, что число зрителей в балагане многократно возросло после того, как он запер входную дверь.
Тогда он оставил в покое льва, который тут же растянулся на опилках, как ковер, состоящий из шкуры, гривы и хвоста, и, подбоченясь, обвел прикуренными глазами зрительный зал.
— Так, молодые люди, — протянул дрессировщик и хлопнул плеткой по своему сапогу. — Что-то вас очень много сегодня… без билетов. Или у меня в глазах двоится?
Точно. Двоится, — хихикнул кто-то из нашей ватаги.
— А это мы проверим, — сказал Вербов. — Кто без билета… тем же путем, как вошли, попрошу покинуть помещение.
Конечно, никто из нас не сдвинулся с места.
— Считаю до трех, — уставился на нас Вербов. — И выпускаю льва из клетки! Зрителей, имеющих билеты, просим не беспокоиться. Мой Султан ест только безбилетников.
Вербов ткнул плеткой льва под ребро, и тот лениво рыкнул.
Я рассмеялся вслух:
— Ваш Султан еще дышит. Он на ногах не стоит. Кто это такой умник? — строго оглядел зрителей Вербов. — А ну, проверь! Зайди в клетку! И от тебя мокрого места не останется.
Мы прикусили языки. Что мы, ненормальные, чтобы лезть ко льву в клетку? Даже к полуживому. Клыки-то у него есть. Спокойненько проглотит любого из нас. Тем более что от нас водкой не пахнет, а пахнет хорошим маминым борщом. А он голодный — проглотит, не жуя.
— Испугались, герои? — не унимался Вербов, которому перебранка с нами доставляла больше удовольствия, чем возня со львом. — Кишка тонка? Коленки дрожат? Ну, где же вы? Как лазить без билета, так вы тут как тут? Как говорить дерзости взрослому человеку и оскорблять нехорошими словами благородное животное — царя зверей, так на это у вас ума хватает? А вот показать свое бесстрашие — так тут вас нету. Жалкие, ничтожные провинциалы.
Вот это последнее слово «провинциалы» оказалось той каплей, которая переполнила чашу. Больше всего резануло наши сердца, что рыжий Иван Вербов родился и полжизни провел безвыездно в нашем городе, и, лишь приспособившись кормиться при льве, объездил со своим балаганом десяток-другой захолустных городишек, теперь имел наглость обозвать нас, его земляков, провинциалами.
Негодовали мы все, но молча. А маленький Берэлэ Мац в благородном порыве поставил на карту свою жизнь за честь нашего города.
— Я могу войти в клетку, — ломким голосом произнес он.
И сразу стало тихо. Только какая-то деревенская баба впереди нас тихо ойкнула от страха и умолкла, и от этого показалось еще тише. Так бывает перед грозой, когда вся природа затаится в ожидании грома. Все взрослые зрители, у которых были билеты, повернули головы, чтобы разглядеть в нашем ряду стриженую голову с оттопыренными ушами, произнесшую эти роковые слова. Пластинка на патефоне кончилась и вертелась вхолостую с тихим шипением.
Лев Султан, дремавший за решеткой, растянувшись на опилках, мурлыча, как огромный кот, тоже умолк от этой непривычной тишины и приоткрыл один глаз, словно силясь разглядеть Берэлэ Маца, позволившего себе такую дерзость.
— Где ты, храбрый мышонок? — язвительно прищурился Иван Вербов. — Тебя не видно из-под скамьи.
Тут раздались смешки среди взрослой публики. И даже кто-то из наших безбилетников хихикнул, потому что Иван Вербов, сам того не ведая, выстрелил в цель. «Мышонок» была кличка Берэлэ Маца, и выходило так, что проницательный дрессировщик угадал и такую интимную подробность.
Но потом снова стало тихо. Потому что Берэлэ, еле видный за спинами взрослых зрителей, стал пробираться к клетке со львом. При этом он повторял одно и то же, как патефонная пластинка, которую заело и она издает одни и те же звуки:
— Ну и войду. Подумаешь! Ну и войду. Подумаешь!..
Так повторял он безостановочно, даже взахлеб, и я лишь потом догадался, что так можно разговориться только на нервной почве.
— Ну и войду. Подумаешь! Ну и войду. Подумаешь!..
Я даже встал со скамьи, чтоб лучше видеть маленького, стриженного наголо Берэлэ Маца, и сердце мое преисполнилось сладкой нежностью к нему и сосущим страхом за его жизнь. Я знал, что Берэлэ уже не свернет. Мне лучше, чем кому-либо в этом балагане, было известно, как честолюбив мой друг. Оставалась последняя надежда, что Иван Вербов сам струсит и не пустит мальчика в клетку ко льву.
Берэлэ остановился перед решеткой прямо напротив Вербова, раскачивавшегося на широко расставленных ногах внутри клетки. Лев лежал чуть сзади него и дернул ухом, должно быть отгоняя мух. Берэлэ был такой маленький, что Вербов казался великаном-людоедом из страшной сказки. Сходство с людоедом придавал Вербову его хриплый испитой голос:
— Славный ужин будет сегодня у моего Султана.
Правда, диетический. Ты, мальчик, слишком тощий, льву на один зуб.
— Откройте клетку, — еле слышным голосом произнес Берэлэ, но, ручаюсь, все, кто был в балагане, расслышали, что он сказал. И замерли, не дыша. Потому что поняли — мальчик не отступит, и уже явственно слышали хруст детских косточек в львиной пасти.
— Милости просим, — сказал Вербов и, вытянув болт из задвижки, распахнул железную дверь клетки и даже сделал приглашающий жест рукой.
И Берэлэ переступил порог.
Я не видел его лица. Он стоял спиной к зрителям. Но могу поручиться, что он побледнел, потому что уши его стали совсем белыми.
Иван Вербов, кажется, тоже протрезвел и не говорил больше глупостей, а смотрел на Берэлэ, раскрыв рот, как будто это был не обыкновенный мальчик с Инвалидной улицы, а двухголовый теленок или женщина с усами и бородой.
— Эй, хватит, — попросил Вербов. — Ты действительно храбрец. Я тебе верю. Можешь идти на место.
У меня запрыгало сердце. Скорей бы Берэлэ выскочил из клетки, чтобы всей этой пытке пришел конец. А то ведь лев хлопнет его лапой — и поминай как звали. Главное сделано. Иван Вербов посрамлен, а честь нашего города в целом и Инвалидной улицы в частности достойно защищена.
Но нет. Этого Берэлэ было мало. Он уже не мог остановиться.
— Можно, я поглажу льва?
— Спроси у него, — растерялся Иван Вербов. — Если он разрешит.
— Можно, Султан, тебя погладить? — спросил Берэлэ у льва, и, так как лев ничего не ответил, Берэлэ шагнул к его мохнатой голове и запустил руку в рыжую гриву.
Я перестал дышать. И все зрители тоже. А лев, вместо того чтобы зарычать, вдруг замурлыкал, как домашняя кошка, когда ей чешут за ухом.
Вот и все.
Берэлэ повернулся и вышел из клетки.
Что тут поднялось в балагане! Смех, крик. Кто-то запустил в Вербова огрызком яблока, и этот огрызок, пролетев мимо прутьев клетки, попал Вербову в лоб, оставив мокрый след. Взрослые зрители, у которых были билеты, гладили Берэлэ по голове, когда он проходил мимо них, хвалили за храбрость. Мальчишки-безбилетники смотрели на него с гордостью и завистью.
А я не смотрел никак. Я был просто рад, что все кончилось благополучно, и мой лучший друг жив и здоров, и бледность понемногу сходит с его лица, и оттопыренные уши начинают розоветь.
— Пойдем отсюда, — сказал он, поравнявшись со мной. — Нам тут делать больше нечего.
Мы вышли из балагана так же, как и вошли — не в дверь, которая была заперта, а приподняв край брезента, заменяющего стенку, и, чуть согнувшись, выбрались на свет Божий. Берэлэ первым, я — за ним.
И тогда, когда я, чуть не уткнувшись носом ему в спину, вылезал из-под брезента, я отчетливо почувствовал нехороший запах, исходивший от моего друга. От него пахло как от маленького ребенка, наделавшего в штаны. Сомнений быть не могло. Это была цена подвига. С Берэлэ это случилось, вероятней всего, в тот момент, когда он погладил льва.
Он шел рядом со мной, как-то неестественно переставляя ноги, словно боясь, что при резком движении потечет из его переполненных штанишек.
Я не рассмеялся и не сказал ни одного гадкого слова, какое непременно сказал бы, будь это не Берэлэ Мац, а кто-нибудь другой. Беда случилась с моим лучшим другом, и об этой беде знали только мы вдвоем. Весь остальной мир все еще пребывал под впечатлением его храбрости, и я не видел никакой нужды разочаровывать толпу.
Я взял его за руку и не зажал пальцами носа, хотя запах, исходивший от него, усиливался с каждым шагом, и мы пошли рядом, два товарища и в радости и в беде.
За углом была водопроводная колонка. Мы подождали, пока извозчик напоит из брезентового ведра свою лошадь и отъедет, и тогда Берэлэ снял свои штанишки и трусики, вытряхнул из трусиков все, что там было, и подставил трусики под струю воды, а я навалился всем телом на железную рукоятку колонки, чтоб струя была посильней. Потом он отжал трусики и спрятал их в карман рубашки, а свой голый зад подставил под струю, и вода смыла все до капельки. Берэлэ натянул на голое тело свои штанишки, и как раз вовремя, потому что подъехал балагула напоить своего коня, и, пока я помогал ему наполнить водой ведро, он поделился с нами только что услышанной новостью:
— Слыхали, сорванцы? Только что в балагане у этого выкреста Вербова еврейский мальчик, говорят, с Инвалидной улицы вошел в клетку ко льву и положил этого льва на лопатки. Вот это ребенок! Если б мой сын был на это способен, я бы не пожалел ему рубля на мороженое, чтоб наелся на всю жизнь.
Мне очень хотелось сказать булагуле, что герой стоит перед ним и он может со спокойной совестью дать рубль ему. Но Берэлэ молчал из скромности. Поэтому я тоже промолчал.
Каждая улица имеет начало и конец. Инвалидная тоже. Но если другие улицы начинаются где-нибудь, скажем, в поле и кончаются где-нибудь, скажем, возле леса, то наша — извините! — ничего похожего. Наша брала свое начало от большого старинного городского парка, именуемого Сад кустарей. Кустарь — это сейчас уже вымершее понятие и на нормальном человеческом языке означало — ремесленник, то есть портной, сапожник, часовщик, носильщик, тележечник, извозчик и даже балагула. Были кустари-одиночки, их особенно прижимали налогами, как частников, и они кряхтели, но все же — жили, и были артели кустарей, которым покровительствовало государство, считая их полусоциалистической формой производства, и если артельные кустари не воровали, то их семьи клали зубы на полку, то есть не имели, что в рот положить.
Все кустари, обладатели членских билетов профсоюза, пользовались правом бесплатного входа в Сад кустарей, и поэтому половина города паслась там даром. Но эта привилегия не касалась членов семей, и мы — другая половина города — от этого жестоко страдали и сходили с ума от явной несправедливости, существующей в государстве, где нет классов, а следовательно, и классовых противоречий.
Кончалась улица, или, если хотите, начиналась — это зависит от того, с какой стороны посмотреть, — стадионом «Спартак». Без этого стадиона я не мыслю жизни нашей улицы. Когда происходит футбольный матч или соревнование по поднятию тяжестей, наша улица пустела, и только древние старухи оставались в домах следить, чтобы малыши не сожгли дом, и завидовали остальным, которые получали удовольствие на стадионе. Но даже эти старухи были в курсе всей спортивной жизни.
После матча, когда со стадиона на нашей улице валила толпа, возбужденная, как после драки, и разопревшая, как после бани, эти беззубые старушки уже дежурили у своих окошек, и на улицу сыпался град вопросов:
Кто выиграл?
— С каким счетом?
— А наш хавбек опять халтурил? Центрфорвард не мазал?
— Вратарь не считал ворон?
Дело том, что футбольная команда «Спартак» в основном формировалась и пополнялась на нашей улице. Все игроки были евреи, кроме тройки нападения братьев Абрамовичей. Абрамовичи, Эдик, Ванька и Степан, невзирая на еврейскую фамилию, были чистокровными белорусами, но охотно откликались, когда к ним обращались по-еврейски. Должен признать, что в нашем городе не было людей, не понимавших по-еврейски. За исключением, может быть, начальства, упрямо и с ошибками говорившего только на государственном языке — русском.
О футбольной команде так и говорили: в ней все евреи и три Абрамовича. Все футболисты, как и вообще любой нормальный человек с нашей улицы, имели клички. Порой неприличные, произносимые только в узком мужском кругу. Но во время матча, когда страсти закипали и стадион стонал, подбадривая и проклиная своих любимцев, почтенные матери семейств басом орали эти клички, не вдумываясь, а вернее, забывая об их истинном смысле и совсем непристойном звучании.
Футбол был так популярен у нас, что когда хотели вспомнить о каком-нибудь событии, сначала вспоминали футбольный матч той поры, а потом уже точную дату события. Например:
— Мой младший, продли ему Господь его годы, родился как раз перед матчем, когда Десятая и Одиннадцатая кавалерийская дивизии играли три дня подряд на кубок города и все с ничейным счетом. Хоть ты убейся! И кубок вручили но жребию. А это уже совсем неприлично, и так у самостоятельных людей не бывает. Следовательно, мой младший родился… подождите… июнь… июль… в августе.
И назывался абсолютно точно год рождения.
Или:
Моя бедная жена скончалась в этом… как его?.. Сейчас вспомню, в каком году. Ну, конечно, это было в тот самый день, когда корова директора стадиона Булкина весь первый тайм спокойно паслась на нашей половине поля, когда «Спартак» играл с Первой воздушной армией. А во втором тайме, когда поменялись воротами, снова паслась на нашей половине. Это был матч! Полное превосходство! Мяч ни разу даже не залетал на нашу половину поля, и корова директора Булкина так хорошо наелась травы, что вечером дала на два литра молока больше. Значит, моя бедная жена умерла…
Итак, Инвалидная улица начиналась Садом кустарей и кончалась стадионом «Спартак», или наоборот, как хотите, это роли не играет, и мы, аборигены Инвалидной, по праву считали и сад и стадион продолжением своей улицы и никак не могли привыкнуть к тому, что туда нахально ходят люди и с других улиц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16