А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мешок, будто он был тяжелый как камень, шлепнулся о поверхность стоячей, густой, как смола, воды и с причмокивающим звуком моментально всосался, словно его проглотили, в холодную черную глубину. Зеленая, похожая на гной, ряска разомкнулась и снова сошлась и даже перестала колыхаться. Неслыханное, страшнейшее в истории убийство невинных, неспособных защищаться свершилось на наших глазах. И никого это не тронуло, кроме нас двоих, стоявших как оглушенные на нетвердых зыбких кочках. Никого. Ни Бога, который, если верить бабушке, справедливей всех на свете, ни советскую власть, которая, если верить маме, беспощадно карает врагов рабочего класса, а если верить школьным учителям — самая справедливая власть в мире. Так вот, в эти минуты Иван Жуков заслуживал кары вдвойне. И от советской власти, и от Бога. По нашим понятиям, он был врагом не только рабочего класса, но и всего живого.
Между тем весь мир остался равнодушным к преступлению. За исключением одного человека. Самого справедливого из всех. Я услышал у своего уха сопение Берэлэ Маца, из его правой ноздри от волнения стал выдуваться разноцветный пузырек. Берэлэ рывком втянул его обратно и поднял раздвинутые два пальца, большой и указательный. На пальцах была надета красная резинка от маминых подвязок. Другая рука натянула резинку до отказа, и Берэлэ сразу стал похож на индейца Соколиный Глаз, стреляющего из лука. Камешек, пущенный им из рогатки, угодил Ивану Жукову в переносицу, и я своими глазами видел, как из красного алкогольного носа убийцы хлынула черная кровь, и своими ушами услышал бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Это хлопали в ладоши ангелы, приветствуя возмездие. Мне потом никто не верил, когда я это рассказывал. Кроме бабушки. Она все подтвердила, сказав, что я умнее своих родителей, которые поверить в ангелов отказались.
Дальше все развернулось как в кинофильме о красных партизанах. Берэлэ свистящим шепотом отдал приказ:
— Бегом! Отвлечь противника!
И я сорвался с места, запрыгал по кочкам, стараясь не увязнуть, и, не прячась, пробежал мимо Ивана Жукова, и он, захрипев от бешенства, задергался на своей деревяшке и с чавкающим хлюпаньем устремился за мной. Я бежал не быстро, чтоб он не терял меня из виду, даже оборачивался и показывал ему язык, вызывая новый взрыв бешенства и неосуществимое желание поймать меня и растерзать. Когда мы ушли таким образом подальше от пруда, я рванул в сторону, и Жуков остался с носом. С разбитым носом, куда точно угодил мстительный камешек, пущенный недрогнувшей рукой Берэлэ Маца.
Сделав для страховки большой круг, я вернулся к пруду и не нашел там моего друга. Лишь на одной кочке я обнаружил все, что осталось от него: короткие штанишки и рубашку с порванным на локте рукавом. Я все понял и с тревогой стал шарить глазами по зеленой и мертвой поверхности пруда, надеясь по булькающим пузырькам определить место погружения моего друга. Никаких пузырьков не было и в помине. Ряска, как жир на прокисшем супе, даже не шевелилась. Я уже готов был закричать от страха и обратил испуганное лицо к домам, чтобы звать на помощь, как услышал за спиной булькающий звук и увидел выскочившую из пруд голову Берэлэ, черную, как у негра, от комьев грязи, с прядями длинных водорослей на больших оттопыренных ушах и с белой улыбкой в тридцать два квадратных зуба. Он затряс головой, как собака после купания, чтобы стряхнуть ил с лица, и крикнул мне радостно:
— Нашел!
Затем он поплыл ко мне, загребая одной рукой. Берэлэ, грязный как черт, вышел на берег и зашлепал по кочкам, таща за собой мокрый, пропитанный черным илом мешок.
— Спорю, они — живые! — победно выдохнул он мне в лицо. — Развязывай быстрее!
Я упал на колени, стал рвать веревку. Узел, намокнув, совсем окаменел и никак не поддавался. Берэлэ, вздрагивая от озноба, шарил руками по мешку, нащупывая тельца щенят, и торопил меня:
— Они еще дышат! Скорее! Узел не поддавался.
Мы стали рвать его зубами. Сначала по одному, потом оба вместе. Стоя на четвереньках. Уперевшись лбами, как два пса, и даже рычали от нетерпения. Нужен был нож. Любой. Даже маленькая безопасная бритвочка, которой чинят карандаши. И щенки были бы спасены. Но ножа не было. Мы исступленно рвали зубами мокрую пеньковую веревку на волокна (у меня потом долго шатались передние зубы), и когда, уже совершенно выдохшись, развязали наконец мешок, было поздно. Мокрые слепые щенята не подавали никаких признаков жизни. Мы разложили их в ряд на траве, и они лежали, беспомощно устремив к небу тоненькие лапки и вздутые розовые животы.
Берэлэ прикладывал ухо к каждому животику, пробовал сделать щенятам искусственное дыхание по системе Сильвестра и Шеффера, как учили наших мам, в предвидении скорой войны, приводить в чувство раненых. Он складывал щенятам, как людям руки, передние лапки на груди и потом широко разводил их в стороны. Раскрывал забитые илом ротики и дышал туда изо всей силы, надеясь таким путем оживить бездыханные трупики. Тщетно. Щенята были мертвы бесповоротно, и нам обоим захотелось плакать. Но на Инвалидной улице мальчики не плачут. Это не принято. Когда им больно, они кричат, потому что крик заглушает боль и тогда становится легче.
Нам не было больно, нам было горько. Мы сжали зубы и с тоской смотрели на мертвых щенят, словно это были наши младшие товарищи, павшие в неравной борьбе, а мы оказались слишком слабы, чтобы их защитить.
Оставалось лишь одно: воздать жертвам преступления посмертные почести и похоронить в братской могиле, как это было сделано в нашем городе с героями революции. Мы решили похоронить их тоже на высоком месте, где сухая земля, и нашли подходящий укромный уголок за нашим домом. Не откладывая, стали рыть братскую могилу. Земля была действительно сухой и твердой, как камень. Лопата ее не брала. Сообразительный Берэлэ послал меня за топором, и дальше все пошло как по маслу. Берэлэ, как дровосек, с размаху врубался топором в землю, мельча и кроша ее, а я руками выгребал из ямки. Мы работали как хорошо налаженный механизм. Когда топор взлетал вверх, я быстро опускал руку в ямку. Когда топор шел вниз, я успевал вытаскивать землю. И ямка становилась все глубже, а вокруг нее росли холмики рыхлой земли. Так всегда получается, когда делают дело с умом. А Берэлэ отличался исключительной смекалкой и выдумкой.
Подвел его я, шлимазл. Зазевался на мгновение и сунул руки не вовремя. Острие топора врезалось в мой безымянный палец. В самый кончик. Раздробив ноготь и сломав кость последней фаланги. Кровь хлынула через комья земли, облепившие палец, как ручейки весной из-под снега. Я завертелся на одной ноге волчком и закричал как недорезанный, потому что плакать не умел, а криком можно успокоить боль. На мой крик прибежала мама и закричала на всю улицу, что этот бандит, выкрест, хулиган и вор отрубил мне руку. Стали собираться соседи, а отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим Мац, уже бежал к нам, снимая на ходу ремень.
Когда мама несла меня на руках к доктору Беленькому в сопровождении быстро растущей толпы охающих женщин, вслед мне неслись крики Берэлэ, которого отец сек показательно, прямо на улице, зажав его голову между своих колен и выставив наружу его тощий, исполосованный ремнем задик. Наши крики слились воедино и потому быстро приглушили мою боль. Но не его. Потому что его продолжали сечь, и с каждым ударом становилось больнее. Я не обижался на Берэлэ. Он же не нарочно отрубил мне палец, а по моей вине. Его секли из-за моей оплошности, и он не только не презирал меня, а, наоборот, совершил вскоре такой поступок, после которого мне окончательно стало ясно, что он величайший человек на земле, а я рядом с ним — ничтожество, недостойное не только его дружбы, но даже взгляда, брошенного мельком. Его и нет в живых потому, что великие личности рано покидают этот мир, а я живу и копчу небо до сих пор, потому что… вы сами понимаете… что тут объяснять?
Доктор Беленький при всех своих достоинствах обладал одним недостатком: не любил ходить пешком. От его дома до нашего было пятьсот шагов, но надо было бежать за три улицы на центральную, где была стоянка извозчиков, и на фаэтоне заезжать за ним. Только так он добирался к своим пациентам. Было ему очень много лет, но, несмотря на возраст, был высок и могуч и отличался от балагул тем, что носил на большом носу пенсне с золотой цепочкой. Нэях Марголин, самый грамотный из балагул, клялся, что у доктора Беленького отличное зрение и в его пенсне стекла обычные, а носит он пенсне исключительно для того, чтобы иметь интеллигентный вид.
Доктор Беленький лечил все болезни и с бедных платы не брал. Его обожала вся улица не только за то, что он может мертвого поставить на ноги, но особенно за то, что он никогда не кривил душой, как другие доктора, и говорил пациенту правду.
Скажем, приходит к нему столетняя бабуля с Инвалидной и жалуется, что больше десяти ведер воды принести не может, начинаются боли в животе. Доктор Беленький вежливо попросит ее раздеться до пояса, постучит по ребрышкам, прослушает в трубочку и говорит ласково и убедительно: — Пора умирать.
Бабуля кокетливо прикрывает рубашкой то, что было когда-то грудью, и говорит ему искренне, как родному человеку:
— Что-то не хочется, доктор.
А он похлопает ее по плечику и дружески, как своему человеку, скажет:
— Ничего, одумаетесь и согласитесь.
Вот так. И он честно все сказал, и ей приятно, потому что поговорили по душам. И никаких обид. Вроде наобещал черт знает что, а человек взял и умер. Наоборот, человек умер спокойно, потому что доктор Беленький ему все сказал, а уж он не обманет. Авторитет доктора Беленького еще больше возрос после того, как его квартиру хотели ограбить, и доктор поймал ночью незадачливого грабителя, незнакомого с нравами нашей улицы, собственноручно оглушил его ударом по голове и сам же наложил ему швы, прописал лекарство и отпустил, дав денег на дорогу, чтоб он мог незамедлительно покинуть наш город и больше сюда носа не показывать.
Вот такой был доктор Беленький. Он впустил в кабинет только мою маму с пострадавшим, то есть со мной, захлопнул двери, и всем остальным ничего не оставалось, как прилипнуть сплюснутыми носами к стеклам окон, чтобы увидеть, как мне будут пришивать палец. Уже лежа на столе, я услышал сказанное мамой слово «наркоз», и мое сердце затрепетало от сладкого предвкушения: ведь насколько я знал, на всей Инвалидной улице еще никому не давали наркоз, и я мог стать центром внимания, повествуя о никому не ведомых ощущениях.
Доктор Беленький вдребезги разбил мои тщеславные мечты — он категорически отказался делать операцию под наркозом, сказав маме, но так громко, чтобы слышал и я, что будет слишком много чести для такого сопляка, если дать мне наркоз, и лучше сохранить такой ценный медикамент для более достойных людей.
Я стал протестовать и даже вырывать у него обрубленный палец, но доктор Беленький прижал меня к столу широкой, как таз, ладонью так, что косточки затрещали, и пригрозил, что выбросит меня вместе с моим пальцем в окно, прямо на глазеющих за стеклом женщин, если я скажу еще хоть одно слово. Потом смягчился и даже подмигнул мне поверх пенсне.
— Так и быть, — сказал он. — Если тебе когда-нибудь, а я верю, это будет скоро, оторвут голову, приходи — получишь наркоз. При твоей маме обещаю.
Что я могу на это сказать? Когда человеку не везет, то не везет уж до конца. Я так ни разу в своей жизни не попробовал наркоза. Даже во время войны, когда очень многим моим сверстникам поотрывало головы, я как-то умудрился сохранить свою на плечах. Хотя и был весьма близок к предсказанию доктора Беленького.
Короче говоря, я так ни разу в своей жизни не нюхал наркоза. Доктор Беленький тогда пришил мне висевший на сухожилиях кончик пальца, а через неделю все срослось самым наилучшим образом и даже швы сняли. Остался тоненький шрам, и ноготь стал расти не ровно, а бугром. Только и всего.
Когда я выздоровел и впервые был выпущен из постели на улицу с забинтованным пальцем и с рукой, подвязанной к шее куском марли, первым, кто попался мне навстречу, был Берэлэ Мац. У него тоже рука была подвязана к шее и тот же, что у меня, безымянный палец был толсто забинтован.
Я спросил, что это? Берэлэ замялся и сказал, что пустяки.
Потом я все узнал. А теперь слушайте вы и запомните на всю жизнь, каких людей редко, но все же рожает наша земля.
Берэлэ Мац, мучаясь от того, что нанес мне увечье и сделал инвалидом, решил покалечить сам себя, чтобы мы были квиты. Он вынес из дома топор, положил свой безымянный палец на скамейку, прицелился и тюкнул. Верхний кусок пальца отскочил и пропал в траве. Он долго боялся сказать отцу и потерял много крови. Его пришлось положить в больницу. Обрубок пальца зажил. И когда он вернулся домой, отец его снова высек. На сей раз за членовредительство, за то, что он почти погубил свою будущую карьеру скрипача. Правда, даже его отец грузчик Эле-Хаим тогда не знал, что сохрани Берэлэ свой палец, все равно никогда бы ему не быть великим музыкантом. Потому что скоро, очень скоро началась война, и Берэлэ не стало.
Но тогда мы с ним встретились после больницы. Оба в марлевых повязках. У меня под бинтом был весь сросшийся палец, а у него — половина. И мне было стыдно перед ним, словно я сжульничал.
Он поманил меня здоровой рукой, повел в глубину двора и молча показал песчаный бугорок в траве. Это была братская могила загубленных Иваном Жуковым щенят и кончика его, Берэлэ Маца, безымянного пальца. Мы встали по обе стороны бугра, и у каждого на марлевой повязке висела забинтованная рука, и мы оба опустили головы, чтя память погибших. Точь-в-точь как герои гражданской войны у могилы своих товарищей по оружию.
Говорят, что евреи — самые богатые люди. Когда я это слышу, я начинаю смеяться. Внутренним смехом. Чтобы не обидеть того, кто говорит такие глупости.
Столько нищих, которые ходят из одного еврейского дома в другой с протянутой за милостыней рукой, я не встречал потом нигде в мире. Еврейские местечки и маленькие городки в Польше и в России невозможно представить себе без нищих. В рваной одежде, в разбитой обуви, с нечесаными головами, в одиночку и парами: муж и жена, а то и втроем, с грязным ребенком на руках, шли они каждый день, как на службу, из дома в дом и собирали положенную им дань — ломоть хлеба, пару картошек, желтые перезревшие огурцы, а если особенно повезет, немножко мелочи, которую они складывали в жестяную банку от консервов, чтоб звенела.
Где жили эти люди, где ночевали, где мылись, если вообще мылись когда-нибудь, никто не знал. Они появлялись на улице рано утром и начинали обход со строгим интервалом в пять — десять минут, не забегая вперед и соблюдая порядок, чтоб не пугать хозяек, появись они сразу скопом, и не обижать своих коллег, опередив их. К обеду их нашествие кончалось, и они исчезали, словно испарившись в воздухе.
Их знали не по именам, а по кличкам. И они охотно откликались на клички. Я даже думаю, что они своих подлинных имен и не знали. И хоть в СССР была строгая паспортная система и каждый гражданин был обязан носить с собой удостоверение личности, они, нищие, уверен, документов никаких не имели, и никто этих документов у них не спрашивал. Как не спрашивают документа у козы. Хотя нет, вру. Коза должна быть обязательно зарегистрирована, чтобы взыскивать с ее хозяина налог. С нищих ничего не взыскивали. Что с них возьмешь? Пару вшей да сухую корку хлеба?
Жители нашей улицы жалели нищих и не обижали их. У каждой хозяйки на кухне хранилось немного мелочи про запас, чтобы дать милостыню сразу, когда нищий войдет, и не бегать за деньгами в глубину дома. Потому что иначе оставалась без присмотра кухня, кипящие горшки в печи и на примусе, и сам нищий тоже оставался один на кухне и мог не устоять перед соблазном стащить что-нибудь.
Но это были нищие свои, домашние. Они были такой же частью пейзажа нашей улицы, как чугунная водопроводная колонка, где балагулы поили своих широкозадых, с мохнатыми ногами коней-тяжеловозов, и как огромная столетняя ель на углу. У ели были большие темные лапы, и на самой вершине мотались на ветру обрывки женской шали. Оттуда, по преданию, спрыгнула, сойдя с ума, богатая старуха, когда у нее после революции отобрали и национализировали мельницу, на которой работал теперь грузчиком отец моего друга Берэлэ Маца. А шаль ее зацепилась за еловые лапы и висит уже много лет, все больше истлевая под дождями и снегом. Снять ее никто не пробовал — слишком высоко надо лезть. А как туда забралась сумасшедшая старуха — одному Богу известно.
Так вот, если бы нищие в один день исчезли с нашей улицы, мы почувствовали бы себя так же неуютно, как если бы балагулы перестали поить своих коней у колонки или кто-нибудь срубил бы древнюю темную ель: улица потеряла бы свое лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16