Любя лишь себя.
А ведь так живет страна, куда мы приехали. И даже гордится тем, что ничему не поклоняется. Скоро эти свободные от всего люди начнут справлять естественные нужды прямо на улице, на глазах у остальных, как это делают собаки в Нью-Йорке.
В Москве собаки не делают этого на улицах. Поэтому в Москве чистые тротуары, ни бумаг, ни окурков, ни собачьего дерьма. А по краю тротуаров не громоздятся горы мешков и картонных ящиков с мусором. По московским улицам приятно ходить. Когда гуляешь по Нью-Йорку, ощущаешь, будто ходишь по большой свалке.
Я никого не хочу хулить и хвалить. Я хочу разобраться, что к чему в этом мире. Спрашивать у взрослых — пустое дело. Они сами ошарашены и не знают, на какую ягодицу сесть.
Мы ездили в Вашингтон. Мама, я и Б.С. Он нас повез на уикэнд. Город мне не понравился. После Вены и Рима разве может какой-нибудь город удивить?
Но вот к одному месту я стремилась с волнением. К сердцу Америки — Белому дому. Мне очень хотелось снова испытать то чувство, которое меня охватывало в Москве на Красной площади. Мне очень хотелось найти в моей новой стране что-нибудь, что взволнует сердце, заставит его биться учащенно.
Белый дом оказался совсем маленьким. Это не разочаровало меня, а, наоборот, умилило. Я даже ощутила легкий приступ того самого чувства, которое охватывало меня перед Кремлем. Но чувство, так и не созрев, вдруг испарилось. Оно уступило место отвращению и душевной пустоте.
Перед Белым домом, на фоне его фонтанов и звездно-полосатого флага на белом тонком флагштоке, расположился на садовой скамье грязный оборванец. Опухший от пьянства негр, одетый в лохмотья, из-под которых высовывались его босые, в струпьях ноги, храпел, пуская пузыри, на скамье, а вокруг валялись пустые банки из-под пива.
Ему было плевать на Белый дом, на флаг, на толпы иностранных туристов, на полицейских, в смущении обходивших его. Потому что в этой стране он свободен плевать на все. И мне в душу тоже.
— Вот он, символ Америки, — с грустью сказал Б.С. — Боже храни ее. Сама она себя растащит по кускам.
У меня закипали слезы. Б.С. заметил это и утешающе положил мне свою руку на плечо. Мама тоже стояла растерянная.
— Зато у них прекрасные автострады, — сказала задумчиво мама. — И изобилие всего, чего душа попросит.
— Зато мы делаем ракеты и покоряем Енисей, — в тон ей протянул Б.С. слова известной в СССР песни. — И при этом в России нечего жрать и надо держать язык за зубами.
— Вы слишком многого хотите, — сказала мама, обращаясь к Б.С. и почему-то ко мне тоже. — Вы — максималисты.
Я слишком много хочу? Разве я пожелала чересчур? Ну, чего же я хочу?
Я хочу уважать президента моей страны, и мне неприятно, что на весь мир радио и телевидение трогательно оповещают о том, что у него приступ геморроя. Когда он потом появляется на экране телевизора, я смотрю не на его постоянно улыбающееся лицо, а на, извините за выражение, его жопу и думаю о том, что у него там внутри нарыв, и как он стонет и морщится, когда какает у себя в Белом доме. Небось, тогда вечная улыбка исчезает с его лица и остаются холодные и злые глаза. Похожие на волчьи. Я поэтому и не пытаюсь рисовать его портрет, потому что знаю, что получится.
При всей моей обиде на Брежнева я хочу, чтобы он, бедняга, не шевелил вставной челюстью, когда выступает с речью. Жутко смотреть. Кажется, вот-вот выронит ее на трибуну, и она со звоном ударится о графин с водой. Неужели не могут в СССР придумать что-нибудь получше для своего вождя вместо этой кошмарной челюсти. Ведь там запускают ракеты на луну, а до такой мелочи не додумаются.
У меня много вопросов, на которые не нахожу ответа.
Почему, к примеру, негритянки по всей Америке тратят уйму денег у парикмахеров, чтоб распрямить свои кудрявые колечки на голове и хотят иметь волосы такие же прямые, как у белых? Они ведь белых не любят. Зачем они хотят быть похожими на них?
Почему еврейки во всем мире ложатся под хирургический нож и под наркозом на операционном столе укорачивают свои библейские носы?
Почему японки тоже стоят в очередях к хирургам, чтоб свои волшебные раскосые глаза сделать круглыми, как у кошек?
Почему негры, которые вопят, что их в Америке угнетают, не посылают ее, Америку, к чертовой матери и не уплывают в Африку на свою историческую родину, где все — черные, и они со своей американской хваткой и знаниями ценились бы на вес золота?
Почему евреи в нью-йоркских синагогах лицемерно повторяют «в будущем году в Иерусалиме» и ни в будущем, и ни в каком другом году туда не поедут? А если поедут, то туристами. Пока не дождутся погромов. Но тогда уже будет поздно.
Если бы в Москве я выпалила столько вопросов подряд, бабушка Сима непременно стала бы отпаивать меня валерианкой. В Нью-Йорке этих капель нет, и мама заказала, чтоб ей прислали из Москвы.
Каждый вечер, придя с работы и наскоро перекусив, мама выводит меня попастись. Подышать свежим воздухом. Если воздух в Нью-Йорке можно назвать свежим.
Я прокисаю целый день в помещении. Сначала в школе, а потом дома. Там, где я живу, у меня нет друзей, моих сверстников. Поэтому выйти на улицу поиграть мне не с кем. И боязно. Здесь шныряют мальчишки бандитского вида. Те, что с темной кожей. Неграми их называть сейчас не принято. И пуэрториканцы. Чуть посветлей. Но ни капельки не лучше.
А по телевизору каждый божий день показывают застреленных, зарезанных. Аж в глазах рябит. И изнасилованных. Это страшнее всего. Я вся покрываюсь гусиной кожей, когда слышу об этом. Если б случилось такое несчастье со мной, я бы жить не стала. Удавилась бы.
Как-то по телевизору показали восьмидесятилетнюю старуху, изнасилованную, а потом зарезанную. И совершили это жуткое, чудовищное преступление два подростка. Чуть постарше меня. Они нагло улыбались с экрана телевизора, когда полиция их уводила в наручниках. И на их мордах орангутангов не было ни капли раскаяния. Между прочим, те, что бегают с воплями мимо наших окон, похожи на них, как братья.
Б.С. вечерами куда-то уходит. У него свои дела. Остаемся в доме мы с мамой. Одеваемся потеплей, поднимаем воротники и выходим на улицу.
Уже темно. Улица пустынная и скучная. Домики двухэтажные, из красного кирпича. Одинаковые, как казармы. Редкие фонари раскачиваются на ветру, и в светлом пятне порхают снежинки.
Я люблю снегопад. В Москве это было как праздник. Мы, дети, с ума сходили от радости, катали снежных баб. Играли в снежки. И возвращались домой с красными, как помидоры, щеками.
Здесь снег — это национальное бедствие. Никто не радуется снежинкам, колющим и тающим за воротником. Все озабочены только одним: смогут ли их автомобили проехать по сугробам. Толщину снежного покрова сообщают по телевизору с таким тревожным видом, словно говорят о наводнении или, еще хуже, о бомбежке.
Идет снег. Мягкий и мокрый. Ложится на шапку и на плечи. Я языком слизываю снежинки с губ. Для меня это запах детства.
Под ногами — каша. Мы скользим, оступаемся, но продолжаем путь вперед. Одни. И слава богу. Ребенку нужен кислород. И она получит его даже ценой моей жизни. Вот такая решимость написана на мамином лице. Она шагает в быстро намокающих туфлях, чавкая ими по расползающейся под ногами каше. А я держусь за руку, стараясь не отстать.
Бедная моя, родная моя мамочка. Мне вдруг хочется заплакать, глядя на твое, еще молодое, лицо. Какая ты одинокая. У тебя никого нет. Кроме меня, неблагодарной. Тебе бы сейчас пойти в театр. С мужчиной. Или в ресторан. И тоже не со мной. И танцевать, кружиться до опьянения. Тебе бы целоваться, чтоб захватило дух. Тебе бы изнемогать от любви. Мужской.
А ты бессмысленно шлепаешь по мокрому снегу. Со мной на прицепе. У тебя холодные мокрые ноги. Резиновые ботики ты купила мне. Сэкономив на себе. У тебя губы без помады. И ресницы без краски. Для кого тебе прихорашиваться? Для хулиганов и насильников, которые могут выскочить из-за угла? И никто не придет нам на помощь. Ни один человек. Вот эти кирпичные коробки будут слепо смотреть, как нас уничтожают.
Справа от нас, на высоте третьего этажа, железная эстакада метро.
Мы слышим нарастающий грохот, земля под ногами начинает подрагивать, и гусеница, поблескивая светящимися окнами, наползает будто мне на голову. Потом железный стук замирает. Пока снова не возникает с противоположной стороны.
Вот под такую музыку мы глотаем кислород. Одни на целом свете. Антилопа с антилопочкой. Гуляют по джунглям. А хищные звери вышли на охоту за мясом антилопы. Их злые глаза светятся в темноте. Даже слышно шипящее дыхание. Антилопочка жмется к маме-антилопе.
У антилопы хоть рога имеются. А мы совсем беззащитные. Мы
— безрогие газели. Газель с теленочком. У нас, как у газелей, большие глаза. У мамы и у меня. Мы семеним по снежной каше, оскальзываясь копытцами. А джунгли не дремлют. Джунгли смыкаются вокруг нас.
Снова прогрохотал над головой поезд метро и ушел с воем, растворился в снежной мути.
Впереди вспыхивает и гаснет реклама: Экономьте деньги. Летите во Флориду.
Спасибо. Нам не на чем экономить. Мы еле тянем. От получки до получки. Пусть экономят те, у кого есть, на чем экономить. И пусть летят.
Я прижимаюсь к маминому боку. Смотрю снизу в ее лицо.
— Что, устала? — заботливо склоняется она ко мне.
— Нет, — мотаю я головой. — Я просто люблю тебя.
— А я тебя, — отвечает она, и смахивает рукавом тающие снежинки с ресниц.
Домой мы еле ползем. В окнах у нас свет. И сразу мы обе оживаем. Значит, Б.С. вернулся. Кто-то живой нас ждет.
— Добро пожаловать, — радуется он нашему приходу. — Отважные мать и дитя.
Он соскучился тут один, нас дожидаючись. Никто не любит одиночества. Даже он.
Из кухни пахнет чем-то вкусным. Это он ужин приготовил. Интересно, для себя для одного или для всех для нас? Это у него зависит от настроения. Если депрессия — ест один. Сегодня, кажется, он в духе. Даже галантно ухаживает за обеими дамами. Помогает нам снять пальто. Мне тоже. Стряхивает снег. Надевает на вешалку.
— Скорей разувайся, — покрикивает он на маму. — У тебя совершенно мокрые ноги. Наживешь ревматизм.
— Не проявляй лицемерной заботы, — отмахивается мама.
— Почему лицемерной?
— Мог бы расщедриться на теплые сапоги для женщины, с которой спишь.
Я смотрю на Б.С. Каково? Съел?
— А это — идея, — после паузы говорит он. — Пошли ужинать. Идея так и осталась идеей. Мама всю зиму проходила с мокрыми ногами. Женщины — очень выносливый народ.
Поздравьте меня. Я, кажется, выбиваюсь в люди. Наконец-то. Мужчины начинают проявлять ко мне интерес. На меня кладут глаз. Меня «клеют». На меня делают стойку.
Я и раньше знала, что если не лицом, то, по крайней мере, женскими формами буду волновать убогое мужское воображение. У меня, как и у мамы, аппетитный зад. Точного рисунка. Соблазнительно выдается. Только у меня — поменьше. А это еще ценней. Если верить опыту Б.С. Мой задик, мои упругие ягодички поместятся в двух мужских ладонях. За этот комплимент Б.С. схлопотал от мамы по шее. Не больно. Но явно ревниво.
У меня стройные ножки. Объективно. С худыми бедрышками. Между ними — соблазнительный зазор. Талия узкая. Не в пример маминой. И грудки. Еще только зародившиеся. Два диких яблочка. Недомерки. Но уже топорщат рубашку и свитер и уже вызывающе устремлены на всех встречных. На, мол, выкуси! Нас так не возьмешь! Мы себе цену знаем!
Вчера меня впервые зацепили на улице взрослые мальчишки. Из соседней школы. Наши девочки у них в цене. Мальчишки эти в старших классах. Усики пробиваются. И цепляют не для того,, чтобы похулиганить, а нормально, чтоб познакомиться.
Я шла по тротуару. Мимо них. Как нож сквозь масло. Сапожки цокают высокими каблучками. Мои бедрышки и задик вкусно обтянуты синими джинсами. Джинсы небрежно завернуты на середине голенища. Свитер вздулся там, где угадываются грудки. Волосы, хорошо промытые, лежат на плечах. Берет, большой, самый модный, сдвинут так лихо, что не ясно, как держится, не свалится на плечо. В волосах лиловый плюшевый цветок, споротый с маминого платья.
Мальчишки разинули рты.
До этого дня они меня пропускали, не задевая. Стерегли других девчонок. Постарше. Сегодня я их ошарашила. Ослепила. Фрукт незаметно созрел. Да не для вас, бедные. Нам уготовано что-нибудь поярче.
— Эй, детка, — хором взвыли они мне вслед и пустились в погоню. — Тебя как звать?
Зашли с двух сторон, вылупились.
А я ножки ставлю. Ягодицами раскачиваю. Каблучками постукиваю. Цок, цок, цок, цок.
И так небрежно, как будто мне не впервой, роняю:
— Зачем вам мое имя?
— Чтоб познакомиться… зачем же еще?
— А зачем нам знакомиться?
— Ну, как? Для того… чтобы… — совсем сбились они. — Чтоб, значит… встречаться.
— Ошиблись адресом, — говорю я. — Я — лесбиянка.
Их как ветром сдуло. Я даже оглянулась назад. Торжествующе. А сзади шел наш учитель физкультуры — известный гомосексуалист, из папиной братии. И, конечно, все слышал.
Он удивленно посмотрел на меня. Мол, нашего полку прибыло. Но ничего не сказал. Не станет же он со мной обсуждать здесь, на улице, проблемы однополой любви, как со своим коллегой по вывиху. Это — непедагогично. Но уж точно, отныне он будет на меня смотреть другими глазами. На уроках физкультуры мне обеспечена повышенная оценка, даже если я не буду проявлять особого прилежания. Они, гомики и лесбиянки, как любое меньшинство, да еще преследуемое, тянутся друг к другу, помогают. Как, например, евреи.
Я рассказала Б.С. об этом случае. Мамы дома не было. Он рассмеялся, хлопнул меня ладонью по заду. Не сильно, но у меня защемило в груди от волнения, а между ногами сделалось мокро.
— Молодец, старушка! — похвалил он. — Ты еще удивишь человечество.
У моей мамы абсолютно отсутствует женское чутье. Я имею в виду не кокетство, томные вздохи и загадочные взгляды, в которых никакой загадки нет, а нечто совсем иное, что можно назвать женской дипломатией, что ли?
Мужчину женщина завоевывает. Системой ловко расставленных засад. Мужчина — существо не слишком тонкое и легко глотает даже грубую приманку. Вот так, шаг за шагом, с одного крючка на другой движется он, болезный, навстречу своей гибели и — глядишь, попался, прочно сидит в западне.
К такому заключению я пришла, не только пользуясь книжными сведениями, а, в первую очередь, из подслушанных разговоров взрослых и моих собственных наблюдений за ними.
Моя мать, человек прямой, не терпит хитростей, и поэтому горит синим пламенем в своих неуклюжих попытках обуздать вольного мустанга Б.С., загнать его в семейные сети и связать по рукам и ногам брачными узами.
Как она не может понять, что я — единственный ребенок в доме, одна из вернейших отравленных приманок? Б.С. любит детей и свою тоску по собственному сынишке глушит игрою со мной. У него ко мне явный сентимент. Ему нравится со мной разговаривать. Даже больше, чем с мамой. Он любит сажать меня к себе на колени,, зарывшись носом в мои волосы, нюхать их. Глаза его сразу теплеют, когда он видит меня. Он ко мне привязывается все больше и больше.
И мама вместо того, чтобы поощрять наше сближение, изо всех сил старается разрушить его. Не из ревности ко мне. Боже упаси! Такое за пределами ее воображения. Из материнской ревности, из эгоистического чувства собственника. Она не в состоянии разделить с Б.С. родительского права на меня.
И теряет последний шанс.
Помню, как-то я нахамила маме. В моем возрасте, переходном, как объясняют педагогические книги, это бывает. Ни с того, ни с сего упрусь, становлюсь грубой, враждебной. Мама обижена, потрясена. Даже Б.С. возмутился и встал на защиту мамы.
— Эх, и взгрел бы я тебя ремешком по заду! — строго сказал он мне, и я, вместо того, чтобы обидеться, обрадовалась.
— Взгрей меня, миленький. Выпори меня, дорогой, по голому заду, — мысленно взмолилась я.
Потому что я расту без отца. Без мужского влияния. И даже порка мужской рукой была бы признаком того, что я не одна, что есть кто-то, кого мое поведение беспокоит, что в нашем доме появилась строгая мужская рука.
Ведь выпороть чужого ребенка, к которому равнодушен, у нормального мужчины рука не поднимется. Значит, воспитательный порыв Б.С. был явным признаком того, что я ему не чужая, что он ко мне испытывает отцовские чувства, отцовскую обеспокоенность и гнев из-за моего нехорошего поведения. Коснись он меня ремнем, и наша связь уже стала бы куда прочнее.
Ничего этого не поняла моя мама.
— Пороть будешь своих детей, — с благородным негодованием отвергла она его услуги. — Я без твоей помощи разберусь со своим ребенком.
— Дура! — чуть не завопила я, — Ты так и останешься со своим ребенком до конца твоих дней.
Б.С., ни слова не говоря, ушел в свою комнату и захлопнул дверь.
Удивительная штука — чувство вины. Не за себя. А за свой народ. За страну, к которой ты принадлежишь. Здесь, на Западе
— сплошное умопомешательство на этом чувстве.
Я, например, никогда не испытывала чувства вины за СССР.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
А ведь так живет страна, куда мы приехали. И даже гордится тем, что ничему не поклоняется. Скоро эти свободные от всего люди начнут справлять естественные нужды прямо на улице, на глазах у остальных, как это делают собаки в Нью-Йорке.
В Москве собаки не делают этого на улицах. Поэтому в Москве чистые тротуары, ни бумаг, ни окурков, ни собачьего дерьма. А по краю тротуаров не громоздятся горы мешков и картонных ящиков с мусором. По московским улицам приятно ходить. Когда гуляешь по Нью-Йорку, ощущаешь, будто ходишь по большой свалке.
Я никого не хочу хулить и хвалить. Я хочу разобраться, что к чему в этом мире. Спрашивать у взрослых — пустое дело. Они сами ошарашены и не знают, на какую ягодицу сесть.
Мы ездили в Вашингтон. Мама, я и Б.С. Он нас повез на уикэнд. Город мне не понравился. После Вены и Рима разве может какой-нибудь город удивить?
Но вот к одному месту я стремилась с волнением. К сердцу Америки — Белому дому. Мне очень хотелось снова испытать то чувство, которое меня охватывало в Москве на Красной площади. Мне очень хотелось найти в моей новой стране что-нибудь, что взволнует сердце, заставит его биться учащенно.
Белый дом оказался совсем маленьким. Это не разочаровало меня, а, наоборот, умилило. Я даже ощутила легкий приступ того самого чувства, которое охватывало меня перед Кремлем. Но чувство, так и не созрев, вдруг испарилось. Оно уступило место отвращению и душевной пустоте.
Перед Белым домом, на фоне его фонтанов и звездно-полосатого флага на белом тонком флагштоке, расположился на садовой скамье грязный оборванец. Опухший от пьянства негр, одетый в лохмотья, из-под которых высовывались его босые, в струпьях ноги, храпел, пуская пузыри, на скамье, а вокруг валялись пустые банки из-под пива.
Ему было плевать на Белый дом, на флаг, на толпы иностранных туристов, на полицейских, в смущении обходивших его. Потому что в этой стране он свободен плевать на все. И мне в душу тоже.
— Вот он, символ Америки, — с грустью сказал Б.С. — Боже храни ее. Сама она себя растащит по кускам.
У меня закипали слезы. Б.С. заметил это и утешающе положил мне свою руку на плечо. Мама тоже стояла растерянная.
— Зато у них прекрасные автострады, — сказала задумчиво мама. — И изобилие всего, чего душа попросит.
— Зато мы делаем ракеты и покоряем Енисей, — в тон ей протянул Б.С. слова известной в СССР песни. — И при этом в России нечего жрать и надо держать язык за зубами.
— Вы слишком многого хотите, — сказала мама, обращаясь к Б.С. и почему-то ко мне тоже. — Вы — максималисты.
Я слишком много хочу? Разве я пожелала чересчур? Ну, чего же я хочу?
Я хочу уважать президента моей страны, и мне неприятно, что на весь мир радио и телевидение трогательно оповещают о том, что у него приступ геморроя. Когда он потом появляется на экране телевизора, я смотрю не на его постоянно улыбающееся лицо, а на, извините за выражение, его жопу и думаю о том, что у него там внутри нарыв, и как он стонет и морщится, когда какает у себя в Белом доме. Небось, тогда вечная улыбка исчезает с его лица и остаются холодные и злые глаза. Похожие на волчьи. Я поэтому и не пытаюсь рисовать его портрет, потому что знаю, что получится.
При всей моей обиде на Брежнева я хочу, чтобы он, бедняга, не шевелил вставной челюстью, когда выступает с речью. Жутко смотреть. Кажется, вот-вот выронит ее на трибуну, и она со звоном ударится о графин с водой. Неужели не могут в СССР придумать что-нибудь получше для своего вождя вместо этой кошмарной челюсти. Ведь там запускают ракеты на луну, а до такой мелочи не додумаются.
У меня много вопросов, на которые не нахожу ответа.
Почему, к примеру, негритянки по всей Америке тратят уйму денег у парикмахеров, чтоб распрямить свои кудрявые колечки на голове и хотят иметь волосы такие же прямые, как у белых? Они ведь белых не любят. Зачем они хотят быть похожими на них?
Почему еврейки во всем мире ложатся под хирургический нож и под наркозом на операционном столе укорачивают свои библейские носы?
Почему японки тоже стоят в очередях к хирургам, чтоб свои волшебные раскосые глаза сделать круглыми, как у кошек?
Почему негры, которые вопят, что их в Америке угнетают, не посылают ее, Америку, к чертовой матери и не уплывают в Африку на свою историческую родину, где все — черные, и они со своей американской хваткой и знаниями ценились бы на вес золота?
Почему евреи в нью-йоркских синагогах лицемерно повторяют «в будущем году в Иерусалиме» и ни в будущем, и ни в каком другом году туда не поедут? А если поедут, то туристами. Пока не дождутся погромов. Но тогда уже будет поздно.
Если бы в Москве я выпалила столько вопросов подряд, бабушка Сима непременно стала бы отпаивать меня валерианкой. В Нью-Йорке этих капель нет, и мама заказала, чтоб ей прислали из Москвы.
Каждый вечер, придя с работы и наскоро перекусив, мама выводит меня попастись. Подышать свежим воздухом. Если воздух в Нью-Йорке можно назвать свежим.
Я прокисаю целый день в помещении. Сначала в школе, а потом дома. Там, где я живу, у меня нет друзей, моих сверстников. Поэтому выйти на улицу поиграть мне не с кем. И боязно. Здесь шныряют мальчишки бандитского вида. Те, что с темной кожей. Неграми их называть сейчас не принято. И пуэрториканцы. Чуть посветлей. Но ни капельки не лучше.
А по телевизору каждый божий день показывают застреленных, зарезанных. Аж в глазах рябит. И изнасилованных. Это страшнее всего. Я вся покрываюсь гусиной кожей, когда слышу об этом. Если б случилось такое несчастье со мной, я бы жить не стала. Удавилась бы.
Как-то по телевизору показали восьмидесятилетнюю старуху, изнасилованную, а потом зарезанную. И совершили это жуткое, чудовищное преступление два подростка. Чуть постарше меня. Они нагло улыбались с экрана телевизора, когда полиция их уводила в наручниках. И на их мордах орангутангов не было ни капли раскаяния. Между прочим, те, что бегают с воплями мимо наших окон, похожи на них, как братья.
Б.С. вечерами куда-то уходит. У него свои дела. Остаемся в доме мы с мамой. Одеваемся потеплей, поднимаем воротники и выходим на улицу.
Уже темно. Улица пустынная и скучная. Домики двухэтажные, из красного кирпича. Одинаковые, как казармы. Редкие фонари раскачиваются на ветру, и в светлом пятне порхают снежинки.
Я люблю снегопад. В Москве это было как праздник. Мы, дети, с ума сходили от радости, катали снежных баб. Играли в снежки. И возвращались домой с красными, как помидоры, щеками.
Здесь снег — это национальное бедствие. Никто не радуется снежинкам, колющим и тающим за воротником. Все озабочены только одним: смогут ли их автомобили проехать по сугробам. Толщину снежного покрова сообщают по телевизору с таким тревожным видом, словно говорят о наводнении или, еще хуже, о бомбежке.
Идет снег. Мягкий и мокрый. Ложится на шапку и на плечи. Я языком слизываю снежинки с губ. Для меня это запах детства.
Под ногами — каша. Мы скользим, оступаемся, но продолжаем путь вперед. Одни. И слава богу. Ребенку нужен кислород. И она получит его даже ценой моей жизни. Вот такая решимость написана на мамином лице. Она шагает в быстро намокающих туфлях, чавкая ими по расползающейся под ногами каше. А я держусь за руку, стараясь не отстать.
Бедная моя, родная моя мамочка. Мне вдруг хочется заплакать, глядя на твое, еще молодое, лицо. Какая ты одинокая. У тебя никого нет. Кроме меня, неблагодарной. Тебе бы сейчас пойти в театр. С мужчиной. Или в ресторан. И тоже не со мной. И танцевать, кружиться до опьянения. Тебе бы целоваться, чтоб захватило дух. Тебе бы изнемогать от любви. Мужской.
А ты бессмысленно шлепаешь по мокрому снегу. Со мной на прицепе. У тебя холодные мокрые ноги. Резиновые ботики ты купила мне. Сэкономив на себе. У тебя губы без помады. И ресницы без краски. Для кого тебе прихорашиваться? Для хулиганов и насильников, которые могут выскочить из-за угла? И никто не придет нам на помощь. Ни один человек. Вот эти кирпичные коробки будут слепо смотреть, как нас уничтожают.
Справа от нас, на высоте третьего этажа, железная эстакада метро.
Мы слышим нарастающий грохот, земля под ногами начинает подрагивать, и гусеница, поблескивая светящимися окнами, наползает будто мне на голову. Потом железный стук замирает. Пока снова не возникает с противоположной стороны.
Вот под такую музыку мы глотаем кислород. Одни на целом свете. Антилопа с антилопочкой. Гуляют по джунглям. А хищные звери вышли на охоту за мясом антилопы. Их злые глаза светятся в темноте. Даже слышно шипящее дыхание. Антилопочка жмется к маме-антилопе.
У антилопы хоть рога имеются. А мы совсем беззащитные. Мы
— безрогие газели. Газель с теленочком. У нас, как у газелей, большие глаза. У мамы и у меня. Мы семеним по снежной каше, оскальзываясь копытцами. А джунгли не дремлют. Джунгли смыкаются вокруг нас.
Снова прогрохотал над головой поезд метро и ушел с воем, растворился в снежной мути.
Впереди вспыхивает и гаснет реклама: Экономьте деньги. Летите во Флориду.
Спасибо. Нам не на чем экономить. Мы еле тянем. От получки до получки. Пусть экономят те, у кого есть, на чем экономить. И пусть летят.
Я прижимаюсь к маминому боку. Смотрю снизу в ее лицо.
— Что, устала? — заботливо склоняется она ко мне.
— Нет, — мотаю я головой. — Я просто люблю тебя.
— А я тебя, — отвечает она, и смахивает рукавом тающие снежинки с ресниц.
Домой мы еле ползем. В окнах у нас свет. И сразу мы обе оживаем. Значит, Б.С. вернулся. Кто-то живой нас ждет.
— Добро пожаловать, — радуется он нашему приходу. — Отважные мать и дитя.
Он соскучился тут один, нас дожидаючись. Никто не любит одиночества. Даже он.
Из кухни пахнет чем-то вкусным. Это он ужин приготовил. Интересно, для себя для одного или для всех для нас? Это у него зависит от настроения. Если депрессия — ест один. Сегодня, кажется, он в духе. Даже галантно ухаживает за обеими дамами. Помогает нам снять пальто. Мне тоже. Стряхивает снег. Надевает на вешалку.
— Скорей разувайся, — покрикивает он на маму. — У тебя совершенно мокрые ноги. Наживешь ревматизм.
— Не проявляй лицемерной заботы, — отмахивается мама.
— Почему лицемерной?
— Мог бы расщедриться на теплые сапоги для женщины, с которой спишь.
Я смотрю на Б.С. Каково? Съел?
— А это — идея, — после паузы говорит он. — Пошли ужинать. Идея так и осталась идеей. Мама всю зиму проходила с мокрыми ногами. Женщины — очень выносливый народ.
Поздравьте меня. Я, кажется, выбиваюсь в люди. Наконец-то. Мужчины начинают проявлять ко мне интерес. На меня кладут глаз. Меня «клеют». На меня делают стойку.
Я и раньше знала, что если не лицом, то, по крайней мере, женскими формами буду волновать убогое мужское воображение. У меня, как и у мамы, аппетитный зад. Точного рисунка. Соблазнительно выдается. Только у меня — поменьше. А это еще ценней. Если верить опыту Б.С. Мой задик, мои упругие ягодички поместятся в двух мужских ладонях. За этот комплимент Б.С. схлопотал от мамы по шее. Не больно. Но явно ревниво.
У меня стройные ножки. Объективно. С худыми бедрышками. Между ними — соблазнительный зазор. Талия узкая. Не в пример маминой. И грудки. Еще только зародившиеся. Два диких яблочка. Недомерки. Но уже топорщат рубашку и свитер и уже вызывающе устремлены на всех встречных. На, мол, выкуси! Нас так не возьмешь! Мы себе цену знаем!
Вчера меня впервые зацепили на улице взрослые мальчишки. Из соседней школы. Наши девочки у них в цене. Мальчишки эти в старших классах. Усики пробиваются. И цепляют не для того,, чтобы похулиганить, а нормально, чтоб познакомиться.
Я шла по тротуару. Мимо них. Как нож сквозь масло. Сапожки цокают высокими каблучками. Мои бедрышки и задик вкусно обтянуты синими джинсами. Джинсы небрежно завернуты на середине голенища. Свитер вздулся там, где угадываются грудки. Волосы, хорошо промытые, лежат на плечах. Берет, большой, самый модный, сдвинут так лихо, что не ясно, как держится, не свалится на плечо. В волосах лиловый плюшевый цветок, споротый с маминого платья.
Мальчишки разинули рты.
До этого дня они меня пропускали, не задевая. Стерегли других девчонок. Постарше. Сегодня я их ошарашила. Ослепила. Фрукт незаметно созрел. Да не для вас, бедные. Нам уготовано что-нибудь поярче.
— Эй, детка, — хором взвыли они мне вслед и пустились в погоню. — Тебя как звать?
Зашли с двух сторон, вылупились.
А я ножки ставлю. Ягодицами раскачиваю. Каблучками постукиваю. Цок, цок, цок, цок.
И так небрежно, как будто мне не впервой, роняю:
— Зачем вам мое имя?
— Чтоб познакомиться… зачем же еще?
— А зачем нам знакомиться?
— Ну, как? Для того… чтобы… — совсем сбились они. — Чтоб, значит… встречаться.
— Ошиблись адресом, — говорю я. — Я — лесбиянка.
Их как ветром сдуло. Я даже оглянулась назад. Торжествующе. А сзади шел наш учитель физкультуры — известный гомосексуалист, из папиной братии. И, конечно, все слышал.
Он удивленно посмотрел на меня. Мол, нашего полку прибыло. Но ничего не сказал. Не станет же он со мной обсуждать здесь, на улице, проблемы однополой любви, как со своим коллегой по вывиху. Это — непедагогично. Но уж точно, отныне он будет на меня смотреть другими глазами. На уроках физкультуры мне обеспечена повышенная оценка, даже если я не буду проявлять особого прилежания. Они, гомики и лесбиянки, как любое меньшинство, да еще преследуемое, тянутся друг к другу, помогают. Как, например, евреи.
Я рассказала Б.С. об этом случае. Мамы дома не было. Он рассмеялся, хлопнул меня ладонью по заду. Не сильно, но у меня защемило в груди от волнения, а между ногами сделалось мокро.
— Молодец, старушка! — похвалил он. — Ты еще удивишь человечество.
У моей мамы абсолютно отсутствует женское чутье. Я имею в виду не кокетство, томные вздохи и загадочные взгляды, в которых никакой загадки нет, а нечто совсем иное, что можно назвать женской дипломатией, что ли?
Мужчину женщина завоевывает. Системой ловко расставленных засад. Мужчина — существо не слишком тонкое и легко глотает даже грубую приманку. Вот так, шаг за шагом, с одного крючка на другой движется он, болезный, навстречу своей гибели и — глядишь, попался, прочно сидит в западне.
К такому заключению я пришла, не только пользуясь книжными сведениями, а, в первую очередь, из подслушанных разговоров взрослых и моих собственных наблюдений за ними.
Моя мать, человек прямой, не терпит хитростей, и поэтому горит синим пламенем в своих неуклюжих попытках обуздать вольного мустанга Б.С., загнать его в семейные сети и связать по рукам и ногам брачными узами.
Как она не может понять, что я — единственный ребенок в доме, одна из вернейших отравленных приманок? Б.С. любит детей и свою тоску по собственному сынишке глушит игрою со мной. У него ко мне явный сентимент. Ему нравится со мной разговаривать. Даже больше, чем с мамой. Он любит сажать меня к себе на колени,, зарывшись носом в мои волосы, нюхать их. Глаза его сразу теплеют, когда он видит меня. Он ко мне привязывается все больше и больше.
И мама вместо того, чтобы поощрять наше сближение, изо всех сил старается разрушить его. Не из ревности ко мне. Боже упаси! Такое за пределами ее воображения. Из материнской ревности, из эгоистического чувства собственника. Она не в состоянии разделить с Б.С. родительского права на меня.
И теряет последний шанс.
Помню, как-то я нахамила маме. В моем возрасте, переходном, как объясняют педагогические книги, это бывает. Ни с того, ни с сего упрусь, становлюсь грубой, враждебной. Мама обижена, потрясена. Даже Б.С. возмутился и встал на защиту мамы.
— Эх, и взгрел бы я тебя ремешком по заду! — строго сказал он мне, и я, вместо того, чтобы обидеться, обрадовалась.
— Взгрей меня, миленький. Выпори меня, дорогой, по голому заду, — мысленно взмолилась я.
Потому что я расту без отца. Без мужского влияния. И даже порка мужской рукой была бы признаком того, что я не одна, что есть кто-то, кого мое поведение беспокоит, что в нашем доме появилась строгая мужская рука.
Ведь выпороть чужого ребенка, к которому равнодушен, у нормального мужчины рука не поднимется. Значит, воспитательный порыв Б.С. был явным признаком того, что я ему не чужая, что он ко мне испытывает отцовские чувства, отцовскую обеспокоенность и гнев из-за моего нехорошего поведения. Коснись он меня ремнем, и наша связь уже стала бы куда прочнее.
Ничего этого не поняла моя мама.
— Пороть будешь своих детей, — с благородным негодованием отвергла она его услуги. — Я без твоей помощи разберусь со своим ребенком.
— Дура! — чуть не завопила я, — Ты так и останешься со своим ребенком до конца твоих дней.
Б.С., ни слова не говоря, ушел в свою комнату и захлопнул дверь.
Удивительная штука — чувство вины. Не за себя. А за свой народ. За страну, к которой ты принадлежишь. Здесь, на Западе
— сплошное умопомешательство на этом чувстве.
Я, например, никогда не испытывала чувства вины за СССР.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22