Как бы между прочим де Селби упоминает об «искусстве чтения дорог», поразительно высоко развитом у древних кельтов. В древние времена, рассказывает де Селби, кельтские мудрецы могли с величайшей точностью установить, сколько людей прошло по дороге предыдущей ночью, даже если двигалось целое войско, не говоря уже о небольшом отряде. От их испытующего и все познающего взора ничего не могло укрыться, и по состоянию следов и по их особенностям определялось не просто количество пеших и конных, но и то, какое вооружение имелось у врагов, большие или малые щиты они несли, длинные или короткие копья были у них в руках. Выяснив все это, кельтские мудрецы могли точно сказать, сколько воинов и с каким вооружением нужно отрядить, чтобы наверняка уничтожить врагов. В другом месте де Селби отмечает, что у хорошей дороги всегда есть, так сказать, свое собственное лицо, свой характер, своя судьба; дорога самой своей сутью дает скрытый намек на то, что она куда-то ведет, будь-то на запад или на восток, уходит, но не возвращается.
Такая дорога, говорит де Селби, доставляет путешественнику истинное удовольствие; дорога услаждает взор, каждый ее поворот открывает новый вид, она позволяет двигаться с такой легкостью, словно ты постоянно скатываешься по мягкому уклону вниз. Но если путешествуешь по направлению на восток по дороге, ведущей на запад, то будешь постоянно поражаться неизменной унылости открывающихся видов и великому количеству подъемов, встающих на пути с единственной целью — утомить путешественника и перетрудить и так уже натруженные ноги. Если дорога, дружески расположенная к путешественнику, приведет его в незнакомый город с запутанной сетью кривых улочек, тогда, несмотря на то, что из города ведет множество других дорог и все — к совершенно незнакомым местам, добрая дорога, благоговеющая к нашему путешественнику, тут же отыщется — ибо обладает особыми приметами, позволяющими узнать ее среди любого количества других дорог, — и уверенно выведет на верный путь.
Я шел размеренным и неспешным шагом, думая передней частью мозга, задней же его частью восхищаясь удивительными и обильными красотами, которые открывались мне в то раннее утро на каждом шагу. Воздух был чист, густ, бодрил и опьянял как вино. Мощное присутствие этого бальзама ощущалось во всем — потоки воздуха весело играли зелеными листьями дерев и высокими стеблями травы, без устали выстраивали и перестраивали облака в небе, обвеивали большие валуны, четче выделяя их очертания и тем самым сообщая им некое дополнительное достоинство, и наполняли жизнью все в этом мире. Солнце, оставив далеко позади то место, где оно ранее пряталось, и круто вскарабкавшись на большую высоту, но еще не достигнув высшей точки своего движения по небу, щедро и благодатно изливало на мир потоки чарующего света и трепетные волны тепла, обещавшие жару.
Идя вдоль низкого забора, окружавшего поле, я набрел на калитку и уселся на приступке, чтобы немного передохнуть. В то утро ко мне в голову непонятно откуда забредали всякие удивительные мысли, и, просидев у калитки совсем недолго, я оказался ввергнутым ими в огромное удивление. Особенно меня удивило то, что я вспомнил, кто я такой есть в смысле того, чем занимаюсь, где живу, вспомнил своих знакомых, но, к великому сожалению, не вспомнил ни своего имени, ни фамилии. Вспомнил я и человека по имени Джон Дивни, вспомнил и то, как мы жили под одной крышей, кого и как ждали зимой у дороги, стоя под деревьями, с которых капало. Это зимнее воспоминание подвело меня к мысли о странности того обстоятельства, что вот теперь я сижу прекрасным утром у дороги в окружении буйной и благодатной зелени, и ничего зимнего в природе уже нет. Не только в открывающихся мне видах не было ничего зимнего, но и поля, и леса, и холмы, окружавшие меня, выглядели совершенно незнакомыми. Действительно, странно все как-то — вот вчера утром я вышел из дому, далеко вроде бы не забирался, а значит, нахожусь от своего дома всего в нескольких часах ходьбы, а тем не менее похоже, что я забрел в места, которые никогда раньше не видел и о которых даже никогда ничего не слышал. Как так могло получиться, оставалось мне совершенно непонятным, ибо, хотя жизнь моя проходила в основном за чтением книг и в прочих ученых занятиях, я, невзирая на свою деревянную ногу, исходил во время прогулок все дороги в окрестностях своего дома, и мне казалось, что я прекрасно представляю себе, куда эти дороги ведут. Незнакомость того, что меня окружало, была какой-то особенной, и чувство, которое она вызывала, начисто отличалось от того чувства, которое возникает, когда попадаешь в незнакомые места, ранее никогда не посещавшиеся. Все вокруг меня казалось слишком уж приятным для глаз, слишком совершенным, слишком утонченно сработанным. Все, что видел глаз, имело совершенно ясные и законченные очертания — никакой размытости ни в чем, никакой слитности или нечеткости. Краски полей и торфяников пленяли своей нежностью, а зеленость всей зелени иначе как божественной не назовешь. Деревья расставлены столь заботливо и искусно, что даже у человека с самым придирчивым взглядом их расположение и общий вид вызвали бы искренний восторг. Все пять чувств ублажались и с большой охотой и даже с восторгом выполняли то, что им положено выполнять. Несказанное, острейшее удовольствие доставлялось уже одним простым вдыханием воздуха-бальзама. Я находился в местности, несомненно мне незнакомой, но, несмотря на удивление и недоумение, которые теребили и смущали мой ум, чувствовал себя отменно, пребывал в наипрекраснейшем расположении духа и предвкушал скорейшее завершение своего дела. Я не сомневался, что ценное содержимое черной шкатулки, местонахождение которой мне вскорости откроют, обеспечит мне безбедную жизнь в своем собственном доме, а потом, когда тихая моя жизнь войдет в свою колею, я всегда смогу, когда мне заблагорассудится, прикатить в эти удивительные места на своем велосипеде и тогда уже, не спеша, обстоятельно, попробую разобраться, в чем же заключается их явственная, но трудно уловимая необычность.
Я поднялся с приступка и снова бодро зашагал по дороге. Приятная ходьба ничуть меня не утомляла. Я чувствовал уверенность в том, что не вызываю сопротивления у дороги — она охотно шла вместе со мной.
Предыдущим вечером, уже лежа в постели, я долго обдумывал то непонятное положение, в котором столь неожиданно оказался, и вел беседу со своею новообретенною душою, беседу, которую кроме меня и Джоан никто бы не услышал, даже если бы находился совсем рядом. Как ни странно, мысли мои занимало не то обстоятельство, что я пользуюсь гостеприимством человека, которого сам же и убил своей лопатой (по крайней мере, я был убежден, что убил его, но как было на самом деле, мне трудно сказать), — беспокоило меня прежде всего исчезновение из моей памяти собственных имени и фамилии. Невероятно мучительно знать, что у тебя имеются и имя, и фамилия, но ты их забыл. Ведь у каждого человека есть хоть какое-нибудь имя. Некоторые имена и фамилии представляют собой не что иное, как случайные словесные ярлыки, прозвища, когда-то, в незапамятные времена, относившиеся к внешности человека. Иные имена и фамилии имеют чисто генеалогическое происхождение — например, сын такого-то, — но большинство имен и фамилий все же позволяют составить некоторое мнение о родителях человека, носящего ту или иную фамилию, о нем самом, да и к тому же открывают восхитительные возможности подписываться под юридически оформленными документами. Даже у собаки есть кличка или имя, которое позволяет выделять ее среди других! Даже у моей души, которую никто и никогда не видел застывшей у стойки пивной или путешествующей пешком по дороге, для выделения себя среди других душ не возникло никаких затруднений в приобретении имени.
Совсем непросто понять, почему обо всех загадочных и пугающих странностях, происходивших со мною, я размышлял с какой-то удивительной беспечностью. Непроглядно черная безымянность, вдруг опустившаяся на человека, достигшего срединной точки своего жизненного пути, и сделавшая его никем, должна бы вызвать, по меньшей мере, беспокойство. Не менее неприятно и то, что потеря имени может являться свидетельством нарушений рассудка. Но все это меня нисколько не заботило. По вей видимости, необъяснимое, восторженное возбуждение, которое вызывало во мне все, что я видел вокруг себя, обращало утерю имени и приобретение анонимности в своего рода шутку. Не оставило меня и искреннее любопытство, ведущее к размышлениям о том, как это меня угораздило потерять собственное имя, и к гаданиям о том, обрету ли я его когда-нибудь снова.
Я продолжал шагать по дороге, пребывая все в том же приятном и умиротворенном состоянии, но уже чувствуя, как из глубин сознания торжественно поднимается один из тех вопросов, на который я не мог найти ответа предыдущим вечером. Вопрос, конечно же, был связан с отсутствием у меня имени. А что если действительно взять себе какое-нибудь имя? И я, полусерьезно-полушутя, стал перебирать в уме имена и фамилии, которые бы мне подошли:
Хью Мюррей,
Константи Петри,
Питер Смолл,
Синьор Бениамино Бари,
Достопочтенный Алекс О’Браннигэн,
Курт Фрейнд,
Господин Джон П. де Салис, магистр наук,
Доктор Солвей Гарр,
Бонапарте Госворт,
Ноги О’Хэгген...
Синьор Бениамин Бари , мечтательно сказала Джоан, выдающийся тенор. Перед премьерой оперы в Ла Скала, с участием великого тенора, полиция вынуждена была дубинками разгонять толпу, стремившуюся прорваться в театр. Да, тогда перед Ла Скала происходили поразительные вещи. Когда дирекция театра объявила, что стоячих мест больше нет, не менее десяти тысяч человек — собравшихся у театра почитателей таланта певца — пришли в большое волнение и бросили сметать полицейские кордоны в попытке пробиться ко входам в театр. Полиции пришлось трижды оттеснять беснующуюся толпу. В столкновениях несколько тысяч человек получили телесные повреждения, 79 человек были смертельно ранены. Констеблю Петеру Кауттсу было нанесено тяжелейшее увечье в паху, от которого он уже вряд ли когда-либо оправится. Безумие охватило и современных патрициев, находившихся в театре: когда великий тенор закончил петь, овации, грозившей разрушить театр, не было конца. Певец в тот вечер действительно был в ударе, его голос звучал непревзойденно. В начале представления в богатой насыщенности его голоса слышалась некоторая хрипотца, что наводило на мысль о возможной простуде, — в таком, несколько заниженном ключе он спел бессмертную арию «Che Gelida Manina», любимую арию любимого всеми Карузо. По мере того как Бари все более воодушевлялся исполнением своей божественной миссии на сцене, переливы его голоса приобретали качество драгоценностей, которые он щедро бросал в зал. Голос певца, как золотой дождь, сыпался на всех собравшихся в театре, проникая до самых глубин души. А когда он взял высокое СИ — самое высокое из всех возможных, — казалось, небеса и земля сплавились воедино в порыве неописуемого восторга. Публика вскочила на ноги и стала громогласно приветствовать великого артиста — на сцену полетели шляпки и шляпы, программки, цветы и коробки шоколадных конфет.
Большое спасибо за интересный рассказ, пробормотал я, улыбаясь. Меня действительно изумило это повествование.
Возможно, в этом рассказе есть какие-то преувеличения, но в целом он может служить своего рода намеком на те притязания на величие, на то необъятное тщеславие, которые мы втайне позволяем себе иметь.
Неужели в нас действительно таится столько тщеславия?
Еще бы! Возьми хотя бы эту историю с доктором Солвеем Гарром. Герцогиня падает в обморок. Среди присутствующих есть врач? Сквозь толпу пробирается, спокойно и с достоинством, высокий худощавый человек. У него длинные, аристократические, нервные пальцы и седые волосы, цвета благородной стали. Вокруг него — бледные, напуганные лица. Врач тихим, но не терпящим возражения голосом отдает несколько точных, коротких распоряжений. Не проходит и пяти минут — и все, что требуется, сделано. Бледная, но уже улыбающаяся графиня шепчет слова благодарности. Мгновенно и верно поставленный диагноз и предпринятые необходимые действия предотвратили еще одну возможную трагедию. Небольшой зубной протез был извлечен из горла герцогини. Все восхищены этим человеком с тихим, властным голосом, стоящим на страже здоровья людей. Его Светлость, которому сообщили об обмороке, немедленно прибывает на место происшествия, но как ни спешит он, все равно застает свою супругу уже вполне оправившейся. Счастливое завершение пренеприятнейшего случая. Его Светлость открывает чековую книжку и выписывает чек на тысячу гиней в знак благодарности. Его Светлость ценит профессионализм: примите, сударь, маленький знак уважения. Чек принимают с поклоном, но тут же разрывают на тысячу крошечных кусочков. Медикус улыбается. Дама в голубом в глубине зала начинает петь «Да Снизойдет Мир на Тебя!» — и этот гимн, который подхватывает все большее число людей, звучит все громче и искренне, несется в тихие ночные пространства, никого не оставляя равнодушным, исторгая слезы из глаз, наполняя сердца трепетным чувством. Пение постепенно затихает. Доктор Гарр улыбается, доброжелательно-неодобрительно качая головой.
Спасибо, все, примеров достаточно, сказал я. Я продолжал свой путь, уже ни о чем более не беспокоясь. Солнце быстро созревало в жаркий плод в восточной стороне неба, и великая жара начала изливаться на землю, все волшебно преображая и придавая всему, включая и меня самого, особую, мечтательную, убаюкивающую красоту, наполненную грезами. Мягкая мурава, застилающая землю вдоль дороги, и сухие тенистые ложбинки стали манить, приглашая отдохнуть. От жары поверхность дороги спекалась в твердый камень, и идти становилось все более утомительно. Пройдя еще некоторое расстояние, я решил, что казарма должна быть уже где-то поблизости, а для выполнения задачи, стоявшей передо мной, мне неплохо было бы еще раз отдохнуть. Я остановился, огляделся, присмотрел подходящую сухую канаву и забрался в нее. День, по существу, еще только начинался, поэтому, хотя солнце светило вовсю, настоящая жара еще не наступила. Канава заросла высокой травой, и лежать в ней было все равно что на пуховой перине. Я растянулся в канаве, несколько оглушенный солнцем. В мои ноздри проникали тысячи разных запахов, вызывая тысячи приятных ощущений, — запахи сена, запахи травы, более нежные запахи цветов, проникавшие в мою канаву откуда то издалека, а прямо из под головы исходили бодрящие запахи вечной земли. День был еще совсем молод, он только начинал жить, он был полон света, в нем был весь мир. Без устали чирикали птички, отправляясь по своим делам, проносились надо мной и возвращались домой иным путем невиданных размеров пчелы. Глаза мои были сомкнуты, а в голове гудело от быстрого вращения вселенной. Полежав совсем немного, я почувствовал, что все мысли покидают меня, и погрузился в сон. Проспал я в канаве довольно долго; я был недвижим и лишен каких-либо ощущений, как и моя тень, спавшая рядом со мной.
Когда я проснулся, день уже состарился, а совсем неподалеку от меня сидел человек небольшого роста и смотрел на меня. В нем было нечто хитро-затейливое, эдакое особенное и прищуренное, он курил хитрую трубку, а рука, державшая ее, слегка дрожала. И глаза у него были хитрые — наверное, оттого, что ему постоянно приходилось быть начеку и все время глядеть по сторонам, нет ли поблизости полицейских. У него были весьма необычные глаза — явного отклонения от точной, так сказать, юстировки, в них не было, но возникало впечатление, что глаза эти не в состоянии глядеть прямо на все прямое; не знаю, была ли эта любопытная неспособность удобным приспособлением, чтобы сподручнее глядеть на все кривое. Я знал, что этот человек смотрит на меня, не по тому, что встретил его взгляд, а потому, что голова у него была повернута в мою сторону — встретиться глазами с ним, столкнуться взглядами, было просто невозможно. Человек этот, как я уже сказал, был небольшого роста, был бедно одет, а на голове у него примостилась суконная кепка оранжево-розового цвета. Он сидел, повернув голову в мою сторону, и не произносил ни слова. Его присутствие вызывало во мне какое-то глухое беспокойство. Интересно, спросил я себя, и давно он тут сидит?
Поостерегись. Исключительно скользкая личность.
Я засунул руку в карман, чтобы проверить, на месте ли мой бумажник. Бумажничек мой был на месте, гладенький, тепленький, как рука хорошего друга. Удостоверившись, что меня не ограбили, я решил поговорить с тем человеком радушно и вежливо, спросить его, кто он такой и не может ли он сказать мне, где находится казарма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31