— Есть аппарат и для расщепления тактильных ощущений, то бишь осязательных, то бишь того, что ощущается при касании пальцами, — сказал Отвагсон. — Вот, например, вы, наверное, считаете, что нет ничего более гладкого и приятного на ощупь, чем попка молоденькой женщины, однако если это ощущение гладкости по проведении по ней пальцами расщепить, то могу вас заверить, что вам более не захочется гладить женские попки. Это я вам точно говорю, могу даже заверить это свое сообщение торжественной клятвой. Вот такая петрушка. В самой своей середине гладкость состоит из шероховатости, такой же грубой, как воловий зад.
— Вот когда придете сюда в следующий раз, увидите еще много удивительного, — пообещал МакПатрульскин.
А я тут же подумал, что само по себе это было весьма странное заявление, особенно если учитывать, сколь многое я уже увидел и сколь многое я тащу в сумке. МакПатрульскин остановился и стал шарить у себя по карманам; найдя сигарету — ту самую, которую он затушил об стену, — он зажег спичку и прикурил, но спичку не загасил, показав жестом, что и я могу прикурить от этой спички. Поиск сигареты занял у меня немало времени — я не сразу сообразил поставить на пол свою тяжелую сумку, — а когда я наконец выудил ее из кармана, то увидел, что спичка продолжает гореть ровно и ярко, а черенок вовсе не сгорает.
Мы постояли и в молчании покурили, а потом двинулись дальше. Последний коридор, приведший к лифту, был слабо освещен. На стене возле открытой кабины лифта мне бросились в глаза циферблаты и измерительные приборы, которых, как мне показалось, я на этом месте раньше, когда мы только выходили из лифта, не видел. Рядом с ними располагались вездесущие дверцы. Я находился в состоянии крайнего изнеможения от того, что пришлось тягать тяжеленную сумку, набитую всеми этими вещами, золотом и виски, и мне страшно захотелось поскорее поставить ее на пол кабины и передохнуть. Я уже занес ногу, чтобы ступить в лифт, как вдруг был остановлен криком, который издал сержант, — крик этот перешел чуть ли не в женский отчаянный визг.
— Не входите, не входите в лифт!!!
В голосе Отвагсона было столько неподдельного беспокойства и желания немедленно меня остановить, что я застыл на месте с поднятой ногой, как человек на фотографии, которого сфотографировали в тот момент, когда он поднял ногу, чтобы сделать следующий шаг. По телу прошел озноб. Я медленно повернул голову к сержанту:
— П-п-п-п-п-ааа-чему?
— А потому, хороший вы мой, что пол провалится под низом ваших ног, вследствие чего вы очень быстро переместитесь падением туда, где еще никто до вас не бывал.
— Но почему, почему пол провалится?
— Из-за сумки, мой дорогой.
— Тут все очень и очень просто, — разъяснил МакПатрульскин, — при возвращении наверх в лифт входить можно только тогда, когда весишь ровно столько, сколько весил при взвешивании перед спуском.
— А если все-таки войти в лифт с добавочным весом, — предупредил сержант, — то это приведет к полному и безусловному истреблению вошедшего и погубит его насмерть, и, сколько ни есть в нем жизни, все выйдет.
Я поставил сумку на пол — точнее сказать, бросил ее на пол, и в ней жалобно зазвенели бутылка виски и золотые кубики. Содержимое моей сумки наверняка потянуло бы на несколько миллионов фунтов стерлингов. Прислонившись к стене, выложенной такими же металлическими плитами, что и пол, я стал лихорадочно соображать, что же мне делать, почему все так нелепо получилось и повернулось, и как это все нужно понимать, и можно ли отыскать хоть какое-нибудь «утешение в лихую годину». Голова шла кругом, но одно я понимал прекрасно: все мои планы развеялись в невидимый дым, а посещение вечности оказалось бесполезным и бесплодным, даже злополучным, а может быть, и пагубным. Я провел рукой, как тряпкой, по лбу, стирая с него тяжелые и обильные капли пота. Взглянув в полной растерянности на полицейских, я увидел, что они почтительно улыбаются и вид у них понимающий и снисходительный. В горле от всех моих тяжких переживаний образовался комок, а сердце наполнилось великой печалью и великой тоскою, и великим сожалением. Я чувствовал себя рыбой, выброшенной из воды на пустынный морской берег, от которого при отливе далеко ушла вода. Взгляд случайно упал на мои поношенные туфли, но они вдруг задрожали, а потом и вовсе исчезли за пеленой горючих слез, полившихся из глаз. Тогда я повернулся к стене и громко разрыдался — я не мог сдержать рыданий, сотрясавших меня всего, плакал горько, как малое дитя. Не знаю, сколько времени простоял я у металлической стены, предаваясь рыданиям. Сквозь мои завывания до меня доносились тихие сочувственные слова — насколько я мог расслышать, полицейские обсуждали меня, словно я был пациент в больнице, а они — опытные врачи. Я сполз на пол и когда, в какой-то момент, не поднимая головы, глянул в сторону полицейских, то увидел ноги МакПатрульскина, уносящего куда-то мою сумку. Потом услышал, как открылась тяжелая дверца, как в нишу грубо затолкали мою сумку, мою дорогую сумочку! Тут я снова разразился рыданиями, уткнулся головой в стену и полностью отдался своему горю и тяжкому страданию
Наконец меня осторожно и заботливо подняли с полу и, поддерживая под руки, подвели к тому месту возле лифта, где произошло мое взвешивание, а затем завели в лифт. Вскоре я плохо соображал и почти ничего вокруг себя не видел. Я почувствовал, как кабина наполнилась еще двумя очень большими человеческими существами, воздух насытился тяжелым духом голубой материи, из которой были сшиты их полицейские униформы и которая насквозь пропиталась их человеческими запахами. Когда пол стал сопротивляться давлению на него моих ног и сам стал толкать их снизу, я услышал, как почти у самого моего лица трещит хрусткая бумага. Я открыл глаза и повернул голову. При сильно приглушенном свете кабины я увидел руку МакПатрульскина, держащую небольшой бумажный пакетик. Чтобы поднести пакетик к моему лицу, МакПатрульскину пришлось протянуть его прямо перед грудью Отвагсона, стоявшего неподвижной, огромной глыбой рядом со мной. Вид у МакПатрульскина был несколько глуповатый и смиренно-кроткий. Сквозь хрусткую прозрачную бумагу были видны небольшие разноцветные шарики.
— Конфетки, — ласково сказал МакПатрульскин и потряс пакетик, приглашая меня угощаться. Сам он стал вытаскивать одну конфету за другой и жевать, сосать и громко причмокивать с закатыванием глаз, словно получал от этих сладостей совершенно неземное удовольствие. Я почему-то снова начал всхлипывать, однако запустил руку в пакетик и хотел вытянуть одну конфетку, но вместе с ней вытянулось еще три или четыре, приставшие друг к другу от пребывания в жарком кармане МакПатрульскина. Неуклюже и по-дурацки я попытался разъединить их, но это у меня не получилось, и я засунул всю эту массу себе в рот, продолжая всхлипывать и одновременно сосать и шмыгать носом. Сержант тяжело вздохнул, и я почувствовал, что его горячий бок отстраняется от меня, насколько это было возможно в тесной кабине.
— Господи, как я люблю сладости, — пробормотал он.
— Так вот же, бери конфетку, — предложил МакПатрульскин, улыбаясь и потряхивая хрустящим пакетиком.
— Ты, что, парень, рехнулся, — взревел Отвагсон, поворачиваясь к МакПатрульскину и сверля его страшным оком, — ты что мне предлагаешь? Если я бы и съел одну — нет, что я говорю! — половинку четвертинки от маленького кусочка этой пакости, знаешь что произошло бы с моим желудком? Он взорвался бы как самая настоящая мина с мощным зарядом, и я бы оказался гальванизованным, и валялся бы в постели недели две, и орал бы, и изрыгал хулу, и стенал бы от ужасных приступов несварения желудка и обжоги. Ты что, парень, захотел моей преждевременной смерти?
— Эти леденцы сделаны из ячменного сахара, — промычал МакПатрульскин с набитым ртом — щеки у него раздувались от множества конфет, которые он засунул себе в рот. — Их дают даже совсем маленьким деткам, они совсем безвредны и прекрасно действуют на желудок.
— Коли б я ел конфеты, — заявил сержант, — то потреблял бы только «Карнавальное ассорти». Вот это конфеты. Вкус очень духовный, каждую сосать можно по полчаса, а то и больше, вот сколько в них сосательной силы.
— А ты пробовал лакричные конфеты? — спросил МакПатрульскин.
— Пробовал, но «Кофейная смесь» мне значительно больше нравится. В них есть особая привлекательность.
— Тогда, наверное, и «цветной горошек» тебе нравится?
— Нет, не нравится.
— А ведь считается, что «цветной горошек» — лучшие конфеты прошлого, настоящего и будущего. Лучше них нет и не будет. Я бы мог есть их и есть, без остановки, ел бы их, пока мне худо не стало бы, — мечтательно говорил МакПатрульскин.
— Не спорю, может быть твой «цветной горох» хорош, — степенно сказал Отвагсон, — но если б не хлипкое здоровье, я бы устроил с тобой соревнование на поедание конфет, ты бы ел свой «цветной горох», а я — «Карнавальное ассорти». И уверяю тебя, я бы далеко тебя обошел...
Так продолжали они спорить о достоинствах разных конфет, потом перешли на шоколад во всех его видах, потом снова к леденцам, но уже на палочке, а долгий подъем продолжался, пол все сильнее давил снизу на подошвы моих ног. Потом вдруг что-то изменилось в этом давлении, раздались два щелчка, и сержант начал процесс открывания дверей, продолжая излагать МакПатрульскину свои взгляды на различные сорта желейных конфет и рахат-лукум.
Я вышел из лифта, сутулясь и слегка пошатываясь, с понурой головой; лицо мое распухло и словно покрылось соленой коркой от пролитых и высохших слез. Стоя в небольшой, уже не железной, а просто каменной комнате, я ждал, пока полицейские проверят показания каких-то приборов. Потом потащился за ними в лесную чашу, и опять мы продирались сквозь густые заросли колючих кустов. МакПатрульскин и Отвагсон прокладывали дорогу, меня вовсю хлестали отпускаемые ими ветви, а мне было все равно, я не обращал на их хлесткие удары и на боль никакого внимания.
Наконец мы выбрались из кустов на зеленую лужайку перед дорогой, я тяжело и судорожно дышал, и руки, и лицо у меня были в крови, но довольно быстро я пришел в себя и сразу обратил внимание на очень странное обстоятельство. Мы с сержантом отправились в путь рано утром и путешествовали много часов, но, оторопело оглядевшись вокруг, я увидел, что все — деревья, земля, птичьи голоса, сам воздух — решительно все несло на себе черты раннего утра. Во всем присутствовало едва уловимое, непередаваемое словами ощущение ранней утренности, ощущение того, что все только что проснулось и день только начинается. Ничего еще не выросло и не созрело, все лишь началось и не закончилось. Пение птиц находилось пока еще в первичной стадии перехода от простых трелей в истинную мелодичность. Кролик высунул из своей норки одну лишь мордочку, а хвостик еще был под землей.
Сержант тяжелой глыбой стоял на сером асфальте дороги и аккуратно снимал с себя прицепившиеся на одежду листики и веточки. МакПатрульскин стоял в траве, доходившей ему до колен, осматривая себя, где мог, отряхивая с себя обрывки листьев, веточки и сам встряхиваясь, как курица. А я медленно и устало поднял голову, поглядел в ярко-голубое небо и подивился дивным дивам раннего утра.
Сержант привел себя в порядок, сделал вежливый жест большим пальцем руки, приглашавший следовать за ним в указанном направлении, и все мы тронулись в путь — назад к казарме. МакПатрульскин поначалу отстал, а потом он вдруг оказался уже впереди нас, на своем беззвучном, идеально смазанном велосипеде. Когда он промчался мимо нас, то не обронил ни слова, сидел в седле ровно и неподвижно, не шелохнул ни рукой, ни пальцем, чтобы поприветствовать нас. Так катил все дальше и дальше вниз по отлогому холму, не оглядываясь. Достиг поворота, тот принял его молчаливо, и МакПатрульскин исчез из нашего поля зрения.
Я шел рядом с сержантом и не смотрел по сторонам, не видел, какие места мы проходили, что располагалось вблизи и вдалеке, не замечал ни людей, ни домов, ни животных. Мысли мои были перепутаны, как заросли плюща на стене дома там, где ласточкины гнезда, они метались, как стрижи перед бурей, их было много, и все они тревожно кричали, но ни одна птица-мысль не давалась в руки. В ушах постоянно звучали разные звуки: стук открываемых и закрываемых тяжелых дверок, свист прыгающих ветвей, обильно усыпанных трепещущими листьями, цоканье подковок на ботинках по металлическим плитам на полу.
Когда мы добрались до казармы, я, не обращая внимания ни на кого и ни на что, завалился на кровать и почти тут же погрузился в глубокий сон без сновидений. По сравнению с таким сном смерть показалась бы состоянием беспокойным, покой и успокоение — насыщенными шумом и грохотом, а полная темнота — взрывом света.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Следующим утром меня разбудил грохот молотка, раздававшийся не в доме, а за окном, и я тут же вспомнил — воспоминание это представилось мне нелепым парадоксом, — что вчера я побывал в потустороннем мире.
Лежа в постели, еще в полусне, я обратил свои мысли к де Селби, и ничего удивительного в этом не было, ибо к де Селби, равно как и к другим величайшим мыслителям, можно было обращаться за советом всякий раз, когда попадаешь в тяжелое положение или оказываешься в затруднительной ситуации. Как это ни прискорбно, есть все основания полагать, что комментаторам де Селби не удалось извлечь из сокровищницы его творческого наследия последовательный, связный, достаточно полный corpus произведений, трактующих сферы духовной и практической жизни. В отсутствии такого свода, поиск приходится вести самому. Особо интересными представляются мне, например, мысли де Селби о том, что принято называть «райским блаженством». Помимо знаменитого «Кодекса» де Селби, его размышления о счастливом состоянии человека можно обнаружить в «Деревенском атласе» и в так называемых «самостоятельных» приложениях к «Сельскому альбому». В одном месте де Селби указывает, что состояние счастья «не следует рассматривать в отрыве от воды» и что «лишь в редких случаях вода не присутствует в тех ситуациях, которые можно было бы назвать полностью удовлетворяющими представлению о счастье». Де Селби не дает более точного описания этого «гидравлического элизиума», хотя и упоминает о том, что данная тема развита у него более подробно в другом месте. К сожалению, из всех этих разрозненных замечаний неясно, следует ли читателю понимать дело так, что дождливый день должен доставлять больше радости и счастья, чем день солнечный, или что, постоянно принимая ванны на протяжении длительного времени, можно достичь умиротворенности и душевного покоя. Де Селби превозносит такие свойства воды, как «уравновешенность», «эквилибриум», то есть устойчивое равновесие, «циркумбиенс» — способность все обволакивать, «эквипондеранс» — равновесность и «отождествимость и сопоставимость», и заявляет, что если «к воде правильно относиться», то «вода может достичь» состояния «абсолютного превосходства надо всем». Добавить к этому можно немногое, имеются лишь некоторые смутные сведения о непонятных экспериментах, при которых никто, кроме него самого, не присутствовал. Таким непрямым свидетельством проведенных де Селби экспериментов является множество обвинений де Селби со стороны местных властей в неумеренном потреблении воды и предъявление ему соответствующих исков. Дело не раз доходило до суда. На одном таком судебном слушании ученый обвинялся в потреблении более чем 40 000 литров воды на протяжении одного дня, а в другом случае ему был предъявлен иск за незаконное потребление 320 000 литров воды на протяжении одной недели. Слово «потребление» в данном контексте имеет особое значение. Сделав замеры потребления воды, забираемой в дом де Селби из магистрального водопровода, представители местных властей проявили достаточное любопытство и провели замеры количества воды, уходящей из дома де Селби в канализацию. В результате проверок они пришли к поразительному открытию, что гигантское количество воды, забираемое в дом де Селби из водопровода, не уходит из дома через канализацию. Комментаторы на все лады интерпретировали эти статистические выкладки, но, как и в большинстве других случаев, их мнения существенно разнятся. С точки зрения Бассетта, вода поступала в изобретенный де Селби «водяной ящик» и особым образом «разжижалась» там до такой степени, что оказывалась совершенно незаметной для наблюдателей у канализационных стоков (по крайней мере, не обнаруживалась в качестве воды), не осведомленных в тонкостях и тайнах научных экспериментов. Теория Люкротта, пытающаяся объяснить это непонятное явление, мне представляется более приемлемой. В ней высказывается предположение, что вода постоянно доводилась до кипения и, очевидно, с помощью «водяного ящика» выбрасывалась ночью в атмосферу тонкими струями пара через форточку одного из окон верхнего этажа в целях очищения «мехов» или «воздушных пузырей» атмосферы от «вулканического загрязнения» и в целях рассеяния столь ненавидимой де Селби ночи, являющейся, как мы помним, по мнению ученого, «антисанитарным» состоянием воздуха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31