И для этого совсем не нужен ордер на арест.
Некоторое время мы сидели молча, погруженные в свои мысли: сержант наверняка размышлял о своем велосипеде, а я — о своей надвигающейся смерти.
Кстати , подала Джоан свой голос, насколько мне помнится, наш друг сержант заявлял, что по закону нас нельзя и пальцем тронуть по причине твоей врожденной анонимности.
Совершенно верно! вскричал я молча, про себя. У меня это совершенно вылетело из головы!
Но учитывая нынешнее состояние дел, боюсь, это будет не более чем академический вопрос.
И тем не менее об этом стоит упомянуть, сказал я.
О Господи, ну конечно!
— Кстати, — обратился я уже к сержанту, — вы нашли украденные у меня американские часы?
— Дело о часах рассматривается, и ему уделяется должное внимание, — сказал сержант официальным тоном.
— А вот вы припоминаете, что некоторое время назад заявили мне, что я вроде бы здесь вовсе и не присутствую, потому что я безымянен и бесфамилен, а раз так, то моя личность невидима для закона и правоохранительных органов?
— Да, я говорил такое.
— В таком случае, как же тогда меня можно повесить за убийство, которое, предположим, я бы даже и совершил? Повесить без суда, без предварительного расследования, без слушания дела в присутствии должностного лица, отвечающего за общественный порядок, без соответствующего предупреждения?
Говоря все это, я внимательно следил за выражением лица сержанта — я видел, как он вынимает свою топорообразную трубку изо рта, как хмурит лоб, как пролегают на его челе беспокойные складки, как заламываются брови в хитрых конфигурациях. Я видел, что сержант очень серьезно обеспокоен моими словами. Он бросил на меня темный взгляд, потом послал еще один, мрачнее предыдущего, потом еще один, — он давил на меня своими сгущенными взглядами, посылая их один за другим вслед первому.
— Однако это ж надо, — пробормотал сержант.
Несколько минут Отвагсон молчал, очевидно, полностью посвятив себя обдумыванию моих протестов и доводов. Он хмурился, все лицо его сморщилось, отчего кровь отхлынула от его лица, и стало оно вида черного и ужасного.
Наконец он заговорил:
— Вы, не испытывая никаких сомнений, утверждаете, что вы безымянны?
— Во мне никаких сомнений нет, я совершенно в этом уверен.
— А может быть, вас зовут Мик Барри?
— Нет.
— Шарлемань О’Киффи?
— Нет.
— Сэр Джастин Спенз?
— Нет, нет.
— Кимберли?
— Нет.
— Джозеф Поу?
— Нет.
Сержант еще долго продолжал перечислять имена и фамилии, на каждую из которых я отвечал «нет». В конце концов он заявил:
— Неслыханное отречение и денонсация! — Сержант провел своим красным платком по лицу, собирая скопившуюся на нем влагу. — Поразительное дело — настоящий парад-демонстрация всяческого отрицания!
Сержант испробовал на мне еще пару десятков имен и на каждое получал мое неизменное «нет».
— Да, странно, — медленно проговорил он. — Вы отказались от всех известных мне имен белых людей, и теперь остаются лишь имена чернокожих и прочих кожих. А впрочем... вас случайно не Байроном величают?
— Нет, нет и еще раз нет.
— Какой блин у нас получается, совсем комом, — мрачно и печально сказал сержант. Он низко наклонил голову, сложился почти вдвое, наверное для того, чтобы дать возможность тем доподлинным мозгам, которые имелись у него в задней части головы, тоже принять участие в размышлении.
— О святые страдальцы господа сенаторы! — пробормотал Отвагсон.
Похоже, победа за нами!
Подожди, мы еще не дома, в тепле и уюте, ответил я.
И тем не менее думаю, мы можем немного расслабиться. Судя по всему, он никогда ничего не слышал о синьоре Бари, златогласом попугайчике-певуне из Милана.
Время для таких игривых замечаний выбрано неудачно, довольно резко оборвал я Джоан.
Ничего он никогда не слышал и о Лейфе Рыжебородом, хотя тот совершил множество достойных дел — открыл, например, Гренландию. Ну да пусть его.
— Какая, однако, загвоздка! — вскричал вдруг сержант, вскочил на ноги и нервно зашагал по комнате из угла в угол.
Прошагав так некоторое время, он объявил:
— Я полагаю, что данное дело может быть успешно приведено к завершению и оформлено должным образом.
Мне не понравилась появившаяся у него на лице улыбочка.
— Да, это верно, — начал свои пояснения сержант, — что, будучи безымянным, вы не можете совершить преступления и что правая рука закона, невзирая на степень вашей криминальности, не может вас и пальцем тронуть. Все, что вы делаете, — это ложь, и обман, и иллюзия, и все, что с вами происходит, — это на самом деле неправда, потому что с вами ничего происходить не может.
Я кивал головой в знак полного с ним согласия.
— По этой причине, — продолжал вести свои разъяснения дальше сержант, — мы можем взять и повесить вас, и оставить вас висеть до полного исчезновения в вас признаков жизни, а поскольку с вами так или иначе ничего происходить не может, то вы вроде как и не будете и повешены, а раз так, то не нужно делать никаких записей в книге регистрации смертных казней и смертей. Та смерть, которой вам придется умереть, вовсе даже и не смерть — сама по себе смерть, так или иначе, феномен, в лучшем случае, ничтожный, — а просто антисанитарное состояние, временно имеющее место на заднем дворе, некое несуществующее ничто, нейтрализованное, отмененное и признанное недействительным через асфиксию, лишение воздуха и перелом спинного хребта в шее. Вот если я скажу, что вас, так сказать, пристукнули на заднем дворе, и это не будет являться ложью, то точно также будет правдой сказать, что ничего вообще с вами и не произошло.
— Иначе говоря, если я вас правильно понял, вы хотите сказать, что раз у меня нет имени, то я не могу умереть, а раз так, вас нельзя привлечь к ответственности за причинение мне смерти, даже если вы и в самом деле меня убьете?
— Да, в целом вы представили дело правильно, — сказал сержант.
Я почувствовал такую глубокую печаль и потерянность, что на глаза навернулись слезы, а в горле стал комок непередаваемой, мучительной и трагической жалости к самому себе. И одновременно я ощутил со всей остротой каждую живую частицу своего существа, жаждущую жить. Жизнь, во всей ее реальности, билась, почти с болезненной напряженностью, в кончиках моих пальцев, я, как никогда ранее, остро воспринимал прекрасную реальность своего теплого лица и живую подвижность своих конечностей, преисполненных собственной жизни, и энергично бегущую по моим венам здоровую, красную кровь. Мысль о том, что придется со всем этим расстаться безо всякой на то веской причины, что эта маленькая вселенная должна рассыпаться и стать прахом, была столь тосклива и горька, вызывала столь траурную жалость к самому себе, что и думать о том, что о ней надо думать, было непереносимо тяжело.
Следующим важным событием, произошедшим тогда в комнате, было вхождение в нее полицейского МакПатрульскина. Грузно войдя, он почти строевым шагом направился к стулу, уселся на него, вытащил свой черный блокнот и принялся просматривать записи, сделанные им собственноручно, губы его при этом вытянулись вперед и стали похожи на затянутую веревкой горловину мешка.
— Ну что, снял показания? — спросил сержант.
— Снял, — скорее промычал, чем ответил МакПатрульскин.
— Хорошо, читай их вслух так, чтобы я слышал, читай до тех пор, пока я все не услышу и не сделаю умственные сравнения во сокровенной части моей, сокрытой от взоров внутренней головы.
МакПатрульскин зорко всмотрелся в свои записи.
— Десять целых, пять десятых, — объявил он
— Так, значит десять целых, пять десятых, — повторил сержант. — А каково было показание по лучу?
— Пять целых, три десятых.
— А по рычагу?
— Две целых, три десятых.
— Две целых, три десятых? Это высоко, — задумчиво проговорил сержант. Он вставил костяшки кулака к себе в рот между желтыми зубами, похожими на зубья пилы, и погрузился в тяжкий труд проведения сравнений в уме. Через несколько минут лик его прояснился, и он обратился к МакПатрульскину:
— Зарегистрировано ли падение?
— Легкое падение в пять тридцать.
— Пять тридцать? Это довольно поздно, если падение было небольшим... А ты засыпал уголь в отверстие?
— Засыпал, — сообщил МакПатрульскин.
— Сколько?
— Три с половиной килограмма.
— Правильно засыпал?
— Правильно, как положено.
— А почему только три с половиной, а не четыре?
— Три с половиной было вполне достаточно. Ведь, помнишь, показания по лучу на протяжении последних четырех дней постоянно падали. Я попробовал затвор, но он был закрыт плотно и совершенно не болтался.
— Я бы все-таки положил восемь, но если затвор прочно закрыт, тогда можно считать, что нет места для боязливого беспокойства.
— Абсолютно никакого, — подтвердил МакПатрульскин.
Сержант вычистил лицо от каких бы то ни было следов раздумий, поднялся со стула и похлопал своими пухлыми руками по нагрудным карманам.
— Ну что ж, — пробормотал он, наклоняясь, чтобы прицепить защепки на брюки у щиколоток. — Я отправляюсь туда, куда я отправляюсь, — сообщил сержант, обращаясь вроде бы и ко мне, и к МакПатрульскину, — а ты выйди со мной на пару минут наружу в экстерьер, — добавил он, на этот раз обращаясь непосредственно к МакПатрульскину, — и я тебе сообщу нечто, касающееся недавно имевших место событий в официальном порядке.
Они вышли из комнаты, оставив меня в грустном и безрадостном одиночестве. МакПатрульскин скоро вернулся, но в его отсутствие, хотя длилось оно весьма малое и совсем непродолжительное время, я чувствовал себя очень сиротливо. Войдя в комнату, МакПатрульскин тут же дал мне помятую сигарету, которая, когда я взял ее, еще сохраняла тепло его нагрудного кармана.
— Надо полагать, что вас все-таки того, вздернут, — учтиво сказал он.
Не будучи в состоянии промолвить и слово, я лишь закивал головой.
— Неподходящая пора года для этого, будет стоить бешеные деньги, — сочувственно сообщил мне МакПатрульскин. — Вы даже себе представить не можете, сколько сейчас дерут за доски.
— А что... просто дерево... с большими ветками, не подошло бы? — полюбопытствовал я, поддавшись пустой и ненужной прихоти проявить чувство юмора. Удивительно, что меня послушался мой язык.
— Нет, это было бы неприлично, но я доложу сержанту Отвагсону в приватной беседе о вашем любезном предложении.
— Спасибо.
— Могу вам сообщить, что последнее по времени повешение в нашем округе имело место тридцать лет назад. Тогда повесили исключительно известную личность по фамилии МакДэдд. Ему принадлежал рекорд — более ста миль на одной шине без единого прокола. Но из-за этого он и попал в неприятное положение. Нам пришлось повесить велосипед.
— Повесить велосипед? — воскликнул я, пораженный.
— Дело было так. МакДэдд точил зуб на человека по фамилии Фиггерсон, острый зуб, и было за что, но к этому Фиггерсону и близко не подходил. Он понимал, чем это может закончиться, но однажды, при удобном случае, измочалил велосипед Фиггерсона ломом. Тут уж, конечно, без драки обойтись никак не могло, и МакДэдд с Фиггерсоном схлестнулись и крепко подрались, ну и этот Фиггерсон — такая темная, в общем, личность, все в очках ходил, и на лицо темен, и волос смоль, — в общем, этот Фиггерсон не дожил до того момента, чтоб узнать, кто же в этой драке победил. Похороны и поминки были первоклассные, и похоронили его вместе с его велосипедом. Вам когда-нибудь доводилось видеть гроб велосипедных очертаний?
— Нет, не доводилось.
— Могу вам сказать, что сделать такой гроб — ох как непросто. Тонкая работа нужна. Только первоклассному столяру справиться, и ведь надо было все сделать не на тяп-ляп, а солидно — тут тебе и руль, и педали, и все прочее. А убийца был, можно сказать, закоренелый преступник, и мы долго не могли его поймать, никак не могли узнать, где он себя прячет, по крайней мере свою основную часть. Нам пришлось арестовать его велосипед в придачу к нему самому, а перед тем мы целую неделю держали их под скрытным наблюдением, хотели точно выяснить, где именно находится главная часть МакДэдда. Нам нужно было удостовериться, не пребывает ли большая часть велосипеда в брюках МакДэдда pari passu — вы ухватываете смысл моих высказываний?
— Рассказывайте, рассказывайте, что же дальше произошло?
— Сержант вынес свое решение после целой недели наблюдений, а его положение, надо вам сказать, было болезненно до крайности, потому что он близко приятельствовал с МакДэддом, не в рабочее время, конечно. Сержант признал во всем виновным велосипед, ну и велосипед повесили. В регистрационной книге мы сделали запись nolle prosequi в отношении другого обвиняемого. Сам я на экзекуции не присутствовал, потому что я весьма чувствительный человек и желудок мой исключительно реакционный.
МакПатрульскин поднялся со своего места, направился к буфету и вытащил свою музыкальную шкатулку, производящую звуки столь эзотерически утонченные, что внимать им мог лишь он сам. Усевшись снова на стуле, он просунул руку в приделанные к инструменту ремешки и начал развлекать себя своей музыкой. То, какую именно музыку он играл, можно было приблизительно определить по выражению его лица. А выражение то было простецкого, отнюдь не утонченного довольства, что наверняка являлось свидетельством того, что слушал-играл он громкие, шумливые деревенские, буйные матросские и задорные, крепкие походные песни. Тишина в комнате была столь необычно полной, что начало этой тишины казалось звенящим по сравнению с тем абсолютным отсутствием звуков, которое установилось в ее конце.
Неизвестно, сколь долго продолжалось это жуткое вслушивание в тишину. Глаза мои, уставшие от бездеятельности, закрылись, как двери пивной в десять вечера. Когда они снова раскрылись, я узрел, что МакПатрульскин прекратил свою музыкальную деятельность и явно готовил отстиранное белье и свои воскресные рубашки для прокатывания. Для этой цели он выкатил огромный проржавелый отжимной каток, прятавшийся в темном углу, снял укутывавшее его старое одеяло и теперь подкручивал прижимную пружину, крутил маховик и вообще приводил машину в рабочее состояние. Движения его рук были очень уверенными и ладными.
Закончив подготовку отжимной машины, МакПатрульскин направился к шкафу и принялся вынимать из ящиков разные небольшие предметы: батарейки, инструмент, похожий на миниатюрные вилы, какие-то стеклянные цилиндры с проводами внутри, лампы допотопной конструкции и другие уже совсем непонятные штуки. Все вынутое он приспособил к отжимному катку, и, после того как он завершил их установку, каток этот походил скорее на грубо сработанный научный прибор непомерных размеров и непонятного назначения, а не на простое устройство для отжимания воды из выстиранного белья.
День к этому времени уже превратился в вечер, а солнце вот-вот должно было спрятаться за горизонт на охваченном закатным пожаром западе и готовилось окончательно забрать с собой свой солнечный свет. МакПатрульскин продолжал цеплять все новые аккуратно сделанные предметы на каток, а к металлическим ножкам и другим местам он подсоединял неописуемо хрупкие на вид и изящные стеклянные приборы. Когда он наконец закончил работу, комната почти полностью погрузилась в темноту, а из руки МакПатрульскина, в которой он держал какой-то инструмент, время от времени тыкая им в машину, вылетали голубые искры.
Под катком я приметил черный ящичек, к которому были подсоединены цветные проводки, а привлек он мое внимание производимыми звуками, похожими на тиканье часового механизма. Ящик этот располагался в центре какого-то затейливого устройства, явно изготовленного из чугуна. Надо признать, что весь каток являл собою самое затейливое устройство из всех, виденных мною, и ничуть не уступал по сложности конструкции паровой молотилке, если заглянуть внутрь нее.
Проходя мимо стула, на котором я сидел, и наверняка направляясь за какой-то еще одной нужной ему деталью, МакПатрульскин глянул на меня и обнаружил, что я не сплю и смотрю на него.
— Если вы обеспокоены тем, что темно, сообщаю вам, — учтиво сказал МакПатрульскин, — что я хорошо вижу в темноте, но тем не менее я сейчас засвечу свет, затем прокатаю его в катке с целью развлечения и отыскания научной истины.
— Мне показалось, вы сказали, что прокатите свет в катке. Я не ослышался?
— Нет, не ослышались. Подождите — и сейчас все увидите.
Что именно сделал он в следующее мгновение, я установить не мог по причине мрака, но где-то внутри катка засветился жутковатый огонек. То был точечный огонек, который просто светил и ничего не освещал, и свечение его не было похоже на электрическое; он не был ни круглым, ни вытянутым. Он не подрагивал, как огонек свечи, но и не был совершенно неподвижен. Такой огонек у нас в стране не увидишь, возможно, его произвели где-то за границей, используя особое сырье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Некоторое время мы сидели молча, погруженные в свои мысли: сержант наверняка размышлял о своем велосипеде, а я — о своей надвигающейся смерти.
Кстати , подала Джоан свой голос, насколько мне помнится, наш друг сержант заявлял, что по закону нас нельзя и пальцем тронуть по причине твоей врожденной анонимности.
Совершенно верно! вскричал я молча, про себя. У меня это совершенно вылетело из головы!
Но учитывая нынешнее состояние дел, боюсь, это будет не более чем академический вопрос.
И тем не менее об этом стоит упомянуть, сказал я.
О Господи, ну конечно!
— Кстати, — обратился я уже к сержанту, — вы нашли украденные у меня американские часы?
— Дело о часах рассматривается, и ему уделяется должное внимание, — сказал сержант официальным тоном.
— А вот вы припоминаете, что некоторое время назад заявили мне, что я вроде бы здесь вовсе и не присутствую, потому что я безымянен и бесфамилен, а раз так, то моя личность невидима для закона и правоохранительных органов?
— Да, я говорил такое.
— В таком случае, как же тогда меня можно повесить за убийство, которое, предположим, я бы даже и совершил? Повесить без суда, без предварительного расследования, без слушания дела в присутствии должностного лица, отвечающего за общественный порядок, без соответствующего предупреждения?
Говоря все это, я внимательно следил за выражением лица сержанта — я видел, как он вынимает свою топорообразную трубку изо рта, как хмурит лоб, как пролегают на его челе беспокойные складки, как заламываются брови в хитрых конфигурациях. Я видел, что сержант очень серьезно обеспокоен моими словами. Он бросил на меня темный взгляд, потом послал еще один, мрачнее предыдущего, потом еще один, — он давил на меня своими сгущенными взглядами, посылая их один за другим вслед первому.
— Однако это ж надо, — пробормотал сержант.
Несколько минут Отвагсон молчал, очевидно, полностью посвятив себя обдумыванию моих протестов и доводов. Он хмурился, все лицо его сморщилось, отчего кровь отхлынула от его лица, и стало оно вида черного и ужасного.
Наконец он заговорил:
— Вы, не испытывая никаких сомнений, утверждаете, что вы безымянны?
— Во мне никаких сомнений нет, я совершенно в этом уверен.
— А может быть, вас зовут Мик Барри?
— Нет.
— Шарлемань О’Киффи?
— Нет.
— Сэр Джастин Спенз?
— Нет, нет.
— Кимберли?
— Нет.
— Джозеф Поу?
— Нет.
Сержант еще долго продолжал перечислять имена и фамилии, на каждую из которых я отвечал «нет». В конце концов он заявил:
— Неслыханное отречение и денонсация! — Сержант провел своим красным платком по лицу, собирая скопившуюся на нем влагу. — Поразительное дело — настоящий парад-демонстрация всяческого отрицания!
Сержант испробовал на мне еще пару десятков имен и на каждое получал мое неизменное «нет».
— Да, странно, — медленно проговорил он. — Вы отказались от всех известных мне имен белых людей, и теперь остаются лишь имена чернокожих и прочих кожих. А впрочем... вас случайно не Байроном величают?
— Нет, нет и еще раз нет.
— Какой блин у нас получается, совсем комом, — мрачно и печально сказал сержант. Он низко наклонил голову, сложился почти вдвое, наверное для того, чтобы дать возможность тем доподлинным мозгам, которые имелись у него в задней части головы, тоже принять участие в размышлении.
— О святые страдальцы господа сенаторы! — пробормотал Отвагсон.
Похоже, победа за нами!
Подожди, мы еще не дома, в тепле и уюте, ответил я.
И тем не менее думаю, мы можем немного расслабиться. Судя по всему, он никогда ничего не слышал о синьоре Бари, златогласом попугайчике-певуне из Милана.
Время для таких игривых замечаний выбрано неудачно, довольно резко оборвал я Джоан.
Ничего он никогда не слышал и о Лейфе Рыжебородом, хотя тот совершил множество достойных дел — открыл, например, Гренландию. Ну да пусть его.
— Какая, однако, загвоздка! — вскричал вдруг сержант, вскочил на ноги и нервно зашагал по комнате из угла в угол.
Прошагав так некоторое время, он объявил:
— Я полагаю, что данное дело может быть успешно приведено к завершению и оформлено должным образом.
Мне не понравилась появившаяся у него на лице улыбочка.
— Да, это верно, — начал свои пояснения сержант, — что, будучи безымянным, вы не можете совершить преступления и что правая рука закона, невзирая на степень вашей криминальности, не может вас и пальцем тронуть. Все, что вы делаете, — это ложь, и обман, и иллюзия, и все, что с вами происходит, — это на самом деле неправда, потому что с вами ничего происходить не может.
Я кивал головой в знак полного с ним согласия.
— По этой причине, — продолжал вести свои разъяснения дальше сержант, — мы можем взять и повесить вас, и оставить вас висеть до полного исчезновения в вас признаков жизни, а поскольку с вами так или иначе ничего происходить не может, то вы вроде как и не будете и повешены, а раз так, то не нужно делать никаких записей в книге регистрации смертных казней и смертей. Та смерть, которой вам придется умереть, вовсе даже и не смерть — сама по себе смерть, так или иначе, феномен, в лучшем случае, ничтожный, — а просто антисанитарное состояние, временно имеющее место на заднем дворе, некое несуществующее ничто, нейтрализованное, отмененное и признанное недействительным через асфиксию, лишение воздуха и перелом спинного хребта в шее. Вот если я скажу, что вас, так сказать, пристукнули на заднем дворе, и это не будет являться ложью, то точно также будет правдой сказать, что ничего вообще с вами и не произошло.
— Иначе говоря, если я вас правильно понял, вы хотите сказать, что раз у меня нет имени, то я не могу умереть, а раз так, вас нельзя привлечь к ответственности за причинение мне смерти, даже если вы и в самом деле меня убьете?
— Да, в целом вы представили дело правильно, — сказал сержант.
Я почувствовал такую глубокую печаль и потерянность, что на глаза навернулись слезы, а в горле стал комок непередаваемой, мучительной и трагической жалости к самому себе. И одновременно я ощутил со всей остротой каждую живую частицу своего существа, жаждущую жить. Жизнь, во всей ее реальности, билась, почти с болезненной напряженностью, в кончиках моих пальцев, я, как никогда ранее, остро воспринимал прекрасную реальность своего теплого лица и живую подвижность своих конечностей, преисполненных собственной жизни, и энергично бегущую по моим венам здоровую, красную кровь. Мысль о том, что придется со всем этим расстаться безо всякой на то веской причины, что эта маленькая вселенная должна рассыпаться и стать прахом, была столь тосклива и горька, вызывала столь траурную жалость к самому себе, что и думать о том, что о ней надо думать, было непереносимо тяжело.
Следующим важным событием, произошедшим тогда в комнате, было вхождение в нее полицейского МакПатрульскина. Грузно войдя, он почти строевым шагом направился к стулу, уселся на него, вытащил свой черный блокнот и принялся просматривать записи, сделанные им собственноручно, губы его при этом вытянулись вперед и стали похожи на затянутую веревкой горловину мешка.
— Ну что, снял показания? — спросил сержант.
— Снял, — скорее промычал, чем ответил МакПатрульскин.
— Хорошо, читай их вслух так, чтобы я слышал, читай до тех пор, пока я все не услышу и не сделаю умственные сравнения во сокровенной части моей, сокрытой от взоров внутренней головы.
МакПатрульскин зорко всмотрелся в свои записи.
— Десять целых, пять десятых, — объявил он
— Так, значит десять целых, пять десятых, — повторил сержант. — А каково было показание по лучу?
— Пять целых, три десятых.
— А по рычагу?
— Две целых, три десятых.
— Две целых, три десятых? Это высоко, — задумчиво проговорил сержант. Он вставил костяшки кулака к себе в рот между желтыми зубами, похожими на зубья пилы, и погрузился в тяжкий труд проведения сравнений в уме. Через несколько минут лик его прояснился, и он обратился к МакПатрульскину:
— Зарегистрировано ли падение?
— Легкое падение в пять тридцать.
— Пять тридцать? Это довольно поздно, если падение было небольшим... А ты засыпал уголь в отверстие?
— Засыпал, — сообщил МакПатрульскин.
— Сколько?
— Три с половиной килограмма.
— Правильно засыпал?
— Правильно, как положено.
— А почему только три с половиной, а не четыре?
— Три с половиной было вполне достаточно. Ведь, помнишь, показания по лучу на протяжении последних четырех дней постоянно падали. Я попробовал затвор, но он был закрыт плотно и совершенно не болтался.
— Я бы все-таки положил восемь, но если затвор прочно закрыт, тогда можно считать, что нет места для боязливого беспокойства.
— Абсолютно никакого, — подтвердил МакПатрульскин.
Сержант вычистил лицо от каких бы то ни было следов раздумий, поднялся со стула и похлопал своими пухлыми руками по нагрудным карманам.
— Ну что ж, — пробормотал он, наклоняясь, чтобы прицепить защепки на брюки у щиколоток. — Я отправляюсь туда, куда я отправляюсь, — сообщил сержант, обращаясь вроде бы и ко мне, и к МакПатрульскину, — а ты выйди со мной на пару минут наружу в экстерьер, — добавил он, на этот раз обращаясь непосредственно к МакПатрульскину, — и я тебе сообщу нечто, касающееся недавно имевших место событий в официальном порядке.
Они вышли из комнаты, оставив меня в грустном и безрадостном одиночестве. МакПатрульскин скоро вернулся, но в его отсутствие, хотя длилось оно весьма малое и совсем непродолжительное время, я чувствовал себя очень сиротливо. Войдя в комнату, МакПатрульскин тут же дал мне помятую сигарету, которая, когда я взял ее, еще сохраняла тепло его нагрудного кармана.
— Надо полагать, что вас все-таки того, вздернут, — учтиво сказал он.
Не будучи в состоянии промолвить и слово, я лишь закивал головой.
— Неподходящая пора года для этого, будет стоить бешеные деньги, — сочувственно сообщил мне МакПатрульскин. — Вы даже себе представить не можете, сколько сейчас дерут за доски.
— А что... просто дерево... с большими ветками, не подошло бы? — полюбопытствовал я, поддавшись пустой и ненужной прихоти проявить чувство юмора. Удивительно, что меня послушался мой язык.
— Нет, это было бы неприлично, но я доложу сержанту Отвагсону в приватной беседе о вашем любезном предложении.
— Спасибо.
— Могу вам сообщить, что последнее по времени повешение в нашем округе имело место тридцать лет назад. Тогда повесили исключительно известную личность по фамилии МакДэдд. Ему принадлежал рекорд — более ста миль на одной шине без единого прокола. Но из-за этого он и попал в неприятное положение. Нам пришлось повесить велосипед.
— Повесить велосипед? — воскликнул я, пораженный.
— Дело было так. МакДэдд точил зуб на человека по фамилии Фиггерсон, острый зуб, и было за что, но к этому Фиггерсону и близко не подходил. Он понимал, чем это может закончиться, но однажды, при удобном случае, измочалил велосипед Фиггерсона ломом. Тут уж, конечно, без драки обойтись никак не могло, и МакДэдд с Фиггерсоном схлестнулись и крепко подрались, ну и этот Фиггерсон — такая темная, в общем, личность, все в очках ходил, и на лицо темен, и волос смоль, — в общем, этот Фиггерсон не дожил до того момента, чтоб узнать, кто же в этой драке победил. Похороны и поминки были первоклассные, и похоронили его вместе с его велосипедом. Вам когда-нибудь доводилось видеть гроб велосипедных очертаний?
— Нет, не доводилось.
— Могу вам сказать, что сделать такой гроб — ох как непросто. Тонкая работа нужна. Только первоклассному столяру справиться, и ведь надо было все сделать не на тяп-ляп, а солидно — тут тебе и руль, и педали, и все прочее. А убийца был, можно сказать, закоренелый преступник, и мы долго не могли его поймать, никак не могли узнать, где он себя прячет, по крайней мере свою основную часть. Нам пришлось арестовать его велосипед в придачу к нему самому, а перед тем мы целую неделю держали их под скрытным наблюдением, хотели точно выяснить, где именно находится главная часть МакДэдда. Нам нужно было удостовериться, не пребывает ли большая часть велосипеда в брюках МакДэдда pari passu — вы ухватываете смысл моих высказываний?
— Рассказывайте, рассказывайте, что же дальше произошло?
— Сержант вынес свое решение после целой недели наблюдений, а его положение, надо вам сказать, было болезненно до крайности, потому что он близко приятельствовал с МакДэддом, не в рабочее время, конечно. Сержант признал во всем виновным велосипед, ну и велосипед повесили. В регистрационной книге мы сделали запись nolle prosequi в отношении другого обвиняемого. Сам я на экзекуции не присутствовал, потому что я весьма чувствительный человек и желудок мой исключительно реакционный.
МакПатрульскин поднялся со своего места, направился к буфету и вытащил свою музыкальную шкатулку, производящую звуки столь эзотерически утонченные, что внимать им мог лишь он сам. Усевшись снова на стуле, он просунул руку в приделанные к инструменту ремешки и начал развлекать себя своей музыкой. То, какую именно музыку он играл, можно было приблизительно определить по выражению его лица. А выражение то было простецкого, отнюдь не утонченного довольства, что наверняка являлось свидетельством того, что слушал-играл он громкие, шумливые деревенские, буйные матросские и задорные, крепкие походные песни. Тишина в комнате была столь необычно полной, что начало этой тишины казалось звенящим по сравнению с тем абсолютным отсутствием звуков, которое установилось в ее конце.
Неизвестно, сколь долго продолжалось это жуткое вслушивание в тишину. Глаза мои, уставшие от бездеятельности, закрылись, как двери пивной в десять вечера. Когда они снова раскрылись, я узрел, что МакПатрульскин прекратил свою музыкальную деятельность и явно готовил отстиранное белье и свои воскресные рубашки для прокатывания. Для этой цели он выкатил огромный проржавелый отжимной каток, прятавшийся в темном углу, снял укутывавшее его старое одеяло и теперь подкручивал прижимную пружину, крутил маховик и вообще приводил машину в рабочее состояние. Движения его рук были очень уверенными и ладными.
Закончив подготовку отжимной машины, МакПатрульскин направился к шкафу и принялся вынимать из ящиков разные небольшие предметы: батарейки, инструмент, похожий на миниатюрные вилы, какие-то стеклянные цилиндры с проводами внутри, лампы допотопной конструкции и другие уже совсем непонятные штуки. Все вынутое он приспособил к отжимному катку, и, после того как он завершил их установку, каток этот походил скорее на грубо сработанный научный прибор непомерных размеров и непонятного назначения, а не на простое устройство для отжимания воды из выстиранного белья.
День к этому времени уже превратился в вечер, а солнце вот-вот должно было спрятаться за горизонт на охваченном закатным пожаром западе и готовилось окончательно забрать с собой свой солнечный свет. МакПатрульскин продолжал цеплять все новые аккуратно сделанные предметы на каток, а к металлическим ножкам и другим местам он подсоединял неописуемо хрупкие на вид и изящные стеклянные приборы. Когда он наконец закончил работу, комната почти полностью погрузилась в темноту, а из руки МакПатрульскина, в которой он держал какой-то инструмент, время от времени тыкая им в машину, вылетали голубые искры.
Под катком я приметил черный ящичек, к которому были подсоединены цветные проводки, а привлек он мое внимание производимыми звуками, похожими на тиканье часового механизма. Ящик этот располагался в центре какого-то затейливого устройства, явно изготовленного из чугуна. Надо признать, что весь каток являл собою самое затейливое устройство из всех, виденных мною, и ничуть не уступал по сложности конструкции паровой молотилке, если заглянуть внутрь нее.
Проходя мимо стула, на котором я сидел, и наверняка направляясь за какой-то еще одной нужной ему деталью, МакПатрульскин глянул на меня и обнаружил, что я не сплю и смотрю на него.
— Если вы обеспокоены тем, что темно, сообщаю вам, — учтиво сказал МакПатрульскин, — что я хорошо вижу в темноте, но тем не менее я сейчас засвечу свет, затем прокатаю его в катке с целью развлечения и отыскания научной истины.
— Мне показалось, вы сказали, что прокатите свет в катке. Я не ослышался?
— Нет, не ослышались. Подождите — и сейчас все увидите.
Что именно сделал он в следующее мгновение, я установить не мог по причине мрака, но где-то внутри катка засветился жутковатый огонек. То был точечный огонек, который просто светил и ничего не освещал, и свечение его не было похоже на электрическое; он не был ни круглым, ни вытянутым. Он не подрагивал, как огонек свечи, но и не был совершенно неподвижен. Такой огонек у нас в стране не увидишь, возможно, его произвели где-то за границей, используя особое сырье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31