А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она плод отречения, я это знаю хорошо, а значит, и мучительно медленного увядания, ибо отречение и увядание живут в тесной близости, и вся действительность, все сущее – только зачахшее возможное. Есть нечто страшное в таком увядании, верь мне, и мы, простые смертные, должны избегать его, всеми своими силами противиться ему, даже если голова у нас начинает трястись от напряжения, иначе от нас останется лишь могильный холм в Баденском герцогстве. Ты – дело другое, у тебя было чем это восполнить. Твоя действительность мало похожа на отречение и неверность, скорее напротив, на всеосуществление и высшую верность. Ей свойственно такое величие, что никто не смеет вопрошать ее о возможном. Это так.
– Твоя сопричастность, дитя мое, поощряет тебя к довольно странным комплиментам.
– Что ж, хоть это право я имею: говорить и славословить искренней, чем непричастная толпа. Но одно я должна тебе сказать, Гете: хорошо, уютно я себя не чувствовала в твоем кругу, в твоем великолепном доме. У меня сжималось сердце, ибо вблизи от тебя уж очень пахнет жертвоприношениями – не фимиамом, его бы я легко перенесла, ведь и Ифигения курила фимиам перед алтарем скифской Дианы, но против человеческих жертв она подняла свой укрощающий голос, а ведь их-то и приносят тебе, и все вокруг тебя похоже на поле битвы или царство злого цезаря… Эти Римеры, только и знающие что брюзжать и дуться и отстаивать свою мужскую честь, и твой бедный сын с его семнадцатью бокалами шампанского, и эта амазоночка, что выйдет за него к новому году и впорхнет в твой мезонин, как бабочка в огонь, не говоря уже о Мариях Бомарше, не умевших держать себя в руках, подобно мне, и зачахших, – что все они, как не жертвы твоего величия? Ах, приносить жертвы сладостно, но быть жертвой – горький удел.
Мерцающие блики тревожно скользнули по фигуре человека в плаще, что сидел подле нее. Он сказал:
– Дорогая, дозволь искренне ответить тебе – на прощание и в знак примирения. Ты говоришь о жертве, а здесь начинается тайна. Тайна великого единства мира, жизни, личности и творчества. Пресуществление – все. Богам приносили жертвы, а под конец жертвою стал бог. Ты прибегала к сравнению, мне милому и близкому: мошка и смертоносное пламя. Ты хочешь сказать – я то, куда жадно стремится мотылек, но разве среди превратностей и перемен я не остался горящей свечой, которая жертвует своим телом для того, чтобы горело пламя? И разве я сам – не одурманенный мотылек, извечный образ сожжения жизни и плоти во имя наивысшего духовного пресуществления. Старая подруга, милая, чистая душа, я первый – жертва, и я же жертвоприноситель. Однажды я перегорал для тебя и продолжаю перегорать, всегда – в дух и в свет. Знай, метампсихоза для твоего друга – сокровеннейшее, высшее, величайшая его надежда, первое вожделение. Игра превращений, изменчивый лик, когда старец воплощается в юношу и юноша в мальчика, единый лик человеческий, в котором сменяют друг друга отпечатки жизни и юность магически проступает из старости, старость из юности: потому мне было так мило и близко – тебя это успокоит, – что ты надумала явиться ко мне, символом юности украсив свой старческий облик. Единство, моя дорогая, – размежевание и перетасовка. Так и жизнь открывает то свое природное лицо, то нравственное, так прошлое переходит в настоящее, первое отсылает ко второму, указуя путь к будущему, которым чревато и то и другое. Отзвук чувства, предчувствие… Чувство – все!.. Да раскроются наши все вбирающие, все постигшие глаза на единство мира. Ты требуешь возмездия? Оставь, я вижу, как оно серым всадником движется мне навстречу. И тогда снова пробьет час Вертера и Тассо, ибо двенадцать раз бьет и в полночь и в полдень, и только то, что бог мне даст поведать, как я стражду, только это, первое и последнее, мне останется. Тогда разлука будет прощанием, прощанием навеки, смертным борением чувств, и час ужасных мучений, мучений, что предшествуют смерти, ибо они есть умирание, но еще не смерть. Смерть – последний полет в пламя. Во всеедином чем быть ему, если не новым пресуществлением? В моем успокоенном сердце покойтесь, милые образы, – и сколь радостен будет миг, когда мы снова очнемся.
Давно знакомый голос умолк. «Мир твоей старости!» – только прошептал он еще. Экипаж остановился. Свет его фонарей теперь смешался со светом двух других над дверьми Гостиницы Слона. На крыльце, с руками, заложенными за спину, и поднятым кверху носом, стоял Магер, вдыхая воздух звездной осенней ночи. Он ринулся вниз, на панель, чтобы опередить слугу при открывании дверцы. Разумеется, бежал он не как-нибудь, а как человек, уже несколько отвыкший от бега, изящно подняв плечи и с достоинством виляя задом.
– Госпожа советница! – воскликнул он. – Добро пожаловать! Надеюсь, госпожа советница провели содержательный вечер в нашем храме муз! Смею ли я предложить эту руку в качестве надежной опоры? Боже милостивый, госпожа советница: помогать героине Вертера при выходе из экипажа Гете – это событие. Как мне назвать его? Событие, достойное увековечения.
Приложение. Томас Манн. «Вертер» Гете
«Вертер», или, как полностью называется эта книжка, «Страдания юного Вертера», роман в письмах, принес Гете-писателю самый большой, самый широкий и самый шумный успех в его жизни. Франкфуртскому адвокату сравнялось двадцать четыре года, когда он написал эту повестушку, небольшую по объему, да и по охвату мира и жизни юношески ограниченную, но предельно насыщенную взрывчатой силой. Это было второе более или менее крупное произведение Гете. Ему предшествовала шекспирианская драма из рыцарского прошлого Германии «Гец фон Берлихинген», уже привлекшая внимание литературной общественности к молодому сочинителю своей страстностью, теплотой и тем, что она приблизила к нам историю, вдохнула в нее жизнь. Однако «Вертер» показал Гете совсем с другой стороны, ибо по своей сущности и воздействию на читателя книга резко отличалась от предыдущей. Ее успех в какой-то мере носил даже скандальный характер. В этой маленькой книжке была такая потрясающая, парализующая сила чувства, что блюстители нравственности всполошились, а моралисты с ужасом и возмущением усмотрели в ней искусительный дифирамб самоубийству. Но именно в силу этих качеств она подняла переходящую всякие границы бурю восторга, так что мир буквально бредил блаженством смерти: роман вызвал опьянение, лихорадку, экстаз, охвативший всю обитаемую землю, он был той искрой, что, попав в пороховую бочку, мгновенно развязывает опасные силы.
Нелегкое дело – проанализировать состояние умов, лежавшее в основе европейской цивилизации той эпохи. С исторической точки зрения это было предгрозовое состояние, предчувствие очистившей воздух бури французской революции; с точки же зрения культурно-исторической это была эпоха, на которую Руссо наложил печать своего мечтательно-мятежного духа. Пресыщение цивилизацией, эмансипация чувства, будоражащая умы тяга назад, к природе, к естественному человеку, попытки разорвать путы окостеневшей культуры, возмущение условностями и узостью мещанской морали – все это вкупе породило внутренний протест против того, что ограничивало свободное развитие личности, а фанатическая, безудержная жажда жизни вылилась в тяготение к смерти. В обиход вошла меланхолия, пресыщение однообразным ритмом жизни. Умонастроение, известное под названием «мировой скорби», усугубилось в Германии от воздействия той кладбищенской поэзии, которая бытовала тогда в английской литературе. Сам Шекспир повинен в этом. Юные умы были одержимы «Гамлетом» и его монологами. Молодежь увлекалась наводящей ужас мрачной оссиановской героикой седой старины. Казалось, будто читатели всех стран втайне, неосознанно, только и ждали, чтобы появилась книжка какого-то еще безвестного молодого немецкого бюргера и произвела переворот, открыв выход скрытым чаяниям целого мира, – не книжка, а выстрел прямо в цель, магическое слово. Рассказывают, будто молодой англичанин, много лет спустя приехавший в Веймар, встретил на улице Гете и упал в обморок – силы изменили ему, когда он воочию увидел творца «Вертера». Впоследствии Гете вспоминает в одной из венецианских эпиграмм о всемирном успехе «Вертера»:
Немец мне подражал, француз читал мою книгу.
В Англии ласкою встречен был неприкаянный гость.
Но много ли проку мне в том, что даже далекий китаец
Вертера с Лоттой рисует робкой рукой на стекле?
Вертер и Лотта сразу же встали в один ряд с классическими влюбленными из книг и преданий: с Лаурой и Петраркой, Ромео и Джульеттой, Абеляром и Элоизой, с Паоло и Франческой. Каждый юноша мечтал так любить, каждая девушка – быть так любимой. Целое поколение молодежи узнавало в Вертере свой собственный душевный строй. Юные мечтатели демонстративно носили костюм, в который писатель одел избранника смерти – синий фрак при желтых панталонах и жилете. В своем подражании меланхолические адепты доходили до крайности – были случаи самоубийств, которые открыто и прямо приписывались влиянию Вертера, а следовательно, по словам моралистов, лежали на совести того, кто сочинил этот подрывающий основы роман. Обезумевшие юнцы забывали об одном – хотя творец «Вертера» с величайшим мастерством изобразил, как назревает в юной груди решение покончить с собой, сам он и не подумал убить себя, а творчески изжил самоубийственные настроения, избавился от них, описав их. В своих воспоминаниях Гете говорит об этой гримасе жизни – о контрасте между целительной ролью, которую роман о Вертере сыграл для него самого, и тем воздействием, какое он оказал на внешний мир. Гете сам прошел через все то, что угнетало и парализовало его поколение. Мысль о самоубийстве отнюдь не была чужда ему, временами он бывал даже близок к ее осуществлению. Так в «Поэзии и правде» Гете рассказывает, что в предвертеровский период он каждый вечер, прежде чем погасить свет, пробовал вонзить в грудь на один-два дюйма острие имевшегося у него кинжала. Но это ему никак не удавалось, тогда он посмеялся над собой и решил не умирать. Однако он сознавал, что жить дальше он может, только выполнив свою писательскую задачу, то есть рассказав в книге обо всем им продуманном и прочувствованном. Таким признанием, или, говоря словами самого Гете, «генеральной исповедью», и был «Вертер». Закончив работу, Гете почувствовал, что она принесла ему избавление и возродила к новой жизни. Но в то время как самого себя он исцелил и образумил, претворив действительность в вымысел, другие были сбиты с толку и решили, что надо претворить вымысел в действительность, пережить перипетии романа и не долго думая застрелиться. И вот то, что пошло на пользу ему, было объявлено в высшей степени вредоносным.
До самой смерти Гете гордился этим своим юношеским произведением и наряду с «Фаустом» ставил его себе в наибольшую заслугу. «Кто в двадцать четыре года написал «Вертера», – говорил он в старости, – того никак не назовешь тупицей». Одно из значительнейших событий его жизни – встреча с Наполеоном в Эрфурте – тоже связано с «Вертером». Император прочитал эту книжечку не менее семи раз, мало того, он брал ее с собой в египетскую кампанию и во время знаменательной аудиенции учинил автору придирчивый допрос. Великий жизнедовершитель ни разу не отрекся от спорного юношеского образа, чья тень всегда по-братски сопутствовала ему, и в семьдесят пять лет, вновь претерпевая из-за юной Ульрики сладостные и жестокие муки любви, он в стихотворении «Вертеру» с оттенком иронии признается, что взялся за прежнее…
Положенное в основу «Вертера» событие личной жизни Гете, идиллически горестная любовь к Лотте Буфф, прелестной дочери амтмана в Вецларе-на-Лане, получило такую же широкую известность, как и самый роман, – и на это есть все основания, ибо значительнейшая часть книги полностью совпадает с действительностью, правдиво, без изменений повторяя ее. В 1772 году, двадцати трех лет от роду, Гете приехал в этот живописно расположенный прирейнский городок, чтобы, по настоянию отца, в качестве свежеиспеченного доктора права практиковать при всеимперском суде. Однако же сам он намеревался заняться по преимуществу изящной словесностью, творить и жить, и осуществил свое намерение, а в имперском суде даже не показывался. Улочки в Вецларе были узкие и грязные, но природа кругом – чудесная; был май месяц, все стояло в цвету, и тут, возле источников, ручейков или же на приречных холмах с красивыми видами, праздный мечтатель скоро облюбовал себе уютные уголки, чтобы читать милых его сердцу Гомера и Пиндара, спорить с друзьями, рисовать, размышлять. На устроенном молодежью сельском балу судьба свела его с девятнадцатилетней Лоттой, которая вместе с овдовевшим отцом и многочисленными братьями и сестрами жила в так называемом «Немецком доме». Лотта, миловидная, белокурая, голубоглазая девушка, веселая и домовитая, не очень образованная, но наделенная здоровым и тонким чутьем, была одновременно ребячлива и не по летам серьезна, так как ей пришлось заменить умершую мать целой ораве братьев и сестер и вести хозяйство в отцовском доме. В первый раз Гете увидел ее, когда заехал за ней в загородный дом амтмана, и она, уже одетая на бал, в белом платье с розовыми бантами, стояла, окруженная малышами, и оделяла их хлебом на ужин, – эта сцена доподлинно увековечена в «Вертере» и не раз воспроизводилась художниками. Он провел с Лоттой весь вечер, на следующий день нанес ей визит и успел влюбиться по уши, прежде чем узнал, что она помолвлена. Ибо вскоре оказалось, что у Лотты есть жених, секретарь ганноверского посольства Кестнер, честнейшая посредственность; он искренне любит Лотту, и она отвечает ему доверчивой любовью. Отметим, что страсти тут нет, а есть спокойная, не лишенная нежности взаимная склонность с расчетом на совместную будущность, разумное устройство жизни и на создание семьи. Надо только подождать, чтобы обстоятельства нареченного позволили ему жениться.
И в эти отношения в качестве третьего вступает Гете, приятель, к которому молодая чета питает восхищение и сердечное расположение, – поэт, гений, искренний друг и вместе с тем вероломный, в житейском смысле ненадежный, ветреный расточитель чувств; только что он разлюбил и бросил Фредерику Брион, убоявшись брачных уз. Это тот молодой демон, который говорит о себе в «Фаусте»:
Не выродок ли я, беглец бездомный?
Не знающий покоя, всем чужой?
Весьма приятный выродок красивый, талантливый, полный ума и жизни, пылкий, чувствительный, озорной и задумчивый, словом, чудак, но чудак обаятельный; жениху и невесте, Кестнеру и Лотте, он очень нравился, младшим детям амтмана он искренне полюбился. И вот они втроем проводят удивительное, блаженное и опасное лето, – впрочем, гораздо больше вдвоем, ибо Кестнер, человек добросовестный и занятой, бывает с ними нечасто, вернее, даже редко, и, пока он корпит над бумагами у своего посланника, Гете, которому делать нечего, проводит время у его невесты, Лотты.
Он помогает ей по хозяйству, в огороде и в саду, вместе с ней собирает овощи, лущит горох. Перед поглощенным делами женихом у него то преимущество, что он всегда свободен, ничем не озабочен, не говоря уж о том, что как личность гениальный юноша имеет все преимущества перед усердным служакой Кестнером, которого и сравнивать-то с ним нелепо. Лотта, без сомнения, влюбилась в него, но, будучи здравомыслящей, положительной девушкой, держала свое чувство в узде, так же как и его переменчивую и отнюдь не молчаливую страсть она умела держать в узде и в границах разума. Правда, не всегда. Однажды, в малиннике, он осмелился поцеловать Лотту; она сильно разгневалась и не замедлила – не знаю, то ли покаяться, то ли пожаловаться своему нареченному. Так или иначе, решено было держать гостя построже, холоднее обращаться с ним, тем более что уже пошли пересуды об этой щекотливой ситуации. Кестнер был расстроен, но сердиться не мог. Лотта отчитала грешника, раз и навсегда заявила ему, чтобы он ничего, кроме дружбы, от нее не ожидал. Почему он был так пришиблен? Неужели он этого не знал? Неужели рассчитывал отбить невесту у добрейшего Ганса-Христиана и самому посвататься к ней, как уже поговаривали многие? Конечно нет, хотя бы из соображений порядочности и приличий, и не только из этих соображений, а еще и потому, что в его увлечении полностью отсутствовала кестнеровская положительность и целеустремленность, что это была любовь-однодневка, без планов на будущее, по существу – становление новой книги.
Нареченные скорбели о сумасбродстве и бессмысленных страданиях милого юноши и довольно своеобразно старались утешить его, подарив ему силуэт Лотты и один из розовых бантов с того платья, которое было на ней, когда он впервые увидел ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50