Вот и я с видимой беззаботностью болтаю о том о сем, забывая за этой болтовней то заветное, что у меня на сердце и что, позвольте мне в этом признаться, повлекло меня к вам, ибо я уповаю и полагаюсь на ваш совет, на вашу помощь. Вы вправе удивляться и гневаться на меня за то, что я дерзаю занимать вас ребяческими затеями нашего содружества муз. И, право же, я не отважилась бы на подобную дерзость, если бы не страх и забота, в которых мне бы страстно хотелось вам открыться.
– Что ж это такое, дитя мое? И кто или что вас так заботит?
– Дорогая мне человеческая душа, госпожа советница, – возлюбленная подруга, моя единственная, мое сокровище, прелестнейшее, благороднейшее, воистину заслуживающее счастье создание, опутанное сетями несправедливого и все же, по-видимому, неотвратимого рока. Одним словом – Тиллемуза.
– Тиллемуза?
– Простите, это прозвание моей любимицы, я уже упоминала о ней – Оттилии фон Погвиш.
– И какой же рок тяготеет над мадемуазель фон Погвиш?
– Она накануне обручения.
– Но… позвольте, с кем же, в таком случае?
– С господином камеральным советником фон Гете.
– Что вы говорите! С Августом?
– Да, с сыном гения и мамзели. Кончина тайной советницы сделала возможным этот союз, которому при ее жизни, несомненно, было бы суждено разбиться о сопротивление семьи Оттилии, о сопротивление всего общества.
– И в чем же вам видится опасность такого союза?
– Дозвольте мне вам поведать, – попросила Адель. – Дозвольте мне в рассказе облегчить наболевшее сердце и походатайствовать перед вами за милое, запутавшееся создание. Оттилия, наверно, очень рассердилась бы за такое непрошеное заступничество, хотя она в равной мере нуждается в нем и его заслуживает.
И вот, быстро и часто возводя глаза к небу, чтобы скрыть их очевидную косость, демуазель Шопенгауэр своим большим, временами увлажнявшимся ртом начала рассказывать следующее.
Глава пятая
Рассказ Адели
С отцовской стороны моя Оттилия происходит из прусско-голштинской офицерской семьи. Брак ее матери, рожденной Генкель фон Доннерсмарк, с господином фон Погвиш был союзом сердец, в котором, к сожалению, недостаточно участвовал разум. По крайней мере так это расценивала бабка Оттилии, графиня Генкель, истая аристократка прошлого века, женщина с умом трезвым, решительным и язвительно-грубоватым, с характером смелым и прямым. Она всегда была против того благородного и безрассудного шага, на который чувство толкнуло ее дочь. Господин фон Погвиш был беден, Генкели этой ветви тоже. Последнее, вероятно, и заставило графиню за два года до Иенской битвы поступить на веймарскую службу в качестве обергофмейстерины восточной принцессы, супруги нашего наследного принца. Подобной же должности она добивалась для своей дочери и почти уже преуспела в своих хлопотах. Одновременно она всячески домогалась расторжения ненавистного ей брака – тем более что счастье молодоженов готово было сломиться под гнетом час от часу возрастающих материальных невзгод. Скудное жалование прусского офицера не позволяло юным супругам вести жизнь, подобающую их рангу; старания хотя бы с грехом пополам держаться на должном уровне влекли за собой еще большие денежные затруднения. Короче, участившиеся размолвки способствовали торжеству материнских замыслов: по обоюдному соглашению решено было расстаться.
В сердце мужа и отца, оставившего двух прелестных малюток, Оттилию и ее младшую сестренку Ульрику, на руках своей подруги по несчастью, никому заглянуть не довелось. Но, вероятно, к этому печальному решению его принудила боязнь лишиться любимого, единственно мыслимого и наследственного призвания – военной службы. Сердце жены обливалось кровью, и можно без преувеличения сказать, что с момента капитуляции перед необходимостью и материнскими настояниями ей не выпало ни единого счастливого часа. Что касается девочек, то образ отца, красивый и рыцарственный, навеки запечатлелся в их душах, особенно в более глубокой и романтической душе старшей, Оттилии: весь мир ее чувств, все отношения к событиям и идеям времени, как вы увидите из моего рассказа, были навсегда определены ее воспоминаниями об исчезнувшем отце.
Госпожа фон Погвиш, разъехавшись с мужем, тихо и уединенно прожила несколько лет в Дессау. Там она перенесла дни отчаяния и позора – поражение армии Фридриха Великого, распад отечества, подчинение южных и западных немецких княжеств власти ужасного корсиканца. В тысяча восемьсот девятом году, когда старой графине удалось, наконец, выхлопотать ей придворное звание, она переехала к нам, в Веймар, в качестве гофдамы герцогини Луизы.
Оттилии в ту пору минуло тринадцать лет. Очаровательно одаренное и самобытное дитя, она развивалась в беспокойной и неустойчивой обстановке. Придворная служба не способствует порядку в доме. При постоянной занятости матери девочки большею частью были предоставлены самим себе. Оттилия ютилась в мезонине герцогского дворца, затем у бабки Генкель фон Доннерсмарк, а дни проводила попеременно у матери, у старой графини, в школе или у подруг. В числе последних вскоре оказалась и я, несколько старшая по возрасту. Оттилия часто обедала у оберкамергерши Эглоффштейн, с дочерьми которой я дружила. Там мы заключили союз сердец. Давность этого союза, как мы полагаем, исчисляется не годами – ибо это были годы серьезных жизненных сдвигов, заставившие нас из неоперившихся птенчиков превратиться в людей, умудренных опытом. В известном отношении – нежная дружба облегчает мне такое признание
– Оттилия благодаря яркому своеобразию характера и рано сложившимся убеждениям сделалась душой и законодательницей нашего союза.
В первую очередь это касается политики. Правда, теперь, когда, после тяжких испытаний и потрясений, в которые мы были ввергнуты гениальным чудовищем, миру возвращен относительный покой, охраняемый Священным союзом, политика уже не господствует над сознанием, общественным и индивидуальным, и оставляет известный простор для чисто человеческих чувств, но в то время она мощно подчиняла себе всю арену духовного. Оттилия страстно увлекалась политикой, к тому же – в смысле и духе, радикально разобщавшем ее со всем здешним обществом. Она никогда не осмеливалась с кем-либо заговаривать о своей тайной оппозиции, даже со мной, лучшей подругой, которой позднее сумела внушить свои чувства и образ мыслей; в конце концов она втянула меня в мир своих верований и надежд, и мы стали совместно наслаждаться мечтательным очарованием тайны.
Какой тайны? Внутри государства, вошедшего в Рейнский союз, государства, чей герцог был прощен победоносным демоном и правил страной как верный его вассал, – государства, где все и вся единодушно, если не с энтузиазмом, то со смирением, преклонялось перед великим завоевателем, верило в его миссию вершителя мировых судеб и полновластного хозяина континента, – моя Оттилия была восторженной сторонницей Пруссии. Не обескураженная поражением прусского оружия, она прониклась сознанием превосходства северонемецкой породы людей над саксонско-тюрингской, среди которой, как она выражалась, «осуждена была жить» и к которой питала вынужденно молчаливое, мне одной ведомое презрение. В героически настроенной душе этого милого ребенка царил один идеал: прусский офицер. Излишне говорить, что этот кумир был наделен чертами утраченного отца, просветленными в ее воспоминаниях. И все же здесь, видимо, соучаствовали и более общие, я бы сказала кровные, симпатические ощущения и восприятия, заставлявшие Оттилию предощущать события, о которых мы, остальные, еще не подозревали; она же заранее вступила с ними во внутренний контакт и мысленно уже принимала в них участие на свой, как мне думалось, пророческий лад. Да так оно и вышло.
Вы легко догадаетесь, какие события я имею в виду. Я говорю о нравственном пробуждении и обновлении, наступившем в ее отечестве после катастрофы; о суровом презрении, о решительном и действенном отметании пусть пленительных и утонченных, но все же расслабляющих тенденций, которые способствовали этой катастрофе, а может быть и вызвали ее. Тело народа, героически очищенное от всей мишуры убеждений и обычаев, закалялось во имя дня грядущей славы, который должен был привести с собой ниспровержение чужеземного господства и сиянье свободы. Это было суровое приятие того, что неминуемо надвигалось – бедности; и уж поскольку нужда возводилась в обет, то к ней присовокупились и две другие монашеские добродетели: аскетизм и послушание, а тем самым отречение, готовность жертвовать собой, суровое подвижничество, жизнь для отечества.
Об этом в тиши протекающем моральном процессе, скрытом от врага и угнетателя, равно как и об идущем с ним в ногу восстановлении армии, не проникали вести в наш маленький мирок, примкнувший к победоносной государственной системе без особого огорчения, даже охотно – хотя и не без вздохов по поводу повинностей и пошлин, наложенных покорителем. В нашем кругу, в нашем обществе, этот процесс с молчаливым торжеством почуяла одна Оттилия. Но вскоре обнаружилось, что как вблизи от нас, так и вдали есть наставники юношества, ученые, которые, сами принадлежа к молодому поколению, являются носителями идей обновления. И с одним из них у моей подруги вскоре завязался оживленный обмен чувств и мыслей.
В Иене проживал профессор истории, некий Генрих Луден, человек благороднейших патриотических убеждений. В тот день позора и разрухи бедняга лишился всего своего имущества, всех научных материалов и вынужден был с молодой женой вернуться в совершенно пустое, холодное и омерзительно загаженное жилище. Но он не позволил этим несчастьям сломить себя и во всеуслышание заявил: что, будь сражение под Иеной выиграно, он с радостью перенес бы все потери и, нагой и нищий, ликовал бы во след убегающему врагу, – словом, его вера в отечестве не была поколеблена, и он сумел пламенным красноречием приобщить к ней своих студентов. Далее, здесь в Веймаре учительствовал уроженец Мекленбурга, некий Пассов, двадцати одного года от роду, даровитый и страстный оратор, человек высокого развития и смелого полета мысли, к тому же истинный патриот и свободолюбец. Он privatim преподавал греческий, а также эстетику, философию языка и моему брату Артуру, в то время у него проживавшему. Свое преподавание он оживил новой и своеобразной идеей, состоящей в том, чтобы перекинуть мост от науки к жизни, от культа античности к немецко-патриотическим и бюргерски-свободолюбивым убеждениям, – другими словами: он дал живое толкование эллинскому духу, стремясь извлечь из него практическую пользу для нашей политической жизни.
С такими-то людьми Оттилия поддерживала тайную, я бы сказала, конспиративную связь, в то же время ведя жизнь элегантной представительницы нашего франкофильского, преданного императору высшего света. Мне всегда казалось, что она сибаритски упивается этим двойным – в ее глазах романтически очаровательным – существованием, которому, в качестве подруги и поверенной, была приобщена и я. То было очарование противоречивости, и оно-то, как я думаю, роковым образом вовлекало ее в сети сердечного приключения, в которых вот уже четыре года бьется моя птичка. Чтобы вызволить ее из них, я готова отдать все, что имею.
В начале годины, ознаменовавшейся нашествием на Россию, Август фон Гете стал домогаться любви Оттилии. За год до того он вернулся из Гейдельберга и тотчас же поступил на придворную и государственную службу: его сделали камер-юнкером и действительным асессором герцогской камер-коллегии. Но «действительность» обязанностей, предусматриваемых этими должностями, по распоряжению герцога была заранее ограничена: они не должны были служить помехой деятельности Августа подле великого отца, которого ему надлежало освобождать от всякого рода житейских забот и хозяйственных докук, представлять на общественных церемониях, и даже при инспекционных поездках в Иену, а также быть ему полезным в качестве хранителя коллекций и секретаря, тем более что доктор Ример тогда уже оставил их дом, чтобы вступить в брак с компаньонкой тайной советницы, демуазель Ульрих.
Юный Август исполнял эти повинности с аккуратностью, а поскольку они касались отца и дома, с мелочным педантизмом, соответствовавшим черствости, – я бы не хотела сейчас сказать больше, и все-таки вынуждена дополнить: преднамеренной, подчеркнутой черствости его характера. Откровенно говоря, я не считаю нужным спешить с проникновением в тайну этой натуры и откладываю это в силу какой-то боязни, странным образом составляющейся из сострадания и антипатии. Не мне первой и не мне единственной внушает этот молодой человек подобные чувства. Ример, например, – он сам мне в этом признался, – уже тогда испытывал перед ним настоящий ужас, и его намерение обзавестись собственным домом было в значительной мере ускорено возвращением под родительский кров его бывшего ученика.
Оттилия в ту пору начала бывать при дворе и, возможно, что именно там Август впервые увидел ее. Впрочем, это знакомство могло состояться и на Фрауенплане во время воскресных домашних концертов, которые несколько лет подряд устраивал у себя тайный советник, или же на репетициях этих концертов. Ибо к очарованию и врожденным прелестям моей подруги принадлежит также и прелестный чистый голосок, который я охарактеризовала бы как физическое выражение или инструмент ее музыкальной души. Этому дару она была обязана приглашением в маленький хор, раз в неделю устраивавший спевки в доме Гете и затем по воскресным дням выступавший перед его гостями.
Приятность этих музыкальных занятий дополнялась еще и личным общением с великим поэтом, который, я могу это засвидетельствовать, с самого начала к ней приглядывался, охотно болтал и шутил с нею, ничуть не скрывая своей отеческой благосклонности к милой «амазоночке», как он почему-то называл ее.
Но я, кажется, до сих пор не попыталась обрисовать вам всю прелесть ее наружности – да и как это сделать, слов тут недостаточно! Однако своеобразие ее девического очарования играет слишком большую роль в моем рассказе. Живые синие глаза, пышные белокурые волосы, фигурка, скорее субтильная, легкая и грациозная, ничего от Юноны, – короче внешность, всегда нравившаяся тому, чья благосклонность сулит наивысшие почести в мире чувств и поэзии. Больше я ничего не скажу. Напомню только, что с очаровательной светской представительницей того же типа дело однажды дошло до знаменитой помолвки, которая хоть и не увенчалась браком, но, несомненно, досадила блюстителям общественных дистанций.
И вот теперь, когда сын некогда сбежавшего жениха, внебрачный отпрыск весьма молодого дворянского рода начал домогаться прелестной Оттилии, девицы фон Погвиш-Генкель-Доннерсмарк, аристократическая ограниченность поверглась в неменьший гнев, чем тогда, во Франкфурте, но теперь его уже никто не смел выражать вслух, ввиду исключительного случая и совсем особых прав, на которых с полным основанием настаивал сей величественный, хотя и новопожалованный дворянский род. Этими-то правами, сознательно и со спокойной уверенностью, пожелал воспользоваться отец для своего сына. Такова моя личная оценка положения вещей, но она базируется на болезненно-пристальном наблюдении за ходом событий, и я едва ли ошибаюсь. Начнем с того, что отец первый заинтересовался Оттилией, и лишь благосклонность, им высказанная, привлекла к ней внимание сына, быстро переросшее в страсть, являвшуюся наглядным доказательством тождества его вкуса со вкусом отца. Это тождество он не раз подчеркивал и в других областях, делая вид, что их вкусы совпадают. В действительности же здесь все сводится к зависимости и подражанию – между нами говоря, ему вообще отказано во вкусе, о чем всего яснее свидетельствуют его взаимоотношения с женщинами. Но об этом позднее и чем позднее, тем лучше! А сейчас я предпочитаю говорить об Оттилии.
Для характеристики состояния, в котором пребывала прелестная девушка ко времени своей первой встречи с господином фон Гете, лучше всего подошло бы слово «ожидание». С самого юного возраста она привыкла к ухаживанию, к поклонению, на которые полушутя откликалась, но по-настоящему она еще не любила и ждала своей первой любви. Ее сердце было как бы украшено для приема всепокоряющего божества, и в чувстве, внушенном ей этим необычным, своеобразно высокородным искателем, она усмотрела всемогущество Эроса. Оттилия, разумеется, глубоко почитала великого поэта, благосклонность, которую он выказывал, безмерно ей льстила, – могла ли она отвергнуть сватовство сына, заведомо одобренное отцом и совершавшееся как бы от его имени? Ведь через молодость сына к ней сватался сам отец, возродившийся в нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
– Что ж это такое, дитя мое? И кто или что вас так заботит?
– Дорогая мне человеческая душа, госпожа советница, – возлюбленная подруга, моя единственная, мое сокровище, прелестнейшее, благороднейшее, воистину заслуживающее счастье создание, опутанное сетями несправедливого и все же, по-видимому, неотвратимого рока. Одним словом – Тиллемуза.
– Тиллемуза?
– Простите, это прозвание моей любимицы, я уже упоминала о ней – Оттилии фон Погвиш.
– И какой же рок тяготеет над мадемуазель фон Погвиш?
– Она накануне обручения.
– Но… позвольте, с кем же, в таком случае?
– С господином камеральным советником фон Гете.
– Что вы говорите! С Августом?
– Да, с сыном гения и мамзели. Кончина тайной советницы сделала возможным этот союз, которому при ее жизни, несомненно, было бы суждено разбиться о сопротивление семьи Оттилии, о сопротивление всего общества.
– И в чем же вам видится опасность такого союза?
– Дозвольте мне вам поведать, – попросила Адель. – Дозвольте мне в рассказе облегчить наболевшее сердце и походатайствовать перед вами за милое, запутавшееся создание. Оттилия, наверно, очень рассердилась бы за такое непрошеное заступничество, хотя она в равной мере нуждается в нем и его заслуживает.
И вот, быстро и часто возводя глаза к небу, чтобы скрыть их очевидную косость, демуазель Шопенгауэр своим большим, временами увлажнявшимся ртом начала рассказывать следующее.
Глава пятая
Рассказ Адели
С отцовской стороны моя Оттилия происходит из прусско-голштинской офицерской семьи. Брак ее матери, рожденной Генкель фон Доннерсмарк, с господином фон Погвиш был союзом сердец, в котором, к сожалению, недостаточно участвовал разум. По крайней мере так это расценивала бабка Оттилии, графиня Генкель, истая аристократка прошлого века, женщина с умом трезвым, решительным и язвительно-грубоватым, с характером смелым и прямым. Она всегда была против того благородного и безрассудного шага, на который чувство толкнуло ее дочь. Господин фон Погвиш был беден, Генкели этой ветви тоже. Последнее, вероятно, и заставило графиню за два года до Иенской битвы поступить на веймарскую службу в качестве обергофмейстерины восточной принцессы, супруги нашего наследного принца. Подобной же должности она добивалась для своей дочери и почти уже преуспела в своих хлопотах. Одновременно она всячески домогалась расторжения ненавистного ей брака – тем более что счастье молодоженов готово было сломиться под гнетом час от часу возрастающих материальных невзгод. Скудное жалование прусского офицера не позволяло юным супругам вести жизнь, подобающую их рангу; старания хотя бы с грехом пополам держаться на должном уровне влекли за собой еще большие денежные затруднения. Короче, участившиеся размолвки способствовали торжеству материнских замыслов: по обоюдному соглашению решено было расстаться.
В сердце мужа и отца, оставившего двух прелестных малюток, Оттилию и ее младшую сестренку Ульрику, на руках своей подруги по несчастью, никому заглянуть не довелось. Но, вероятно, к этому печальному решению его принудила боязнь лишиться любимого, единственно мыслимого и наследственного призвания – военной службы. Сердце жены обливалось кровью, и можно без преувеличения сказать, что с момента капитуляции перед необходимостью и материнскими настояниями ей не выпало ни единого счастливого часа. Что касается девочек, то образ отца, красивый и рыцарственный, навеки запечатлелся в их душах, особенно в более глубокой и романтической душе старшей, Оттилии: весь мир ее чувств, все отношения к событиям и идеям времени, как вы увидите из моего рассказа, были навсегда определены ее воспоминаниями об исчезнувшем отце.
Госпожа фон Погвиш, разъехавшись с мужем, тихо и уединенно прожила несколько лет в Дессау. Там она перенесла дни отчаяния и позора – поражение армии Фридриха Великого, распад отечества, подчинение южных и западных немецких княжеств власти ужасного корсиканца. В тысяча восемьсот девятом году, когда старой графине удалось, наконец, выхлопотать ей придворное звание, она переехала к нам, в Веймар, в качестве гофдамы герцогини Луизы.
Оттилии в ту пору минуло тринадцать лет. Очаровательно одаренное и самобытное дитя, она развивалась в беспокойной и неустойчивой обстановке. Придворная служба не способствует порядку в доме. При постоянной занятости матери девочки большею частью были предоставлены самим себе. Оттилия ютилась в мезонине герцогского дворца, затем у бабки Генкель фон Доннерсмарк, а дни проводила попеременно у матери, у старой графини, в школе или у подруг. В числе последних вскоре оказалась и я, несколько старшая по возрасту. Оттилия часто обедала у оберкамергерши Эглоффштейн, с дочерьми которой я дружила. Там мы заключили союз сердец. Давность этого союза, как мы полагаем, исчисляется не годами – ибо это были годы серьезных жизненных сдвигов, заставившие нас из неоперившихся птенчиков превратиться в людей, умудренных опытом. В известном отношении – нежная дружба облегчает мне такое признание
– Оттилия благодаря яркому своеобразию характера и рано сложившимся убеждениям сделалась душой и законодательницей нашего союза.
В первую очередь это касается политики. Правда, теперь, когда, после тяжких испытаний и потрясений, в которые мы были ввергнуты гениальным чудовищем, миру возвращен относительный покой, охраняемый Священным союзом, политика уже не господствует над сознанием, общественным и индивидуальным, и оставляет известный простор для чисто человеческих чувств, но в то время она мощно подчиняла себе всю арену духовного. Оттилия страстно увлекалась политикой, к тому же – в смысле и духе, радикально разобщавшем ее со всем здешним обществом. Она никогда не осмеливалась с кем-либо заговаривать о своей тайной оппозиции, даже со мной, лучшей подругой, которой позднее сумела внушить свои чувства и образ мыслей; в конце концов она втянула меня в мир своих верований и надежд, и мы стали совместно наслаждаться мечтательным очарованием тайны.
Какой тайны? Внутри государства, вошедшего в Рейнский союз, государства, чей герцог был прощен победоносным демоном и правил страной как верный его вассал, – государства, где все и вся единодушно, если не с энтузиазмом, то со смирением, преклонялось перед великим завоевателем, верило в его миссию вершителя мировых судеб и полновластного хозяина континента, – моя Оттилия была восторженной сторонницей Пруссии. Не обескураженная поражением прусского оружия, она прониклась сознанием превосходства северонемецкой породы людей над саксонско-тюрингской, среди которой, как она выражалась, «осуждена была жить» и к которой питала вынужденно молчаливое, мне одной ведомое презрение. В героически настроенной душе этого милого ребенка царил один идеал: прусский офицер. Излишне говорить, что этот кумир был наделен чертами утраченного отца, просветленными в ее воспоминаниях. И все же здесь, видимо, соучаствовали и более общие, я бы сказала кровные, симпатические ощущения и восприятия, заставлявшие Оттилию предощущать события, о которых мы, остальные, еще не подозревали; она же заранее вступила с ними во внутренний контакт и мысленно уже принимала в них участие на свой, как мне думалось, пророческий лад. Да так оно и вышло.
Вы легко догадаетесь, какие события я имею в виду. Я говорю о нравственном пробуждении и обновлении, наступившем в ее отечестве после катастрофы; о суровом презрении, о решительном и действенном отметании пусть пленительных и утонченных, но все же расслабляющих тенденций, которые способствовали этой катастрофе, а может быть и вызвали ее. Тело народа, героически очищенное от всей мишуры убеждений и обычаев, закалялось во имя дня грядущей славы, который должен был привести с собой ниспровержение чужеземного господства и сиянье свободы. Это было суровое приятие того, что неминуемо надвигалось – бедности; и уж поскольку нужда возводилась в обет, то к ней присовокупились и две другие монашеские добродетели: аскетизм и послушание, а тем самым отречение, готовность жертвовать собой, суровое подвижничество, жизнь для отечества.
Об этом в тиши протекающем моральном процессе, скрытом от врага и угнетателя, равно как и об идущем с ним в ногу восстановлении армии, не проникали вести в наш маленький мирок, примкнувший к победоносной государственной системе без особого огорчения, даже охотно – хотя и не без вздохов по поводу повинностей и пошлин, наложенных покорителем. В нашем кругу, в нашем обществе, этот процесс с молчаливым торжеством почуяла одна Оттилия. Но вскоре обнаружилось, что как вблизи от нас, так и вдали есть наставники юношества, ученые, которые, сами принадлежа к молодому поколению, являются носителями идей обновления. И с одним из них у моей подруги вскоре завязался оживленный обмен чувств и мыслей.
В Иене проживал профессор истории, некий Генрих Луден, человек благороднейших патриотических убеждений. В тот день позора и разрухи бедняга лишился всего своего имущества, всех научных материалов и вынужден был с молодой женой вернуться в совершенно пустое, холодное и омерзительно загаженное жилище. Но он не позволил этим несчастьям сломить себя и во всеуслышание заявил: что, будь сражение под Иеной выиграно, он с радостью перенес бы все потери и, нагой и нищий, ликовал бы во след убегающему врагу, – словом, его вера в отечестве не была поколеблена, и он сумел пламенным красноречием приобщить к ней своих студентов. Далее, здесь в Веймаре учительствовал уроженец Мекленбурга, некий Пассов, двадцати одного года от роду, даровитый и страстный оратор, человек высокого развития и смелого полета мысли, к тому же истинный патриот и свободолюбец. Он privatim преподавал греческий, а также эстетику, философию языка и моему брату Артуру, в то время у него проживавшему. Свое преподавание он оживил новой и своеобразной идеей, состоящей в том, чтобы перекинуть мост от науки к жизни, от культа античности к немецко-патриотическим и бюргерски-свободолюбивым убеждениям, – другими словами: он дал живое толкование эллинскому духу, стремясь извлечь из него практическую пользу для нашей политической жизни.
С такими-то людьми Оттилия поддерживала тайную, я бы сказала, конспиративную связь, в то же время ведя жизнь элегантной представительницы нашего франкофильского, преданного императору высшего света. Мне всегда казалось, что она сибаритски упивается этим двойным – в ее глазах романтически очаровательным – существованием, которому, в качестве подруги и поверенной, была приобщена и я. То было очарование противоречивости, и оно-то, как я думаю, роковым образом вовлекало ее в сети сердечного приключения, в которых вот уже четыре года бьется моя птичка. Чтобы вызволить ее из них, я готова отдать все, что имею.
В начале годины, ознаменовавшейся нашествием на Россию, Август фон Гете стал домогаться любви Оттилии. За год до того он вернулся из Гейдельберга и тотчас же поступил на придворную и государственную службу: его сделали камер-юнкером и действительным асессором герцогской камер-коллегии. Но «действительность» обязанностей, предусматриваемых этими должностями, по распоряжению герцога была заранее ограничена: они не должны были служить помехой деятельности Августа подле великого отца, которого ему надлежало освобождать от всякого рода житейских забот и хозяйственных докук, представлять на общественных церемониях, и даже при инспекционных поездках в Иену, а также быть ему полезным в качестве хранителя коллекций и секретаря, тем более что доктор Ример тогда уже оставил их дом, чтобы вступить в брак с компаньонкой тайной советницы, демуазель Ульрих.
Юный Август исполнял эти повинности с аккуратностью, а поскольку они касались отца и дома, с мелочным педантизмом, соответствовавшим черствости, – я бы не хотела сейчас сказать больше, и все-таки вынуждена дополнить: преднамеренной, подчеркнутой черствости его характера. Откровенно говоря, я не считаю нужным спешить с проникновением в тайну этой натуры и откладываю это в силу какой-то боязни, странным образом составляющейся из сострадания и антипатии. Не мне первой и не мне единственной внушает этот молодой человек подобные чувства. Ример, например, – он сам мне в этом признался, – уже тогда испытывал перед ним настоящий ужас, и его намерение обзавестись собственным домом было в значительной мере ускорено возвращением под родительский кров его бывшего ученика.
Оттилия в ту пору начала бывать при дворе и, возможно, что именно там Август впервые увидел ее. Впрочем, это знакомство могло состояться и на Фрауенплане во время воскресных домашних концертов, которые несколько лет подряд устраивал у себя тайный советник, или же на репетициях этих концертов. Ибо к очарованию и врожденным прелестям моей подруги принадлежит также и прелестный чистый голосок, который я охарактеризовала бы как физическое выражение или инструмент ее музыкальной души. Этому дару она была обязана приглашением в маленький хор, раз в неделю устраивавший спевки в доме Гете и затем по воскресным дням выступавший перед его гостями.
Приятность этих музыкальных занятий дополнялась еще и личным общением с великим поэтом, который, я могу это засвидетельствовать, с самого начала к ней приглядывался, охотно болтал и шутил с нею, ничуть не скрывая своей отеческой благосклонности к милой «амазоночке», как он почему-то называл ее.
Но я, кажется, до сих пор не попыталась обрисовать вам всю прелесть ее наружности – да и как это сделать, слов тут недостаточно! Однако своеобразие ее девического очарования играет слишком большую роль в моем рассказе. Живые синие глаза, пышные белокурые волосы, фигурка, скорее субтильная, легкая и грациозная, ничего от Юноны, – короче внешность, всегда нравившаяся тому, чья благосклонность сулит наивысшие почести в мире чувств и поэзии. Больше я ничего не скажу. Напомню только, что с очаровательной светской представительницей того же типа дело однажды дошло до знаменитой помолвки, которая хоть и не увенчалась браком, но, несомненно, досадила блюстителям общественных дистанций.
И вот теперь, когда сын некогда сбежавшего жениха, внебрачный отпрыск весьма молодого дворянского рода начал домогаться прелестной Оттилии, девицы фон Погвиш-Генкель-Доннерсмарк, аристократическая ограниченность поверглась в неменьший гнев, чем тогда, во Франкфурте, но теперь его уже никто не смел выражать вслух, ввиду исключительного случая и совсем особых прав, на которых с полным основанием настаивал сей величественный, хотя и новопожалованный дворянский род. Этими-то правами, сознательно и со спокойной уверенностью, пожелал воспользоваться отец для своего сына. Такова моя личная оценка положения вещей, но она базируется на болезненно-пристальном наблюдении за ходом событий, и я едва ли ошибаюсь. Начнем с того, что отец первый заинтересовался Оттилией, и лишь благосклонность, им высказанная, привлекла к ней внимание сына, быстро переросшее в страсть, являвшуюся наглядным доказательством тождества его вкуса со вкусом отца. Это тождество он не раз подчеркивал и в других областях, делая вид, что их вкусы совпадают. В действительности же здесь все сводится к зависимости и подражанию – между нами говоря, ему вообще отказано во вкусе, о чем всего яснее свидетельствуют его взаимоотношения с женщинами. Но об этом позднее и чем позднее, тем лучше! А сейчас я предпочитаю говорить об Оттилии.
Для характеристики состояния, в котором пребывала прелестная девушка ко времени своей первой встречи с господином фон Гете, лучше всего подошло бы слово «ожидание». С самого юного возраста она привыкла к ухаживанию, к поклонению, на которые полушутя откликалась, но по-настоящему она еще не любила и ждала своей первой любви. Ее сердце было как бы украшено для приема всепокоряющего божества, и в чувстве, внушенном ей этим необычным, своеобразно высокородным искателем, она усмотрела всемогущество Эроса. Оттилия, разумеется, глубоко почитала великого поэта, благосклонность, которую он выказывал, безмерно ей льстила, – могла ли она отвергнуть сватовство сына, заведомо одобренное отцом и совершавшееся как бы от его имени? Ведь через молодость сына к ней сватался сам отец, возродившийся в нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50