Нет любви, нет ни к кому жалости. О, если б мог он, бывший русский патриот, собрать вокруг себя тысячную толпу и бросить в нее горькие семена своих мыслей!
О ком и кого может жалеть он — бывший дворянин, бывший капитан, бывший патриот?
О каких— нибудь вяземских сладкоротых жителях, запекшихся в течение столетий в липкое тесто базарных пряников, или о тульских купцах и мещанах, смотревших на свою страну из-за медного брюха знаменитого самовара?… О разогнанных киевских и соловецких монахах, о скудоумных, никчемными оказавшихся больших И малых дворянах?…
Или, может быть, жалеть ему, Платону Сергеевичу, о русском народе-«богоносце», об армейских штабс— и просто капитанах или о трех десятках тысяч земских врачей, словесниках и математиках, адвокатах и товарищах прокуроров
Стоит ли жалеть?!
Сотни вяземских и тульских купцов развозят, рассыпают, расставляют по мандатам Вэ-эс-эн-ха, трестов, кооперативов — по всей России на ярмарках и складах то же сладкое пряничное тесто, те же брюхатые самовары — эти семейственные идолы всероссийского мещанина… («Р-р-работа-ют», — думал о них Платон Сергеевич).
Штабс— и просто капитаны имеют «ромб» у локтя, приказы Троцкого о всяких льготах и те же роты для команды. И больше: полки, дивизии! А разве Врангель может дать им дивизию, а кроме того, над кем там командовать?…
Адвокаты? — Вспоминая о них, Платон Сергеевич почему-то злобно улыбался.
О, адвокаты! Они, артисты, писатели, проститутки за чет-верть часа до гибели Земли, всей Вселенной — урвут свое: они продадутся друг другу!
Россия — скопом? Мужик? — Ешьте, ешьте — рязанские, симбирские, черниговские — коровий зад, буханки хлеба и пережевывайте великолепные декреты московских санкюлотов!…
Нету России, к черту ее! Нужно просто жить, как волк, как муха, как дерево… А любить — любить самого себя, только свое.
…Спрут этой последней, почти исступленной, мысли все крепче и крепче вбирал в себя настороженную волю Плато-па Сергеевича: жить во что бы то ни стало… Жить!
На него напал неожиданный страх, и вспыхнула болезненная жалость к себе самому.
Страх шептал, предостерегал: придет утро и Нюточка, храня в себе обиду и горечь этой ночи, мстя за поруганную свою девичью жалость, — откроет все, выдаст его. «Да, да, обязательно выдаст, — металась мысль Платона Сергеевича. — Выдаст. — И он вспомнил теперь, отчетливо вспомнил недавнюю робкую угрозу Нюточки. — И скроет тем свою связь со мной…»
Приближавшееся утро представлялось зловещим, таинственным — последним свободным утром.
— Не хочу! — почти крикнул он вслух. — Пойду к ней, объяснюсь, узнаю.
Он порывисто соскочил с кровати и, ведомый внезапно осенившей его мыслью, пробрался на цыпочках в коридор, к дверям Нюточкиной комнаты. Минуту прислушивался — потом тихонько открыл дверь.
Девушка спала. Военрук неуверенно приблизился к ее кровати. Нюточка лежала на спине, одна рука свисала к полу, лицо было одутловато и потно. Военрук некоторое время пытливо всматривался в него.
«Выдаст! — сверлила испуганная мысль. — Отомстит… И обязательно через своего чахоточного».
Большой, почти голый, вздрагивавший, затаивший дыхание — Платон Сергеевич показался себе в эту минуту беспомощным, трусливым и жалким.
Перед глазами всплыл почему-то на мгновенье образ убитого долговязого паренька, польстившегося на чужое яблоко.
«Ну!… — словно ощутил он на себе толчок последних остатков своей воли. — Ну!…»
Платон Сергеевич быстро нагнулся и шепотом окликнул спящую девушку:
— Нюта! А, Нюточка…
Она шарахнулась на постели, застонала со сна, сжалась от испуга комочком.
— Ай, ай!
— Нюта… одну минуту. Постой, это я… я… — закрыл он тяжелой ладонью ее рот. — Пришел только узнать… поговорить, объясниться. Ты никому не скажешь? Нет? Скажи, Нюта… я только узнать хочу… — скороговоркой шептал он.
Нюточка метнулась, остановила на нем сонный непонимающий взгляд, вцепилась в широкую тяжелую руку, легшую па ее лицо.
И вдруг смертельный испуг обуял девушку, и она протяжно и громко захрипела:
— Ай-ай… Подлец!… Хам!… Убийца!
«Выдаст!» — бросилась горячо кровь в голову Платона Сергеевича и прожгла ненавистью все сознание.
Он обхватил вдруг второй рукой тоненькую шею девушки, крепко сжал ее и надавил на нее всей тяжестью своего мускулистого большого тела. Мгновенье судорожилось оголенное и борьбе Нюточкино легкое тело, потом осекся девичий крик под диким зажимом цепких пальцев Полтора-Хама .
Он еще долго не выпускал омертвевшей шеи, долго не разжимал своей руки.
Вялость и неожиданное спокойствие охватили теперь Платона Сергеевича. Он прислушался, не дышит ли девушка, выпрямил ее сжавшееся тело, придвинул к стенке сместившуюся во время борьбы кровать…
Он был спокоен, и только в зеленых сухих глазах высекались искрами азарт и безумие совершенного преступления.
Он вслух спросил себя:
— Ну, а теперь что?…
Тонкой пылью просвечивавшейся зари ржавела расползавшаяся просинь ночи.
Тупо прогрохотала где-то вблизи телега. Ржал, храпя, чей-то бодрый конь. По соседству, в голубятнике, хлопотливо и нежно ворковали пернатые супруги.
«А теперь как?» — мысленно переспросил себя Платон Сергеевич.
И тотчас ответил себе: «Жить!»
Ибо живет волк, живет муха, живет дерево. Жить — вечная, пращурная человечья жажда…
Он нашел на спинке кровати плетеный шелковый шнурок от Нюточкиной кофточки и накинул его петлей на два карнизных гвоздя, крепко торчавших в стене над самой кроватью. Потом, раскрыв мертвую Нюточку, поспешно стал надевать на нее лежавшую на стуле одежду.
И когда все уже было готово — поднял с кровати покорное, бездумное тело, продел голову Нюточки в ожидавшую петлю, для верности оттянул вниз тихо покачивавшееся тело и отошел к двери.
…Набегало утро. В окна шла желтевшая прорезь пробуждавшегося солнца, радостный тонкий говорок слали навстречу ему жизнелюбивые ласточки, кое-где в улицах слышен был короткий просыпающий гул.
Платон Сергеевич шмыгнул, закрыв дверь к себе в комнату, и опустился на кровать.
Мягкий гул человеческих шагов и голосов все ближе и ближе подкатывался к дому Сыроколотова, еще минута — и он стечет дальше, к углу, к переулку, — но он вдруг припал к дому и дальше не двинулся.
Лежа на кровати, Платон Сергеевич увидел в окно человека в знакомой военной одежде и другого — с портфелем в руках.
«Куда это?»1 — невольно насторожился Платон Сергеевич.
Дважды повторенный звонок ответил его мысли.
Открывать не пошел; зарыл голову в подушку и ждал: «Сообщила… донесла. Еще днем, наверно, сказала по секрету тому… чахоточному!» Но он тотчас же почувствовал необоснованность этой догадки и — успокоился.
…По коридору, к парадной двери бежали босыми испуганные, заспанные старики Сыроколотовы.
Неловко упал дверной засов, заскрипели половицы — и до Платона Сергеевича долетел чей-то начальствующий вопрошающий голос:
— Покажите, граждане, где тут комната вашего квартиранта, военрука Стародубского?
— Сейчас… сейчас, товарищи, — угодливо отвечала Елизавета Игнатьевна. — Вот сюда… сюда, товарищи.
— Служебный пакет ему! — врал чей-то незнакомый голос.
Следом за раздетым пыхтящим Сидором Африканычем шли следователь Семя Буйченко (это он соврал, улыбаясь, про пакет), начальник милиции и милиционер.
Подойдя к двери Платона Сергеевича, бравый начальник милиции постучал в нее кулаком и громко сказал:
— Именем республики — довольно дрыхнуть!
И когда вошли, милиционер вынул для чего-то револьвер и помахал им впереди себя, а следователь Сеня Буйченко, стоя за спиной своих спутников, строго объявил:
— Гражданин Стародубский, вы подлежите аресту!
— За что? — не подымая глаз, спросил Платон Сергеевич.
— За преступление по должности.
А начальник милиции не утерпел:
— Одевайсь… да не выкручивайся! Давидка Сендер все показал!
И пока Платон Сергеевич одевался, словоохотливый начальник милиции хвастал ошарашенному всем происшедшим старику Сыроколотову:
— Эге, мне да чтоб не показал! Я его утром нарочно выпустил, а сам за ним, как полагается, — слежку по всем правилам техники и искусства. А он возьми да и приди сюда… к оконцу.
— Кто?… — решился спросить Сидор Африканыч.
— Давидка Сендер, извозчик. Агентурные сведения мы насчет него имели. И вот к сожалению, конечно, — и про бывшего товарища этого…
Он указал пальцем на угрюмо молчавшего военрука.
— Вин молчыть! — усмехнулся иронически хохол-милиционер.
И тут же добавил, тыкая револьвером в сторону подошедшего близко Платона Сергеевича:
— А еще начальством называется! Вот то мени б была такая должность — так ни, не выходыть!… А почему, спрашивается? И Давидке каюк теперь…
— Спасите… Господи, спасите!… — раздался вдруг пронзительный, визгливый крик из комнаты напротив.
Все бросились на крик и увидели то, что,первой, зайдя в комнату дочери, увидела Елизавета Игнатьевна: мертвый отвесок Нюточкиного тела…
………………………………………………………………
Теперь около Стародубского стоял с вытянутым вперед револьвером сосредоточенный хмурый милиционер, а в соседней комнате, у кровати, над мертвой плакали навзрыд старики Сыроколотовы и записывал что-то, совещаясь с начальником милиции, следователь Сеня Буйченко.
Военрук Стародубский, сидя у открытого окна, медленно докуривал папиросу. Лицо его было бледно, но спокойно. И только упрямая трезвая мысль все время не покидала его: «Они догадаются теперь: я не успел застелить ее постель!… Она висит одетой. Или, может быть, чудо будет?… Они догадываются».
Дом наполнился испуганными крестившимися соседями — утро принесло городку небывалую, таинственную новость… Платон Сергеевич искоса поглядывал на всех и думал:
«Точка… Вот и все».
Но в душе ждал чуда.
Чуда не случилось.
В комнату опять вошел следователь и громко, так, чтоб все присутствующие слышали и благоговели, — сказал:
— Гражданин Стародубский, следуйте за мной! Опытный глаз всегда увидит: одно преступление влечет за собой Другое… Вы меня понимаете, гражданин?
И он ехидно шаркнул маленькой ножкой.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. «Мещаниния»
Хоронили Нюточку Сыроколотову десятой неделей по Пятидесятнице, в субботу преподобного Симеона и Иоанна, а до самого дня Флора, Лавра и Еремы и после — жил городок девичьей смертью.
Все это время имя Нюточки Сыроколотовой упоминалось одновременно с именем дискредитированного Сендером дыровского военрука, и арест его сулил местным горожанам немало загадочных историй: уж больно таинственной и особенной фигурой казался всегда необщительный Полтора-Героя!
Почти каждый день по городу распространялись новые слухи, догадки; рыльце у городской сплетни стало откормленным, блудливым, ехидным…
Юлия Петровна Синичкина — «коммунальное ложе», что содержала гостиницу для приезжающих, клялась всем, что Нюточка Сыроколотова «сама повесилась», а Полтора-Героя тут ни при чем: просто большевики потребовали от беспартийного Сени Буйченко, чтоб «прицепил» он еще одно преступление «интеллигентному капитану, не пожелавшему вступить в ихнюю компанию»…
В кафе «Совет» клюкнувший без малого дюжину пива и с самого утра разгонявший на бильярде «пирамидку» брандмейстер Саша-Спиртик , бывший акцизник, высказал догадку -как сам говорил — «физико-химического свойства».
По словам дыровского брандмейстера, бывшему городскому голове Мельникову не в моготу будто было выполнить с Нюточкой законом природы положенное — «ушел от ней ночью постыдный Герасим Трофимыч не солоно хлебавши», а опозоренная невеста, придя в отчаяние, — повесилась…
При такой версии «ерундой, дорогие, достопочтенные, делается улика против военрука — смятая постелька».
— Смята-то смята, — это верно! — соглашался хмельной Саша-Спиртик . — Но кем , достопочтенные мои, дорогие? Именно — старой паскудой Мельниковым!
— А почему, Саша, в полном дневном облачении, при полном застегнутом гардеробе висела Нюточка? — недоверчиво спрашивали его…
— От стыда! Знала уж, что придут смотреть… Партнер Саши-Спиртика , Яша-Щепка , сопя от жары, жирных своих телес и третьего проигрыша брандмейстеру, обозвал его тут же «дураком» и другим словом, в печати не упоминаемым.
— Он убил — Полтора-Героя ! Факт! А почему не убить было? Ему сажени в рост мало, а она против него была клякса! Факт.
— Скот! — кричал брандмейстер. — А причина ж где?
— Не нашего ума это дело, — философски отвечал Яша-Щепка. — Причина — их дело. Может, уговор какой был? Или — пари даже? Факт.
Еще разные были пересуды.
Полтора-Героя убил Нюточку из ревности к бывшему городскому голове Мельникову. Удавилась Нюточка из-за отвергнутой, наверно, любви и нежелания стать женой пожилого Герасима Трофимовича. Повесилась девушка потому, что согрешила перед свадьбой и убоялась скандала. Нечаянно повесилась Нюточка Сыроколотова…
Правда, в последнюю догадку никто не верил.
Исходила она от парикмахера Моисейчика, а его прозорливому уму ни один взрослый горожанин, по вполне справедливым основаниям, не доверял… Да как иначе и следовало относиться к нему после того, что случилось несколько лет тому назад?
Всем памятно тогдашнее умозаключение Моисейчика… Когда приехали с вокзала первые большевики и, не объявив причины своего приезда, начали весьма внимательно осматривать здешние квартиры, — успокаивал тогда парикмахер Моисейчик перепуганных сограждан, не решавшихся в такие тревожные дни посещать его цирульню:
— Что вы не приходите ваше пуховое буланже подправить? А? Что вы обращаете на них внимание? Ой, не всурьез это, я вам говорю. Как честный человек! Дезертирия только балуется. Побалуются — и поедут себе дальше!…
Не стало с тех пор веры ему в Дыровске.
Все искали разгадку печального происшествия у следователя Сени Буйченко. Свинья-Баран любезно, но таинственно улыбался, игриво чертил по земле своей маленькой легкой ножкой и неизменно отвечал одно и то же:
— Извиняюсь — предварительная стадия и уголовно-политически-служебный конфиденс! Делу дан надлежащий республиканский ход… Конфиденс!
Никто ничего не понимал. Последнего слова не понимал, между прочим, и сам Сеня Буйченко: неизвестно откуда пришло на ум это приятное, тонкоучтивое сочетание букв!
…Хоронили Нюточку Сыроколотову неделей десятой по Пятидесятнице, в субботу преподобного Семеона и Иоанна. Хоронили пышно, по первому разряду: пара пожарных лошадей, впряженных в катафалк, впереди в полном облачении — отцы дыровской церкви.
В Дыровске испокон веков существовал порядок, при котором покойника всем известной фамилии провожали до самой могилы; шли за гробом целыми семьями. У кого дитя груди еще просит — берет с собой и ребенка, завернутого в пеленки, и непременно берет, потому что испокон веков сильна здесь примета: ребенка на похороны брать — долго жить он будет…
Многолюдная печальная процессия проходила по главной улице, мимо кафе «Свет». На что уж беспечный народ у бильярдных шаров — а и то с киями в окна высунулись. Завсегдатай, брандмейстер Саша-Спиртик , смиренно обнажил голову, облокотился на мягкое плечо своего партнера Щепки и несколько минут провел в унылом молчании. Он не отрывал глаз от катафалка, от знакомых ему пожарных лошадей, тихо покачивавших надетыми па них белыми султанами.
И когда лошади уже скрылись, он глубоко вздохнул и любовно сказал:
— Ишь довольны кобылки. Беспокойства им нет и беготни, что в пожарную службу. К тому же, — приметил Саша, — одна на сносях?
Потом, вспомнив, очевидно, о покойнице, сказал протяжное, сочувственное «н-да-а»… и добавил уже с ухмылькой:
— Вот, Яша, по дружбе тебе говорю: если надо будет хоронить тебя — повезем с таким же почетом, Сам буду лошадей под уздцы вести! А то не донести тебя… Ну, пойдем.
Ята-Щепка не оборачиваясь, меланхолически, раздосадованно просопел:
— К чертовой матери! Чем так ездить — лучше пешком ходить!
Через минуту костяные шары с ожесточением били друг друга.
…Позади всех в толпе шел, рядом с повстречавшимся Вертигаловым, — Юзя.
Когда дошли до Казначейского скверика, юноша остановился и дернул Александра Петровича за рукав:
— Я дальше не пойду. Не могy. He люблю кладбища…
— Ну, ну, — согласился Вертигалов. — Пойдем вот туда, сядем…
Зашли в скверик, опустились на скамейку. Некоторое время оба молчали.
— Вы ее хорошо знали? — глядя на землю, на которой палкой писал свою фамилию, спросил Вертигалов.
— Да, с детства.
Глаза Юзи замигали, по ним пробежала невольная, давно сдерживаемая слеза.
— Ох, отвлеките мои мысли от нее, Александр Петрович! Даже не от нее, а вообще… от всего того, что напоминает смерть. Вы ведь знаете мою слабость…
— Что и говорить: тема — дрянь! — смешливо поморщился Вертигалов. — Особенно для человека, жаждущего жить не меньше тысячи лет, а?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10