Есть более приятные вещи, мсье!
Как он при этом на меня посмотрел! Я внушал ему жалость. Вероятно, он полагал, что я был вынужден стать солдатом, и спросил:
— Скажите, пожалуйста, вы и другие немцы теперь довольны своей жизнью? У нас в Париже много эмигрантов, и от них можно о многом услышать, однако здесь все выглядит иначе. Какова же правда?
Вопрос был поставлен прямо; как я должен был на него отвечать? Ведь лично я был доволен, и мне казалось, что большинство населения тоже довольно. Выбор, сделанный Рут, и взгляды сапожника я считал единичным явлением, которое не может повлиять на общую оценку. Поэтому я об этом не стал говорить. Я не упомянул также и о Еве Гросс, хотя искренне сожалел, что знакомые мне еврейские семьи страдают от дискриминирующего законодательства. Я тогда еще верил, что применение законов на практике станет более справедливым. Было еще одно неприятное обстоятельство: после введения всеобщей воинской повинности снова были случаи отказа от военной службы, и это создавало затруднения. Но нельзя же было ожидать от меня, что я стану об этом рассказывать в такой компании.
Я дал такой ответ, какой в эти дни получали почти все иностранцы:
— Плохие времена у нас миновали, и теперь мы на подъеме. Мы хорошо зарабатываем, мы можем себе купить все, что хотим, мы довольны. Спросите кого хотите, каждый вам это подтвердит!
— Не думаете ли вы, мсье, что Гитлер начнет войну?
— Ни в коем случае, господа! Да и зачем? У нас есть много других дел. Гитлер сам был простым солдатом, он знает, что такое война. Война? Нет, никогда.
Они переглянулись, словно хотели сказать: твоими бы устами да мед пить, дорогой, но ты нас далеко но убедил. Этого они не сказали, но один из них спросил:
— Считаете ли вы правильным то, что Гитлер посылает солдат и оружие в Испанию?
— Это совсем другое дело, господа! Ведь это борьба против большевиков.
— Извините, мсье, но то, что вы говорите, не совсем верно. В Испании сейчас демократия, а Франко борется против нее. Если рейхсвер — или как он теперь называется? — ну да, если вермахт там действует, то это есть вмешательство во внутренние дела другого государства.
— Но ведь генерал Франко просил о помощи.
— Кто такой генерал Франко, мсье? Подлинное правительство находится в Мадриде.
Франко — это испанский генерал, который поднял мятеж против своего правительства. C'est ca, monsieur! Знаете ли вы, что МОК в 1931 году заседал в Барселоне и там постановил провести игры 1936 года в Берлине? Нет? Ну ладно, это не так уж важно. Но вы ведь знаете, что Испания собиралась участвовать в играх здесь, в Берлине, и послать сюда сто девяносто спортсменов. Вот против этих людей Франко воюет, а ваш вермахт ему в этом помогает. Это что, правильно, мсье?
Что я мог на это возразить! Я думал про себя: наверно, он прав, видимо, не все в полном порядке. Итак, Франко хотел расправиться с демократией. Но если испанская демократия была чем-то вроде того, что было у нас при Веймарской республике, тогда пусть он делает свое дело с божьей помощью, испанцы должны быть ему благодарны. Во всяком случае, с нас хватит демократии, премного благодарны!
Но я предпочел воздержаться от ответа.
Молодые французы, сидевшие за столом, уже начали ворчать: не надо больше говорить о политике, это ни к чему не приведет. Они намеревались осмотреть достопримечательности. Наряды девушек в Париже гораздо ярче и привлекательнее.
О-ла-ла! Там есть красивые девушки. И здесь тоже, нет-нет, немецкие женщины тоже очень красивы, но по-другому.
— A votre sante, monsieur! Прозит, господа! Французский коньяк лучше, конечно, настоящий, вино дешевле и не такое терпкое, но немецкое пиво,.. Да, оно ударяет в голову, а потом уже в ноги.
Но старый француз из Парижа не унимался. Он взглянул на меня с лукавой усмешкой и спросил:
— А Гитлер, он-то, собственно, занимается спортом?.
Меньше всего я мог ожидать такого вопроса, Мы имели представление о фюрере в самых различных ситуациях. Каждая газета ежедневно публиковала по меньшей мере одну фотографию Гитлера и вбивала читателям в голову: Гитлер все может, Гитлер все знает, Гитлер все видит, Гитлер вездесущ. Его портрет висел во всех помещениях, его бюсты стояли во всех углах, и в каждом городе были площадь и улица, носившие его имя. Мы видели фотографии: Гитлер с детьми, Гитлер со своей овчаркой, Гитлер с генералами, Гитлер с дипломатами.
Но Гитлер — спортсмен? Об этом я никогда ничего не слышал, не читал и ничего такого не видел.
— К сожалению, господа, по этому поводу я вам действительно ничего не могу сказать. Об этом я ничего не знаю.
Француз рассмеялся.
— Однако он авторитетный эксперт по вопросам спорта. Так, например, Гитлер высказался о боксе. Он сказал, что ни один вид спорта не развивает в такой степени наступательный дух, и он не только сказал это, но и написал об этом. Вот здесь, мсье, вы можете прочесть!
Француз достал карманное издание книги «Майн кампф», открыл ее и показал мне соответствующее место.
— Я полагаю, каждый немец читал эту книгу. Разве нет?
Тут уж я рассмеялся; конечно, мало есть таких немцев, у которых эта книга не стояла бы в книжном шкафу, но кто же ее действительно читал, а тем более изучал?
Я, во всяком случае, нет. Француза забавляло то, что он может сунуть мне под нос такие места в книге, которые его особенно занимали. Так, в главе «Государство» говорилось: «Народное государство видит идеал человека в непреодолимом воплощении мужской силы и в бабах, вновь производящих на свет мужчин».
Там так и было сказано — «бабы». Или другое место: «О том, в какой мере уверенность в физической силе пробуждает мужество и даже развивает наступательный дух, можно лучше всего судить на опыте армии. Ибо,те проявления бессмертного наступательного духа и воли к нападению, которые были присущи в течение ряда месяцев лета и осени 1914 года стремительно двигавшимся вперед германским армиям, были результатом того неустанного воспитания…» Несколькими строками ниже можно было прочесть: «Именно немецкий народ должен возродить в себе веру в непобедимость своего народного начала. Ибо то, что когда-то привело армию к победе…» О какой победе шла речь, не было сказано определенно. Наверное, Гитлер намекал не на первую мировую войну — ведь мы ее проиграли, — а на войну 1870-1871 годов.
Это оскорбляло старого француза. Он перевернул две страницы. Там говорилось:
«Молодой человек должен научиться молчать и, если нужно, молча терпеть несправедливость. Если бы немецкому юношеству в народных школах меньше вдалбливали знаний и внушали большее самообладание, то это было бы щедро вознаграждено в годы 1915-1918».
— Не находите ли и вы, мсье, что Гитлер слишком много пишет о нападении, о победе и об исправлении ошибок? Мне это не нравится, должен вам сказать. Я нахожу, что это звучит как призыв к реваншу. Вы все-таки убеждены, что никогда больше не будет войны?
Один — ноль в пользу француза: я снова не находил ответа, и меня рассердило, что он проучил меня. Я подумал: «Француз настроен против Гитлера. Он говорил совершенно откровенно, а его соотечественники, безусловно, держатся такого же мнения».
И тут мне пришла в голову одна мысль.
— Сколько французов участвовало в олимпиаде? — спросил я.
— Могу вам, мсье, точно сказать: прибыло сто двадцать семь спортсменов и сто четыре сопровождающих.
— Прекрасно, значит, на олимпиаду явилось более трехсот, а если точно — триста тридцать один француз. Были ли вы, господа, в то время, когда шагала мимо трибун французская команда?
— Да, разумеется. Это был торжественный момент. Тогда исполнялся наш национальный гимн.
— Хорошо, тогда вы, вероятно, видели, как вся французская команда маршировала, приветствуя Гитлера германским приветствием — поднятием правой руки. Верно?
Теперь я припер старика. Счет один — один.
Французы переглянулись и на сей раз не нашлись, что мне ответить. Никто не требовал, чтобы Гитлера приветствовали поднятием руки. Все другие национальные команды, кроме итальянцев, этого не делали. Почему же в таком случае французы так поступили, если они были настроены против Гитлера?
Но старый француз лишь усмехнулся и сказал:
— Мсье, мы, французы, вежливые люди. Это был только жест, ничего больше. Лишь обычный жест, понимаете?
«…Завтра нашим будет весь мир!»
В канцелярии 14-й роты уже лежал на столе приказ о моем переводе во вновь формируемую 32-ю противотанковую роту. Это было четвертое перемещение за относительно короткий срок, и снова я оставался в том же городе — доказательство того, что росло не только число гарнизонов, но и их размеры.
Я должен был явиться в часть 1 октября. А 2 октября выстроился кадровый состав — рекруты прибыли лишь спустя два дня — и командир, обер-лейтенант Вернер-Эренфойхт, произнес речь. В заключение роздали медали за четырехлетнюю и двенадцатилетнюю верную службу в рейхсвере и соответственно в вермахте. Мы были чрезвычайно горды и в тот же день обмыли наши награды.
Вскоре после этого, как раз в день моего рождения, я получил от Имперского ведомства по вопросам расовой принадлежности письмо, в котором сообщалось, что в соответствии с параграфом таким-то, абзац такой-то закона от такого-то числа мне разрешено оставаться солдатом. В заключение письма говорилось: «Это свидетельство о благонадежности предназначено для личного дела и не является формальным удостоверением о происхождении». Значит, не все в порядке, но возражений нет. Очевидно, благоприятное — для меня решение было обусловлено тем, что после моего рапорта о нехватке документа измерили мой череп и сфотографировали меня со всех сторон.
Впредь до получения свидетельства об арийском происхождении меня не продвигали по службе — вероятно, сыграли некоторую роль и те три дня «на губе»; но я убежден, что мне пришлось бы упаковать чемоданы, если бы не прибыло свидетельство об арийской благонадежности, выданное соответствующей служебной инстанцией гиммлеровских охранных отрядов.
Возобновились занятия на курсах. Сначала я попал на курсы кандидатов в командиры взвода в Бинсдорфе. Там за нас так крепко взялись и задавали столько письменных работ, что у нас пропадала охота ездить вечером в Берлин.
Зачисление на очередные курсы привело меня на танковый полигон Путлос в Шлезвиг-Голштинии. Мы обучались взаимодействию танковых подразделений и противотанковой обороне. Для этой цели в нашем распоряжении находились учебные роты, а мы, курсанты, были назначены командирами взводов.
В 1937 году я в качестве командира полувзвода с двумя орудиями участвовал в больших осенних маневрах в Мекленбурге, на которых присутствовал Муссолини.
Однажды вечером мы отправились из Кольберга в Штетин, а оттуда по недавно законченной автостраде двинулись по направлению к Берлину. Однако, следуя данному приказу, наши соединения в указанных местах свернули на запад и северо-запад, и еще не рассвело, как все подразделения нашей дивизии скрылись в мекленбургских лесах.
Моя скромная задача заключалась в том, чтобы защищать дорогу против возможных танковых прорывов. Она вела из деревни, где расположился какой-то штаб, сначала через лес, недоступный для танков, затем шла вверх и, наконец, пересекала поле боя. Если бы танки хотели проникнуть в деревню, то, поскольку на пути находился лес, им нужно было бы колонной продвигаться по дороге.
Таким образом единственной правильной позицией для моих орудий являлся небольшой поворот дороги в лесу, где я мог расстрелять танки, не боясь быть обнаруженным.
Первые же подбитые танки преградили бы дорогу всей колонне. Только наблюдательный пункт должен был бы располагаться впереди на возвышенности.
Из леса нельзя было видеть картину разворачивающихся маневров, между тем с наблюдательного пункта обозревалась вся местность. Я был знаком с обстановкой и знал, что в программе вообще не предусмотрено продвижение танков в этом направлении. Поэтому я выдвинул оба орудия на пригорок, чтобы и орудийная прислуга могла наблюдать за обстановкой. В боевых условиях нас уничтожила бы артиллерия, а в случае танковой атаки нас без труда смели бы с лица земли.
Вдруг я заметил, что по дороге мчатся большие вездеходы, а впереди — добрый десяток мотоциклистов без колясок. В бинокль я уже разглядел штандартенфюрера.
Черт возьми!
Никогда бы не подумал, что такая колонна направится по этой дороге, которая к тому же вела в сторону от поля боя. У меня еще была надежда, что Гитлер промчится мимо. Но он приказал остановиться.
В соответствии с обстановкой расчеты должны были оставаться у орудий, между тем как я подбежал к машине и отрапортовал, назвав свое подразделение и доложив о полученной задаче. Гитлер поднял руку для своего типичного приветствия, при котором кисть чуть отгибалась назад, затем встал и оглядел местность.
Внезапно он осклабился. Точно так же поступили его адъютанты и сопровождавшие генералы. Потом я услышал, как он сказал:
— Превосходная позиция. Видимость до самого горизонта. Здесь никто не пройдет!
И снова, обращаясь не то к генералам, не то к нам, сказал:
— Очень удачно выбрано! Великолепная позиция!
Генералы одобрительно кивнули.
Я был разочарован, ибо «мой фюрер» не протянул мне руки, как это изображалось на виденных мною фотографиях. Но все же я видел его на расстоянии одного метра. Не отрываясь, я долго смотрел вслед колонне, удалявшейся в облаке пыли.
Мы еще обсуждали неожиданное происшествие, как вдруг вновь приблизилась машина, на этот раз только машина командира роты.
— Что здесь произошло?
Я доложил, как прошло посещение фюрером нашей позиции.
— Как это вас угораздило занять такую нелепую позицию?
Я честно доложил, что меня побудило подняться на возвышенность вместе с орудиями и прислугой.
— Значит, вам хотелось глазеть на местность! Вам невдомек, что вы и ваши солдаты не зрители в театре, вы должны выполнять свое задание, и притом именно так, как вы этому обучены!
Мне и так все было ясно, но я сказал — не для того, чтобы оправдаться, — что фюрер был восхищен выбором позиции.
Командир взглянул на меня, и, к моему облегчению, я заметил, как разбежались морщинки от уголков глаз и лицо на мгновение приняло смешливое выражение. Потом он снова стал серьезен и сказал, не глядя на меня:
— Собственно, я должен был бы вас разделать под орех! Убирайтесь отсюда, и немедленно в лес, обезьяны!
Если он ругался или употреблял не слишком изысканные выражения, значит, был в хорошем настроении.
Когда же он серьезно сердился, то говорил очень тихо, весьма пристойно и подчеркнуто выразительно.
К сожалению, этот командир роты вскоре был переведен в другую часть.
Расставаясь, он подарил мне серебрянный темляк. Командир полка согласился с его. предложением, и я был произведен в фельдфебели, несмотря на то что допустил оплошность, заняв «великолепную» позицию на возвышенности.
Спустя несколько месяцев снова появился повод для таких же дискуссий, какие происходили, когда расстреляли Шлейхера. 4 февраля 1938 года газеты сообщили, что военный министр фон Бломберг и главнокомандующий сухопутными войсками генерал-полковник барон фон Фрич сняты со своих постов: министр потому, что женился на проститутке, а главнокомандующий — вследствие его «гомосексуальных наклонностей». Читателям явно внушалось, что фюрер не считается ни со званиями, ни с занимаемыми постами, когда надо позаботиться о чистоте нравов.
Пресса ничего не писала о подлинных причинах этих репрессий. Как-никак Бломберг был первым генералом, произведенным в генерал-фельдмаршалы после 1918 года; на его «порочащей честь» свадьбе присутствовали высшие представители нацистской партии и генералитета, а мнимый «гомосексуальный партнер» Фрича, как в конце концов выяснилось, был субъектом, подкупленным Гиммлером и выполнявшим его поручение; Фрича пришлось реабилитировать, он сохранил право носить мундир и стал «почетным шефом» артиллерийского полка Шверинской дивизии.
В моем кольбергском окружении считалось, что снятие обоих генералов, занимавших высшие посты, представляет собой оскорбление вермахта и вызвало некоторое волнение. Задавались различные вопросы.
Но вскоре произошло нечто совсем другое. 12 февраля 1938 года Гитлер встретился в Оберзальцберге близ Берхтесгадена с австрийским канцлером Шушнигом, и ровно через месяц части вермахта вступили в Вену. Страна, бывшая родиной Гитлера, стала одной из частей «великогерманской» империи. Массы ликовали и вопили: «Один народ, один рейх, один фюрер!» Больше мы не говорили о Бломберге и Фриче, тем более что вермахт, очевидно, кое-что значил, и спустя всего полгода Гитлер это особенно подчеркнул на нюрнбергском партийном съезде 1938 года, когда он назвал вермахт «военной опорой нации» и объявил, что вермахт и партия — это два основных устоя национал-социалистского государства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Как он при этом на меня посмотрел! Я внушал ему жалость. Вероятно, он полагал, что я был вынужден стать солдатом, и спросил:
— Скажите, пожалуйста, вы и другие немцы теперь довольны своей жизнью? У нас в Париже много эмигрантов, и от них можно о многом услышать, однако здесь все выглядит иначе. Какова же правда?
Вопрос был поставлен прямо; как я должен был на него отвечать? Ведь лично я был доволен, и мне казалось, что большинство населения тоже довольно. Выбор, сделанный Рут, и взгляды сапожника я считал единичным явлением, которое не может повлиять на общую оценку. Поэтому я об этом не стал говорить. Я не упомянул также и о Еве Гросс, хотя искренне сожалел, что знакомые мне еврейские семьи страдают от дискриминирующего законодательства. Я тогда еще верил, что применение законов на практике станет более справедливым. Было еще одно неприятное обстоятельство: после введения всеобщей воинской повинности снова были случаи отказа от военной службы, и это создавало затруднения. Но нельзя же было ожидать от меня, что я стану об этом рассказывать в такой компании.
Я дал такой ответ, какой в эти дни получали почти все иностранцы:
— Плохие времена у нас миновали, и теперь мы на подъеме. Мы хорошо зарабатываем, мы можем себе купить все, что хотим, мы довольны. Спросите кого хотите, каждый вам это подтвердит!
— Не думаете ли вы, мсье, что Гитлер начнет войну?
— Ни в коем случае, господа! Да и зачем? У нас есть много других дел. Гитлер сам был простым солдатом, он знает, что такое война. Война? Нет, никогда.
Они переглянулись, словно хотели сказать: твоими бы устами да мед пить, дорогой, но ты нас далеко но убедил. Этого они не сказали, но один из них спросил:
— Считаете ли вы правильным то, что Гитлер посылает солдат и оружие в Испанию?
— Это совсем другое дело, господа! Ведь это борьба против большевиков.
— Извините, мсье, но то, что вы говорите, не совсем верно. В Испании сейчас демократия, а Франко борется против нее. Если рейхсвер — или как он теперь называется? — ну да, если вермахт там действует, то это есть вмешательство во внутренние дела другого государства.
— Но ведь генерал Франко просил о помощи.
— Кто такой генерал Франко, мсье? Подлинное правительство находится в Мадриде.
Франко — это испанский генерал, который поднял мятеж против своего правительства. C'est ca, monsieur! Знаете ли вы, что МОК в 1931 году заседал в Барселоне и там постановил провести игры 1936 года в Берлине? Нет? Ну ладно, это не так уж важно. Но вы ведь знаете, что Испания собиралась участвовать в играх здесь, в Берлине, и послать сюда сто девяносто спортсменов. Вот против этих людей Франко воюет, а ваш вермахт ему в этом помогает. Это что, правильно, мсье?
Что я мог на это возразить! Я думал про себя: наверно, он прав, видимо, не все в полном порядке. Итак, Франко хотел расправиться с демократией. Но если испанская демократия была чем-то вроде того, что было у нас при Веймарской республике, тогда пусть он делает свое дело с божьей помощью, испанцы должны быть ему благодарны. Во всяком случае, с нас хватит демократии, премного благодарны!
Но я предпочел воздержаться от ответа.
Молодые французы, сидевшие за столом, уже начали ворчать: не надо больше говорить о политике, это ни к чему не приведет. Они намеревались осмотреть достопримечательности. Наряды девушек в Париже гораздо ярче и привлекательнее.
О-ла-ла! Там есть красивые девушки. И здесь тоже, нет-нет, немецкие женщины тоже очень красивы, но по-другому.
— A votre sante, monsieur! Прозит, господа! Французский коньяк лучше, конечно, настоящий, вино дешевле и не такое терпкое, но немецкое пиво,.. Да, оно ударяет в голову, а потом уже в ноги.
Но старый француз из Парижа не унимался. Он взглянул на меня с лукавой усмешкой и спросил:
— А Гитлер, он-то, собственно, занимается спортом?.
Меньше всего я мог ожидать такого вопроса, Мы имели представление о фюрере в самых различных ситуациях. Каждая газета ежедневно публиковала по меньшей мере одну фотографию Гитлера и вбивала читателям в голову: Гитлер все может, Гитлер все знает, Гитлер все видит, Гитлер вездесущ. Его портрет висел во всех помещениях, его бюсты стояли во всех углах, и в каждом городе были площадь и улица, носившие его имя. Мы видели фотографии: Гитлер с детьми, Гитлер со своей овчаркой, Гитлер с генералами, Гитлер с дипломатами.
Но Гитлер — спортсмен? Об этом я никогда ничего не слышал, не читал и ничего такого не видел.
— К сожалению, господа, по этому поводу я вам действительно ничего не могу сказать. Об этом я ничего не знаю.
Француз рассмеялся.
— Однако он авторитетный эксперт по вопросам спорта. Так, например, Гитлер высказался о боксе. Он сказал, что ни один вид спорта не развивает в такой степени наступательный дух, и он не только сказал это, но и написал об этом. Вот здесь, мсье, вы можете прочесть!
Француз достал карманное издание книги «Майн кампф», открыл ее и показал мне соответствующее место.
— Я полагаю, каждый немец читал эту книгу. Разве нет?
Тут уж я рассмеялся; конечно, мало есть таких немцев, у которых эта книга не стояла бы в книжном шкафу, но кто же ее действительно читал, а тем более изучал?
Я, во всяком случае, нет. Француза забавляло то, что он может сунуть мне под нос такие места в книге, которые его особенно занимали. Так, в главе «Государство» говорилось: «Народное государство видит идеал человека в непреодолимом воплощении мужской силы и в бабах, вновь производящих на свет мужчин».
Там так и было сказано — «бабы». Или другое место: «О том, в какой мере уверенность в физической силе пробуждает мужество и даже развивает наступательный дух, можно лучше всего судить на опыте армии. Ибо,те проявления бессмертного наступательного духа и воли к нападению, которые были присущи в течение ряда месяцев лета и осени 1914 года стремительно двигавшимся вперед германским армиям, были результатом того неустанного воспитания…» Несколькими строками ниже можно было прочесть: «Именно немецкий народ должен возродить в себе веру в непобедимость своего народного начала. Ибо то, что когда-то привело армию к победе…» О какой победе шла речь, не было сказано определенно. Наверное, Гитлер намекал не на первую мировую войну — ведь мы ее проиграли, — а на войну 1870-1871 годов.
Это оскорбляло старого француза. Он перевернул две страницы. Там говорилось:
«Молодой человек должен научиться молчать и, если нужно, молча терпеть несправедливость. Если бы немецкому юношеству в народных школах меньше вдалбливали знаний и внушали большее самообладание, то это было бы щедро вознаграждено в годы 1915-1918».
— Не находите ли и вы, мсье, что Гитлер слишком много пишет о нападении, о победе и об исправлении ошибок? Мне это не нравится, должен вам сказать. Я нахожу, что это звучит как призыв к реваншу. Вы все-таки убеждены, что никогда больше не будет войны?
Один — ноль в пользу француза: я снова не находил ответа, и меня рассердило, что он проучил меня. Я подумал: «Француз настроен против Гитлера. Он говорил совершенно откровенно, а его соотечественники, безусловно, держатся такого же мнения».
И тут мне пришла в голову одна мысль.
— Сколько французов участвовало в олимпиаде? — спросил я.
— Могу вам, мсье, точно сказать: прибыло сто двадцать семь спортсменов и сто четыре сопровождающих.
— Прекрасно, значит, на олимпиаду явилось более трехсот, а если точно — триста тридцать один француз. Были ли вы, господа, в то время, когда шагала мимо трибун французская команда?
— Да, разумеется. Это был торжественный момент. Тогда исполнялся наш национальный гимн.
— Хорошо, тогда вы, вероятно, видели, как вся французская команда маршировала, приветствуя Гитлера германским приветствием — поднятием правой руки. Верно?
Теперь я припер старика. Счет один — один.
Французы переглянулись и на сей раз не нашлись, что мне ответить. Никто не требовал, чтобы Гитлера приветствовали поднятием руки. Все другие национальные команды, кроме итальянцев, этого не делали. Почему же в таком случае французы так поступили, если они были настроены против Гитлера?
Но старый француз лишь усмехнулся и сказал:
— Мсье, мы, французы, вежливые люди. Это был только жест, ничего больше. Лишь обычный жест, понимаете?
«…Завтра нашим будет весь мир!»
В канцелярии 14-й роты уже лежал на столе приказ о моем переводе во вновь формируемую 32-ю противотанковую роту. Это было четвертое перемещение за относительно короткий срок, и снова я оставался в том же городе — доказательство того, что росло не только число гарнизонов, но и их размеры.
Я должен был явиться в часть 1 октября. А 2 октября выстроился кадровый состав — рекруты прибыли лишь спустя два дня — и командир, обер-лейтенант Вернер-Эренфойхт, произнес речь. В заключение роздали медали за четырехлетнюю и двенадцатилетнюю верную службу в рейхсвере и соответственно в вермахте. Мы были чрезвычайно горды и в тот же день обмыли наши награды.
Вскоре после этого, как раз в день моего рождения, я получил от Имперского ведомства по вопросам расовой принадлежности письмо, в котором сообщалось, что в соответствии с параграфом таким-то, абзац такой-то закона от такого-то числа мне разрешено оставаться солдатом. В заключение письма говорилось: «Это свидетельство о благонадежности предназначено для личного дела и не является формальным удостоверением о происхождении». Значит, не все в порядке, но возражений нет. Очевидно, благоприятное — для меня решение было обусловлено тем, что после моего рапорта о нехватке документа измерили мой череп и сфотографировали меня со всех сторон.
Впредь до получения свидетельства об арийском происхождении меня не продвигали по службе — вероятно, сыграли некоторую роль и те три дня «на губе»; но я убежден, что мне пришлось бы упаковать чемоданы, если бы не прибыло свидетельство об арийской благонадежности, выданное соответствующей служебной инстанцией гиммлеровских охранных отрядов.
Возобновились занятия на курсах. Сначала я попал на курсы кандидатов в командиры взвода в Бинсдорфе. Там за нас так крепко взялись и задавали столько письменных работ, что у нас пропадала охота ездить вечером в Берлин.
Зачисление на очередные курсы привело меня на танковый полигон Путлос в Шлезвиг-Голштинии. Мы обучались взаимодействию танковых подразделений и противотанковой обороне. Для этой цели в нашем распоряжении находились учебные роты, а мы, курсанты, были назначены командирами взводов.
В 1937 году я в качестве командира полувзвода с двумя орудиями участвовал в больших осенних маневрах в Мекленбурге, на которых присутствовал Муссолини.
Однажды вечером мы отправились из Кольберга в Штетин, а оттуда по недавно законченной автостраде двинулись по направлению к Берлину. Однако, следуя данному приказу, наши соединения в указанных местах свернули на запад и северо-запад, и еще не рассвело, как все подразделения нашей дивизии скрылись в мекленбургских лесах.
Моя скромная задача заключалась в том, чтобы защищать дорогу против возможных танковых прорывов. Она вела из деревни, где расположился какой-то штаб, сначала через лес, недоступный для танков, затем шла вверх и, наконец, пересекала поле боя. Если бы танки хотели проникнуть в деревню, то, поскольку на пути находился лес, им нужно было бы колонной продвигаться по дороге.
Таким образом единственной правильной позицией для моих орудий являлся небольшой поворот дороги в лесу, где я мог расстрелять танки, не боясь быть обнаруженным.
Первые же подбитые танки преградили бы дорогу всей колонне. Только наблюдательный пункт должен был бы располагаться впереди на возвышенности.
Из леса нельзя было видеть картину разворачивающихся маневров, между тем с наблюдательного пункта обозревалась вся местность. Я был знаком с обстановкой и знал, что в программе вообще не предусмотрено продвижение танков в этом направлении. Поэтому я выдвинул оба орудия на пригорок, чтобы и орудийная прислуга могла наблюдать за обстановкой. В боевых условиях нас уничтожила бы артиллерия, а в случае танковой атаки нас без труда смели бы с лица земли.
Вдруг я заметил, что по дороге мчатся большие вездеходы, а впереди — добрый десяток мотоциклистов без колясок. В бинокль я уже разглядел штандартенфюрера.
Черт возьми!
Никогда бы не подумал, что такая колонна направится по этой дороге, которая к тому же вела в сторону от поля боя. У меня еще была надежда, что Гитлер промчится мимо. Но он приказал остановиться.
В соответствии с обстановкой расчеты должны были оставаться у орудий, между тем как я подбежал к машине и отрапортовал, назвав свое подразделение и доложив о полученной задаче. Гитлер поднял руку для своего типичного приветствия, при котором кисть чуть отгибалась назад, затем встал и оглядел местность.
Внезапно он осклабился. Точно так же поступили его адъютанты и сопровождавшие генералы. Потом я услышал, как он сказал:
— Превосходная позиция. Видимость до самого горизонта. Здесь никто не пройдет!
И снова, обращаясь не то к генералам, не то к нам, сказал:
— Очень удачно выбрано! Великолепная позиция!
Генералы одобрительно кивнули.
Я был разочарован, ибо «мой фюрер» не протянул мне руки, как это изображалось на виденных мною фотографиях. Но все же я видел его на расстоянии одного метра. Не отрываясь, я долго смотрел вслед колонне, удалявшейся в облаке пыли.
Мы еще обсуждали неожиданное происшествие, как вдруг вновь приблизилась машина, на этот раз только машина командира роты.
— Что здесь произошло?
Я доложил, как прошло посещение фюрером нашей позиции.
— Как это вас угораздило занять такую нелепую позицию?
Я честно доложил, что меня побудило подняться на возвышенность вместе с орудиями и прислугой.
— Значит, вам хотелось глазеть на местность! Вам невдомек, что вы и ваши солдаты не зрители в театре, вы должны выполнять свое задание, и притом именно так, как вы этому обучены!
Мне и так все было ясно, но я сказал — не для того, чтобы оправдаться, — что фюрер был восхищен выбором позиции.
Командир взглянул на меня, и, к моему облегчению, я заметил, как разбежались морщинки от уголков глаз и лицо на мгновение приняло смешливое выражение. Потом он снова стал серьезен и сказал, не глядя на меня:
— Собственно, я должен был бы вас разделать под орех! Убирайтесь отсюда, и немедленно в лес, обезьяны!
Если он ругался или употреблял не слишком изысканные выражения, значит, был в хорошем настроении.
Когда же он серьезно сердился, то говорил очень тихо, весьма пристойно и подчеркнуто выразительно.
К сожалению, этот командир роты вскоре был переведен в другую часть.
Расставаясь, он подарил мне серебрянный темляк. Командир полка согласился с его. предложением, и я был произведен в фельдфебели, несмотря на то что допустил оплошность, заняв «великолепную» позицию на возвышенности.
Спустя несколько месяцев снова появился повод для таких же дискуссий, какие происходили, когда расстреляли Шлейхера. 4 февраля 1938 года газеты сообщили, что военный министр фон Бломберг и главнокомандующий сухопутными войсками генерал-полковник барон фон Фрич сняты со своих постов: министр потому, что женился на проститутке, а главнокомандующий — вследствие его «гомосексуальных наклонностей». Читателям явно внушалось, что фюрер не считается ни со званиями, ни с занимаемыми постами, когда надо позаботиться о чистоте нравов.
Пресса ничего не писала о подлинных причинах этих репрессий. Как-никак Бломберг был первым генералом, произведенным в генерал-фельдмаршалы после 1918 года; на его «порочащей честь» свадьбе присутствовали высшие представители нацистской партии и генералитета, а мнимый «гомосексуальный партнер» Фрича, как в конце концов выяснилось, был субъектом, подкупленным Гиммлером и выполнявшим его поручение; Фрича пришлось реабилитировать, он сохранил право носить мундир и стал «почетным шефом» артиллерийского полка Шверинской дивизии.
В моем кольбергском окружении считалось, что снятие обоих генералов, занимавших высшие посты, представляет собой оскорбление вермахта и вызвало некоторое волнение. Задавались различные вопросы.
Но вскоре произошло нечто совсем другое. 12 февраля 1938 года Гитлер встретился в Оберзальцберге близ Берхтесгадена с австрийским канцлером Шушнигом, и ровно через месяц части вермахта вступили в Вену. Страна, бывшая родиной Гитлера, стала одной из частей «великогерманской» империи. Массы ликовали и вопили: «Один народ, один рейх, один фюрер!» Больше мы не говорили о Бломберге и Фриче, тем более что вермахт, очевидно, кое-что значил, и спустя всего полгода Гитлер это особенно подчеркнул на нюрнбергском партийном съезде 1938 года, когда он назвал вермахт «военной опорой нации» и объявил, что вермахт и партия — это два основных устоя национал-социалистского государства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54