После дневного дождя миндаль пахнет еще сильнее. Журчат вдали весенние ручьи, и среди безлистных еще виноградных ветвей горит серебристая Вега, звезда поэтов.
Утром няня, внимательно посмотрев на Джан, спросила, не заболела ли она. Хотела позвать хакима, но девушка объявила, что у нее ничто не болит. Так просто…
— Нет, не просто… Ты только посмотри на себя.
Няня подала серебряное зеркало. Джан увидела черные круги вокруг глаз, покрасневшие веки, губы, запекшиеся, как у больных лихорадкой.
— Говори правду, Джан, что с тобой?
— Ничего, няня. Так…
— Ты все свое… Не так, голубушка, не так… Вижу ведь…
Джан покраснела и замолчала, а Олыга продолжала ворчать:
— Пора девке замуж, вот оно и так… Зря отец медлит. Смотри, груди-то у тебя какие. Налились, как дыни на солнышке. Пора, Джан, пора…
— Ладно, няня, хватит… Скажи лучше, что сталось с этим музыкантом?
— С каким?
— Ну, помнишь, он раньше все играл по вечерам… — Джан наморщила лоб, как будто силясь что-то вспомнить. — Да, кажется, его зовут Джафар…
— А, пастух этот… Шайтан его знает, уехал куда-нибудь. А зачем тебе?
— Да так…
— Опять так?
— Ну, он хорошо играл, няня. Замечательно хорошо. Я привыкла слушать…
— Да что тебе мало отцовских музыкантов? Настоящие — не чета этому голяку. Захочешь, сегодня же можно позвать в сад.
— Нет, няня, не стоит. Я так…
Олыге надоело ворчать, и она пропустила мимо ушей еще одно «так». Запомнила все-таки, что в тот день Джан была очень грустна. Давно уже, с тех пор как вернулись из пустыни, няне казалось, что с ее питомицей что-то неладно. Солнце, должно быть, так ей голову напекло, что до сих пор не может прийти в себя. То смеется неизвестно почему, то без толку плачет. Ласкаться почти совсем перестала…
Джан сама чувствовала, что три недели в пустыне рассекли ее жизнь надвое: до и после… Хотелось хоть немного той свободы, к которой она стала было привыкать в гостях у шейха. Чтобы не было гаремных стен, чтобы евнух Ибрагим побольше пил, чтобы опять полежать на песке под тенью тамариска, и не одной… Иногда Джан казалось, что сквозь аромат индийских курений, которые няня ежевечерне зажигала в ее комнате, пробивается запах тлеющего кизяка, молока и верблюжьего пота — веселый запах свободы.
И эмир Акбар заметил, конечно, перемену в дочери. Когда она вернулась из пустыни, обожженная солнцем, шумная и веселая, отец не знал, радоваться ему или печалиться. Джан отлично исполнила поручение. Через несколько дней после ее приезда шейх сам прибыл, чтобы поблагодарить за посещение. Сказал, что гостья умна, как муфтий, речи ее слаще меда, и после ее отъезда в оазисе было пролито столько слез, что, стеки они в Евфрат, река вышла бы из берегов. Умел говорить старый Абу-Бекр, хотя не знал ни единой буквы и к письмам прикладывал корявый палец. Слушая шейха, эмир довольно посмеивался, но ему не нравилось, что после поездки Джан стала больно уж смела и самостоятельна. Совсем точно Берта-Сапфо, — думал отец, вспоминая, как он скакал когда-то рядом с дочерью короля Карла во время соколиной охоты.
А потом Джан загрустила. Не раз Акбар заставал ее на мраморной садовой скамейке со следами слез на все еще загорелом лице. Пробовал расспрашивать. Молча плакала или повторяла любимое свое «так». И эмир решил, что, как ни жаль, а пора с дочкой расстаться. Вот только побывать в Мекке…
Шла вторая половина марта. Перепадали теплые дожди. В Евфрате прибывала вода. Перед окнами Джан наливались готовые распуститься кисти сирени. Няня Олыга уже уложила в сундук зимнее одеяло принцессы, посыпав его тертой ромашкой, чтобы моль не испортила драгоценного меха. Вместо него разостлала ранне-весеннее из фламандского сукна, когда-то привезенного эмиром из страны франков. Еще немного — и оно пойдет отдыхать до осени, останутся одни простыни из плотного полотна, а в мае дойдет очередь и до прозрачных египетских.
По совету дворцового хакима, Джан часто ездила верхом по степи. Хаким был неплохим врачом. Он, правда, всерьез думал, что порошок из сушеных лягушачьих шкурок — прекрасное средство от многих болезней, хотя другие лекари дружно смеялись над этим снадобьем. Любил тоже в трудных случаях прописывать пять-шесть лекарств зараз — и сладких, и кислых, и горьких. Авось какое-нибудь поможет. Однако больше всего он доверял лекарствам из аптеки Аллаха — солнцу, воздуху и воде. Хвалил Джан за то, что любит купаться и спать при открытых окнах. Перед отъездом эмира сказал ему, что принцессе следовало бы еще почаще ездить верхом, и не в саду только, а за городом, где дует вольный ветер. Пусть только начнется настоящее тепло…
Девушка повеселела. Ей, правда, хотелось бы ездить вдвоем с няней, а отец, кроме телохранителя, наказал быть с нею и евнуху Ибрагиму, но все-таки с этих поездок она возвращалась посвежевшая и радостная. Когда впервые выбрались из ущелья в степь, Джан вскрикнула от удивления и, как маленькая, захлопала в ладоши. Она помнила эти места мертвенно-серыми, печальными, как совесть грешника. Теперь, сколько глаз хватал, земля была огненно-красной от цветущих тюльпанов. Соскочив с Алмаза, Джан опустилась на колени и принялась рвать пламенеющие цветы. Они были низкие, с двумя только сизыми листьями, и сидели густо один поило другого среди ярко-зеленой трапы.
В следующую поездку степь уже была другой. Вместо кумача оделась в золотистый шелк мелких желтых тюльпанов. На этот раз доехали до начала песков.
И там жизнь побеждала смерть. Между кочками, одетыми жесткой низкорослой осокой, виднелись лиловые цветочки гелиотропа. Верблюжья колючка, и та выбросила мелкие ярко-зеленые листики и собиралась вскоре зацвести.
Хаким был очень доволен видом Джан, но после нескольких поездок принцесса заболела, и заболела всерьез. Начала худеть, почти ничего не ела и целыми часами молча сидела на диване, смотря в одну точку. Перепуганный хаким решил, что в степи ее, вероятно, укусила какая-нибудь ядовитая муха. Поездки верхом были отменены. Боясь, как бы не пришлось быть в ответе перед эмиром, хаким пригласил на всякий случай своего приятеля, индусского врача. Тот долго беседовал с Джан и дал ей ряд полезных советов. Самое главное — не задерживать гремучих ветров в желудке и не думать, что испускать их при людях есть невежливость. Кашлять и сморкаться — да, невежливо. Чихать — злое предзнаменование, очень злое, а громкий ветер из желудка лучше, чем отрыжка…
Джан слушала седобородого индуса почтительно, но в глазах у нее зажглись задорные огоньки. После ухода врачей она впервые с начала болезни весело расхохоталась. Знала, что все эти советы вычитаны из книги «Зат-эль-Холяль», очень умной книги, в которой есть и большие глупости.
Причину своей болезни она тоже знала. Мухи были совершенно ни при чем, прошлогоднее солнце — тоже. Джан была уверена и в том, что никто не подсыпал ей медленно убивающего яда, как опасалась няня. Знала она, что болеет от звуков ная, которые снова лились почти каждый вечер со стороны Евфрата. Это играл вернувшийся откуда-то Джафар. Конечно, Джафар — его флейта, его песни, те самые, которые доносились во дворец осенью. Теперь они стали волшебным ядом, который вливался в уши и, накапливаясь в душе девушки, все сильнее и сильнее ее отравлял. Наслушавшись ная, Джан почти до утра — не могла заснуть. В несчетный раз вспоминала тот октябрьский вечер, когда бронзово-загорелый юноша прошел в нескольких шагах от нее, и она видела его сквозь тонкий шелк, словно предрассветную грезу. Снов принцесса больше не хотела. Надоело ей и мечтать о муже, похожем на пастуха-музыканта. Хотелось встретиться с настоящим, живым Джафаром, посидеть с ним рядом, испытать в самом деле прикосновение его бархатистой горячей кожи…
Девушка кляла себя за то, что не сумела казаться здоровой. Быть может, встретила бы его где-нибудь в степи, а теперь больше никакой надежды… Целыми ночами горела, как в огне, но огонь этот перестал быть блаженно-радостным. Мучил ее, доводил до слез. Джан металась по постели. Только перед рассветом, и то не всегда, приходил тяжелый сон.
Наконец она почувствовала, что больше не в силах терпеть этих ночных пыток. Умирать ей не хотелось. Хотелось жить, но только не так…
Джан решилась. Однажды под вечер она позвала няню, во всем ей призналась и попросила устроить встречу с Джафаром.
От изумления и страха у Олыги густо забегали перед глазами черные жуки. В ушах пошел шум и свист. Вот, вот оно!.. Опять костер. Раздели, порют семи-хвостками, водят по горящим угольям. Полосами сдирают кожу. А потом сожгут живьем… Зашептала дрожащими губами:,
— Джан… Джан… ты с ума сошла… хакима надо позвать, хакима…
— Нет, няня, не то… Я все обдумала… Понимаешь — не могу иначе… Хоть раз… И все равно своего я добьюсь!
У Олыги уже прошел страх. Злоба забушевала, как горная река в грозу.
Никогда еще принцесса не слышала, чтобы ее няня, добрая няня, скдежетала зубами и ругалась, как водонос на базаре.
— Кошка ты блудливая… потаскушка персидская… и как только язык твой поганый не отсохнет. Нашла же в кого втюриться… дерьмо верблюжье… голяк… свистун задрипанный.
Няня хрипела, плевалась. Слона вырывались словно бешеные звери.
— Постой, постой, больше он мне не посвистит. Сдохнет, сволочь…
Джан, терпеливо ждавшая конца няниного гнева, побледнела и схватила Олыгу за руку.
— Что… что ты сказала?
— А то… Не пропадать мне из-за тебя, негодницы. Изведу его — и все. Люди найдутся… Джан, что ты делаешь!.. Джан!..
Метнувшись в глубь комнаты, девушка схватила с полки коричневый пузырек.
— Не подходи, выпью…
Олыга остановилась. Упала на колени.
— Джан, Джан…
В ужасе протянула руки к своей питомице. Ее не было. Перед няней стояла женщина лет на десять старше Джан. Лицо умирающей. Губы сжаты. Огромные глаза остановились. Не она, не она… Мать ее, когда лежала на смертном одре… Зейнеб, солнце Востока. И голос ее, глухой, тоскливый.
— Слушай, няня, и запомни. Джафар в могиле — и я в могиле… Поняла?
Олыга хрипло рыдала. Полные плечи вздрагивали. Из-под косынки выбились седеющие волосы.
Заплакала и Джан. Порыв прошел. Минуту тому пинал, скажи няня лишнее слово, она в самом деле вы-пилй (5м до дна пузырек опия, данный хакимом. Но ня-п я молч, 1 всхлипывала, уткнувшись лицом в ковер.
67
Джан подняла ее, посадила на диван, целовала руки рабыни.
— Няня, нянечка… Не надо… Не бойся — все будет хорошо. Я обдумала. Помоги мне, няня, ты одна можешь…
По исхудавшим щекам девушки бежали частые слезы. Теперь ей было не шестнадцать, а на десять лет меньше. Плакала, как в детстве, когда не могла найти любимой куклы.
И няня Олыга, обняв Джан, обещала помочь., ,
В эту ночь славянка опять увидела себя дома, на берегу широкой реки. Мало кто может ее переплыть, но Межамир переплывал, чтобы повидаться с Ольгой. Сняв свою рубаху, она обтирала его мокрое, милое, сильное тело, и оба начинали гореть веселым летним огнем. Соловьев не слышно, звезд не видно. Ничего и никого больше нет — только Межамир и она.
Проснувшись, долго смотрела в темноту, всхлипывала. Да, да… пятнадцать лет ей было. Потом поженились.
Когда увезли ее в далекие страны, жила с другими. И сейчас есть сторож при жирафах, но все не то, не то… Давно, давно не плакала по Межамире, теперь снова плачет.
А Джан, голубка, нечем будет и молодость вспомнить — все гарем да гарем. Вот только в пустыне погуляла… А выйдет замуж, запрут еще крепче — и без покрывала никуда. Тюрьма да и только. И няня Олыга опять плачет. Такая уж женская доля, чтобы дрожать и плакать.
На следующее утро хаким, к своему удивлению, заметил, что Джан почему-то неузнаваемо повеселела.
Принцесса смеялась. Спросила, скоро ли он снова разрешит ездить верхом. «Что за странная девушка, — думал врач, — и что за странная у нее болезнь…»
Когда стемнело, няня тайком принесла евнуху Ибрагиму большой кувшин крепкого пальмового вина. На этот раз он не выдержал искушения. Жадно пил и, как истый пьяница, быстро охмелел. Шарил дрожащими бесстыдными руками по ее телу. Олыга терпеливо ждала, когда негр свалится и захрапит. Потом задвинула на всякий случай засов и принялась рыться в медном ларце, который стоял в углу. Не раз видела, как Ибрагим прятал туда ключ от калитки, проделанной в задней стене гаремного сада. Открыть ее — и можно незаметно пройти до самого берега Евфрата.
Отыскав знакомый ключ, няня вынула из кармана халата небольшой кусок воска. Сделала два отпечатка — если один не удастся, пойдет в дело другой.
Джан долго обдумывала свой план. Старалась все предусмотреть. За изготовление ключа никто еще не сулил в Анахе трех серебряных диргемов. Старый слесарь, к которому обратилась Олыга, сразу понял, что дело тут опасное. Обтачивал замысловатую бородку поздней ночью, завесив окно толстым абайе. Трусил. Все время прислушивался, не идут ли его схватить. Три диргема все же есть три диргема, и слесарь сделал отличный ключ.
7
Пора, однако, всем слушающим сей правдивый рассказ узнать, кто же был пастух Джафар и как он научился играть столь искусно на флейте-нае.
Аллах велик. Он знает, откуда солнце высосало дождевые капли, смочившие лысину поэта. Ему ведомо, где родятся драгоценные камни Индии и где выводят птенцов лебеди, которые зимой прячутся в камышах Евфрата. Ни одна женщина не зачнет в тайне от пего, и огонь вожделения не загорится без ведома Аллаха ни в подростке, подобном сухому труту, ни в старике, которого зажечь не легче, чем дубовую колоду, принесенную весенним наводнением.
Аллах знал, конечно, и кто родители мальчика, получившего имя Джафара. Знать знал, но не соблаговолил открыть этого никому из смертных. Может быть, открыл одному — двум ангелам, но, когда бесплотным духам приказано молчать, они молчат так же крепко, как богохульный поэт, которому палач вырезал на багдадском рынке нечестивый язык и бросил его на съедение бродячим собакам.
Джафар был подкидышем, и нашли его у воды. Не следует, однако, сравнивать его с еврейским пророком Моисеем, которого, как известно, некая египетская царевна, любившая купаться, обнаружила в тростниковой корзине на берегу Нила. Джафар на библейского пророка нимало не походил, да и нашли его, хотя и у воды, но совсем при других обстоятельствах.
В деревне Апсахе близ Анаха, как и во всякой деревне, было несколько фонтанов. Речка протекала близко, но вода в ней не годилась для питья. Один из фонтанов находился на площади под вековым развесистым платаном. Вода лилась из железной трубки, пропущенной сквозь мраморную замшелую плиту, на которой когда-то деревенский каменотес вырезал, как умел, стих из корана, окруженный виноградными гроздьями, цветами и колосьями. Зимой струя била толще, чем большой палец первого деревенского богача, торговца скотом. В июне начинала худеть. В сентябре становилась порой тоньше мизинца новорожденного. Женщины с кувшинами на головах спешили тогда к фонтану чуть свет, чтобы занять очередь, всласть наговориться о своих снах, отдохнуть от мужей и заодно послушать, что же нового случилось на свете…
Кувшины наполнялись медленно. Солнце успевало разбудить цикад на платане, и они начинали звенеть так пронзительно, что женщинам со слабым голосом приходилось их перекрикивать.
В то сентябрьское утро, когда нашли Джафара, еще до пробуждения цикад у фонтана поднялся такой гам, что слепец-нищий, проходивший недалеко, послал мальчишку-поводыря узнать, не пожар ли где-нибудь на площади, или, быть может, лихие люди обокрали ночью единственную деревенскую лавку, у дверей которой этот нищий сиживал по вечерам, распевая нравоучительные стихи.
Пробравшись через толпу женщин, поводырь увидел, что жена брадобрея, Айша, держит на руках голенького плачущего младенца и пробует его успокоить. Мальчишка знал, что родить она никак не могла, ибо приходила каждый день к фонтану тонкая и стройная, как антилопа пустыни. Так, по крайней мере, говорил любовавшийся ею мальчишкин дядя, а он знал толк и в женщинах, и в антилопах, так как долго служил в солдатах, и отряд его стоял гарнизоном на самой окраине Сирийской пустыни. Следует сказать, кроме того, что Айша и забеременеть-то не могла — почтенный Абу-Керим, муж ее, был весьма стар, а она, хотя и юна, но столь добродетельна, что матери ставили ее в пример подрастающим дочерям.
В то утро Айша пришла к фонтану первой. К своему удивлению, услышала, что по другую сторону мраморной плиты громко плачет младенец. Он лежал между узловатыми корнями платана и надрывно кричал, перебирая ручками и ножками. Малютке было жестко и холодно. Кто-то оставил его на траве совершенно голым.
Должно быть, "этот кто-то умел читать и знал, что по пеленкам из тонкого полотна, по золотым медальонам, игрушкам из слоновой кости не раз уже добирались до происхождения подкидышей, оставленных матерями весьма знатными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Утром няня, внимательно посмотрев на Джан, спросила, не заболела ли она. Хотела позвать хакима, но девушка объявила, что у нее ничто не болит. Так просто…
— Нет, не просто… Ты только посмотри на себя.
Няня подала серебряное зеркало. Джан увидела черные круги вокруг глаз, покрасневшие веки, губы, запекшиеся, как у больных лихорадкой.
— Говори правду, Джан, что с тобой?
— Ничего, няня. Так…
— Ты все свое… Не так, голубушка, не так… Вижу ведь…
Джан покраснела и замолчала, а Олыга продолжала ворчать:
— Пора девке замуж, вот оно и так… Зря отец медлит. Смотри, груди-то у тебя какие. Налились, как дыни на солнышке. Пора, Джан, пора…
— Ладно, няня, хватит… Скажи лучше, что сталось с этим музыкантом?
— С каким?
— Ну, помнишь, он раньше все играл по вечерам… — Джан наморщила лоб, как будто силясь что-то вспомнить. — Да, кажется, его зовут Джафар…
— А, пастух этот… Шайтан его знает, уехал куда-нибудь. А зачем тебе?
— Да так…
— Опять так?
— Ну, он хорошо играл, няня. Замечательно хорошо. Я привыкла слушать…
— Да что тебе мало отцовских музыкантов? Настоящие — не чета этому голяку. Захочешь, сегодня же можно позвать в сад.
— Нет, няня, не стоит. Я так…
Олыге надоело ворчать, и она пропустила мимо ушей еще одно «так». Запомнила все-таки, что в тот день Джан была очень грустна. Давно уже, с тех пор как вернулись из пустыни, няне казалось, что с ее питомицей что-то неладно. Солнце, должно быть, так ей голову напекло, что до сих пор не может прийти в себя. То смеется неизвестно почему, то без толку плачет. Ласкаться почти совсем перестала…
Джан сама чувствовала, что три недели в пустыне рассекли ее жизнь надвое: до и после… Хотелось хоть немного той свободы, к которой она стала было привыкать в гостях у шейха. Чтобы не было гаремных стен, чтобы евнух Ибрагим побольше пил, чтобы опять полежать на песке под тенью тамариска, и не одной… Иногда Джан казалось, что сквозь аромат индийских курений, которые няня ежевечерне зажигала в ее комнате, пробивается запах тлеющего кизяка, молока и верблюжьего пота — веселый запах свободы.
И эмир Акбар заметил, конечно, перемену в дочери. Когда она вернулась из пустыни, обожженная солнцем, шумная и веселая, отец не знал, радоваться ему или печалиться. Джан отлично исполнила поручение. Через несколько дней после ее приезда шейх сам прибыл, чтобы поблагодарить за посещение. Сказал, что гостья умна, как муфтий, речи ее слаще меда, и после ее отъезда в оазисе было пролито столько слез, что, стеки они в Евфрат, река вышла бы из берегов. Умел говорить старый Абу-Бекр, хотя не знал ни единой буквы и к письмам прикладывал корявый палец. Слушая шейха, эмир довольно посмеивался, но ему не нравилось, что после поездки Джан стала больно уж смела и самостоятельна. Совсем точно Берта-Сапфо, — думал отец, вспоминая, как он скакал когда-то рядом с дочерью короля Карла во время соколиной охоты.
А потом Джан загрустила. Не раз Акбар заставал ее на мраморной садовой скамейке со следами слез на все еще загорелом лице. Пробовал расспрашивать. Молча плакала или повторяла любимое свое «так». И эмир решил, что, как ни жаль, а пора с дочкой расстаться. Вот только побывать в Мекке…
Шла вторая половина марта. Перепадали теплые дожди. В Евфрате прибывала вода. Перед окнами Джан наливались готовые распуститься кисти сирени. Няня Олыга уже уложила в сундук зимнее одеяло принцессы, посыпав его тертой ромашкой, чтобы моль не испортила драгоценного меха. Вместо него разостлала ранне-весеннее из фламандского сукна, когда-то привезенного эмиром из страны франков. Еще немного — и оно пойдет отдыхать до осени, останутся одни простыни из плотного полотна, а в мае дойдет очередь и до прозрачных египетских.
По совету дворцового хакима, Джан часто ездила верхом по степи. Хаким был неплохим врачом. Он, правда, всерьез думал, что порошок из сушеных лягушачьих шкурок — прекрасное средство от многих болезней, хотя другие лекари дружно смеялись над этим снадобьем. Любил тоже в трудных случаях прописывать пять-шесть лекарств зараз — и сладких, и кислых, и горьких. Авось какое-нибудь поможет. Однако больше всего он доверял лекарствам из аптеки Аллаха — солнцу, воздуху и воде. Хвалил Джан за то, что любит купаться и спать при открытых окнах. Перед отъездом эмира сказал ему, что принцессе следовало бы еще почаще ездить верхом, и не в саду только, а за городом, где дует вольный ветер. Пусть только начнется настоящее тепло…
Девушка повеселела. Ей, правда, хотелось бы ездить вдвоем с няней, а отец, кроме телохранителя, наказал быть с нею и евнуху Ибрагиму, но все-таки с этих поездок она возвращалась посвежевшая и радостная. Когда впервые выбрались из ущелья в степь, Джан вскрикнула от удивления и, как маленькая, захлопала в ладоши. Она помнила эти места мертвенно-серыми, печальными, как совесть грешника. Теперь, сколько глаз хватал, земля была огненно-красной от цветущих тюльпанов. Соскочив с Алмаза, Джан опустилась на колени и принялась рвать пламенеющие цветы. Они были низкие, с двумя только сизыми листьями, и сидели густо один поило другого среди ярко-зеленой трапы.
В следующую поездку степь уже была другой. Вместо кумача оделась в золотистый шелк мелких желтых тюльпанов. На этот раз доехали до начала песков.
И там жизнь побеждала смерть. Между кочками, одетыми жесткой низкорослой осокой, виднелись лиловые цветочки гелиотропа. Верблюжья колючка, и та выбросила мелкие ярко-зеленые листики и собиралась вскоре зацвести.
Хаким был очень доволен видом Джан, но после нескольких поездок принцесса заболела, и заболела всерьез. Начала худеть, почти ничего не ела и целыми часами молча сидела на диване, смотря в одну точку. Перепуганный хаким решил, что в степи ее, вероятно, укусила какая-нибудь ядовитая муха. Поездки верхом были отменены. Боясь, как бы не пришлось быть в ответе перед эмиром, хаким пригласил на всякий случай своего приятеля, индусского врача. Тот долго беседовал с Джан и дал ей ряд полезных советов. Самое главное — не задерживать гремучих ветров в желудке и не думать, что испускать их при людях есть невежливость. Кашлять и сморкаться — да, невежливо. Чихать — злое предзнаменование, очень злое, а громкий ветер из желудка лучше, чем отрыжка…
Джан слушала седобородого индуса почтительно, но в глазах у нее зажглись задорные огоньки. После ухода врачей она впервые с начала болезни весело расхохоталась. Знала, что все эти советы вычитаны из книги «Зат-эль-Холяль», очень умной книги, в которой есть и большие глупости.
Причину своей болезни она тоже знала. Мухи были совершенно ни при чем, прошлогоднее солнце — тоже. Джан была уверена и в том, что никто не подсыпал ей медленно убивающего яда, как опасалась няня. Знала она, что болеет от звуков ная, которые снова лились почти каждый вечер со стороны Евфрата. Это играл вернувшийся откуда-то Джафар. Конечно, Джафар — его флейта, его песни, те самые, которые доносились во дворец осенью. Теперь они стали волшебным ядом, который вливался в уши и, накапливаясь в душе девушки, все сильнее и сильнее ее отравлял. Наслушавшись ная, Джан почти до утра — не могла заснуть. В несчетный раз вспоминала тот октябрьский вечер, когда бронзово-загорелый юноша прошел в нескольких шагах от нее, и она видела его сквозь тонкий шелк, словно предрассветную грезу. Снов принцесса больше не хотела. Надоело ей и мечтать о муже, похожем на пастуха-музыканта. Хотелось встретиться с настоящим, живым Джафаром, посидеть с ним рядом, испытать в самом деле прикосновение его бархатистой горячей кожи…
Девушка кляла себя за то, что не сумела казаться здоровой. Быть может, встретила бы его где-нибудь в степи, а теперь больше никакой надежды… Целыми ночами горела, как в огне, но огонь этот перестал быть блаженно-радостным. Мучил ее, доводил до слез. Джан металась по постели. Только перед рассветом, и то не всегда, приходил тяжелый сон.
Наконец она почувствовала, что больше не в силах терпеть этих ночных пыток. Умирать ей не хотелось. Хотелось жить, но только не так…
Джан решилась. Однажды под вечер она позвала няню, во всем ей призналась и попросила устроить встречу с Джафаром.
От изумления и страха у Олыги густо забегали перед глазами черные жуки. В ушах пошел шум и свист. Вот, вот оно!.. Опять костер. Раздели, порют семи-хвостками, водят по горящим угольям. Полосами сдирают кожу. А потом сожгут живьем… Зашептала дрожащими губами:,
— Джан… Джан… ты с ума сошла… хакима надо позвать, хакима…
— Нет, няня, не то… Я все обдумала… Понимаешь — не могу иначе… Хоть раз… И все равно своего я добьюсь!
У Олыги уже прошел страх. Злоба забушевала, как горная река в грозу.
Никогда еще принцесса не слышала, чтобы ее няня, добрая няня, скдежетала зубами и ругалась, как водонос на базаре.
— Кошка ты блудливая… потаскушка персидская… и как только язык твой поганый не отсохнет. Нашла же в кого втюриться… дерьмо верблюжье… голяк… свистун задрипанный.
Няня хрипела, плевалась. Слона вырывались словно бешеные звери.
— Постой, постой, больше он мне не посвистит. Сдохнет, сволочь…
Джан, терпеливо ждавшая конца няниного гнева, побледнела и схватила Олыгу за руку.
— Что… что ты сказала?
— А то… Не пропадать мне из-за тебя, негодницы. Изведу его — и все. Люди найдутся… Джан, что ты делаешь!.. Джан!..
Метнувшись в глубь комнаты, девушка схватила с полки коричневый пузырек.
— Не подходи, выпью…
Олыга остановилась. Упала на колени.
— Джан, Джан…
В ужасе протянула руки к своей питомице. Ее не было. Перед няней стояла женщина лет на десять старше Джан. Лицо умирающей. Губы сжаты. Огромные глаза остановились. Не она, не она… Мать ее, когда лежала на смертном одре… Зейнеб, солнце Востока. И голос ее, глухой, тоскливый.
— Слушай, няня, и запомни. Джафар в могиле — и я в могиле… Поняла?
Олыга хрипло рыдала. Полные плечи вздрагивали. Из-под косынки выбились седеющие волосы.
Заплакала и Джан. Порыв прошел. Минуту тому пинал, скажи няня лишнее слово, она в самом деле вы-пилй (5м до дна пузырек опия, данный хакимом. Но ня-п я молч, 1 всхлипывала, уткнувшись лицом в ковер.
67
Джан подняла ее, посадила на диван, целовала руки рабыни.
— Няня, нянечка… Не надо… Не бойся — все будет хорошо. Я обдумала. Помоги мне, няня, ты одна можешь…
По исхудавшим щекам девушки бежали частые слезы. Теперь ей было не шестнадцать, а на десять лет меньше. Плакала, как в детстве, когда не могла найти любимой куклы.
И няня Олыга, обняв Джан, обещала помочь., ,
В эту ночь славянка опять увидела себя дома, на берегу широкой реки. Мало кто может ее переплыть, но Межамир переплывал, чтобы повидаться с Ольгой. Сняв свою рубаху, она обтирала его мокрое, милое, сильное тело, и оба начинали гореть веселым летним огнем. Соловьев не слышно, звезд не видно. Ничего и никого больше нет — только Межамир и она.
Проснувшись, долго смотрела в темноту, всхлипывала. Да, да… пятнадцать лет ей было. Потом поженились.
Когда увезли ее в далекие страны, жила с другими. И сейчас есть сторож при жирафах, но все не то, не то… Давно, давно не плакала по Межамире, теперь снова плачет.
А Джан, голубка, нечем будет и молодость вспомнить — все гарем да гарем. Вот только в пустыне погуляла… А выйдет замуж, запрут еще крепче — и без покрывала никуда. Тюрьма да и только. И няня Олыга опять плачет. Такая уж женская доля, чтобы дрожать и плакать.
На следующее утро хаким, к своему удивлению, заметил, что Джан почему-то неузнаваемо повеселела.
Принцесса смеялась. Спросила, скоро ли он снова разрешит ездить верхом. «Что за странная девушка, — думал врач, — и что за странная у нее болезнь…»
Когда стемнело, няня тайком принесла евнуху Ибрагиму большой кувшин крепкого пальмового вина. На этот раз он не выдержал искушения. Жадно пил и, как истый пьяница, быстро охмелел. Шарил дрожащими бесстыдными руками по ее телу. Олыга терпеливо ждала, когда негр свалится и захрапит. Потом задвинула на всякий случай засов и принялась рыться в медном ларце, который стоял в углу. Не раз видела, как Ибрагим прятал туда ключ от калитки, проделанной в задней стене гаремного сада. Открыть ее — и можно незаметно пройти до самого берега Евфрата.
Отыскав знакомый ключ, няня вынула из кармана халата небольшой кусок воска. Сделала два отпечатка — если один не удастся, пойдет в дело другой.
Джан долго обдумывала свой план. Старалась все предусмотреть. За изготовление ключа никто еще не сулил в Анахе трех серебряных диргемов. Старый слесарь, к которому обратилась Олыга, сразу понял, что дело тут опасное. Обтачивал замысловатую бородку поздней ночью, завесив окно толстым абайе. Трусил. Все время прислушивался, не идут ли его схватить. Три диргема все же есть три диргема, и слесарь сделал отличный ключ.
7
Пора, однако, всем слушающим сей правдивый рассказ узнать, кто же был пастух Джафар и как он научился играть столь искусно на флейте-нае.
Аллах велик. Он знает, откуда солнце высосало дождевые капли, смочившие лысину поэта. Ему ведомо, где родятся драгоценные камни Индии и где выводят птенцов лебеди, которые зимой прячутся в камышах Евфрата. Ни одна женщина не зачнет в тайне от пего, и огонь вожделения не загорится без ведома Аллаха ни в подростке, подобном сухому труту, ни в старике, которого зажечь не легче, чем дубовую колоду, принесенную весенним наводнением.
Аллах знал, конечно, и кто родители мальчика, получившего имя Джафара. Знать знал, но не соблаговолил открыть этого никому из смертных. Может быть, открыл одному — двум ангелам, но, когда бесплотным духам приказано молчать, они молчат так же крепко, как богохульный поэт, которому палач вырезал на багдадском рынке нечестивый язык и бросил его на съедение бродячим собакам.
Джафар был подкидышем, и нашли его у воды. Не следует, однако, сравнивать его с еврейским пророком Моисеем, которого, как известно, некая египетская царевна, любившая купаться, обнаружила в тростниковой корзине на берегу Нила. Джафар на библейского пророка нимало не походил, да и нашли его, хотя и у воды, но совсем при других обстоятельствах.
В деревне Апсахе близ Анаха, как и во всякой деревне, было несколько фонтанов. Речка протекала близко, но вода в ней не годилась для питья. Один из фонтанов находился на площади под вековым развесистым платаном. Вода лилась из железной трубки, пропущенной сквозь мраморную замшелую плиту, на которой когда-то деревенский каменотес вырезал, как умел, стих из корана, окруженный виноградными гроздьями, цветами и колосьями. Зимой струя била толще, чем большой палец первого деревенского богача, торговца скотом. В июне начинала худеть. В сентябре становилась порой тоньше мизинца новорожденного. Женщины с кувшинами на головах спешили тогда к фонтану чуть свет, чтобы занять очередь, всласть наговориться о своих снах, отдохнуть от мужей и заодно послушать, что же нового случилось на свете…
Кувшины наполнялись медленно. Солнце успевало разбудить цикад на платане, и они начинали звенеть так пронзительно, что женщинам со слабым голосом приходилось их перекрикивать.
В то сентябрьское утро, когда нашли Джафара, еще до пробуждения цикад у фонтана поднялся такой гам, что слепец-нищий, проходивший недалеко, послал мальчишку-поводыря узнать, не пожар ли где-нибудь на площади, или, быть может, лихие люди обокрали ночью единственную деревенскую лавку, у дверей которой этот нищий сиживал по вечерам, распевая нравоучительные стихи.
Пробравшись через толпу женщин, поводырь увидел, что жена брадобрея, Айша, держит на руках голенького плачущего младенца и пробует его успокоить. Мальчишка знал, что родить она никак не могла, ибо приходила каждый день к фонтану тонкая и стройная, как антилопа пустыни. Так, по крайней мере, говорил любовавшийся ею мальчишкин дядя, а он знал толк и в женщинах, и в антилопах, так как долго служил в солдатах, и отряд его стоял гарнизоном на самой окраине Сирийской пустыни. Следует сказать, кроме того, что Айша и забеременеть-то не могла — почтенный Абу-Керим, муж ее, был весьма стар, а она, хотя и юна, но столь добродетельна, что матери ставили ее в пример подрастающим дочерям.
В то утро Айша пришла к фонтану первой. К своему удивлению, услышала, что по другую сторону мраморной плиты громко плачет младенец. Он лежал между узловатыми корнями платана и надрывно кричал, перебирая ручками и ножками. Малютке было жестко и холодно. Кто-то оставил его на траве совершенно голым.
Должно быть, "этот кто-то умел читать и знал, что по пеленкам из тонкого полотна, по золотым медальонам, игрушкам из слоновой кости не раз уже добирались до происхождения подкидышей, оставленных матерями весьма знатными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25