Знал, что с Физали это бывает от большой усталости.
Расспрашивать не посмел, хотя ему не терпелось поскорее вернуться домой, а оказалось, что еще несколько дней они должны остаться в Багдаде. И зачем-то послезавтра надо будет играть перед какими-то купцами. Не понять, почему это они непременно хотят его послушать.
Эту ночь усталый Физали спал спокойно и крепко.
Зато один из придворных поэтов, Абан Лахыкой, провел ее прескверно. Недавно он поссорился со своим приятелем, знаменитым лириком Абу-Нувасом. Думал, скоро и помирится — каких ссор не бывает между поэтами!.. На этот раз, однако, Абу-Нувас разозлился всерьез и сочинил такую сатиру, что беда будет, если она попадет на глаза халифу. Вечером кто-то подсунул Абану под дверь листок с этим произведением. Значит, и списки уже ходят по рукам… Поэт читал, перечитывал, и жуть его взяла. Все насчет веры… Якобы, слушали они вдвоем призыв муэдзина, и Абу-Нувас набожно повторял: «Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха», а он, Лахыкой, будто бы, и говорит: «Я ни вовек не стану чего-либо свидетельствовать, пока этого не увидят мои глаза». И врет же Абу-Нувас… Вольнодумней его нет человека во всем Багдаде, а тут на тебе — прикинулся святошей. Он, мол, с гяуром, осмеятелем корана, Абаном, вот как спорил: «Моисей говорил и был даже собеседником бога, всевидящего, ласкового утешителя».
«Значит, у твоего бога, — спросил Абан, — есть глаза со зрачками и язык? И сам он это себя создал? Или кто?»
«Нехорошо, нехорошо, — думает Абан Лахыкой, — а хуже всего то, что Абу-Нувас прямо обвинил меня в манихействе. И опять выдумал все, наврал… Никогда я ему не говорил: «Хвала Мани»!. Отродясь манихейцем не был. Ну, скажем, в молодости сочувствовал, но ведь совсем, совсем немного… Зато потом благочестивое рассуждение написал — «Книгу поста и созерцательного уединения», а у Абу-Нуваса в стихах один разврат и пьянство. Нет, нехорошо это, нехорошо, особенно насчет манихейства… Поди потом доказывай… Манихейцев халиф, ох, как не жалует»…
И придворный поэт Абан Лахыкой всю ночь беспокойно ворочался с боку на бок.
Разбудил его посланец из дворца. Завтра из дому не отлучаться. Халиф вызовет, а когда и куда, будет сказано особо.
Утро было жаркое, но поэту стало холодно. Когда посланец ушел, он снова бросился на постель и уткнулся головой в подушку. Вот оно, вот оно!.. Донесли, значит. Замелькали в памяти имена собратьев по камышовой палочке, казненных за вольнодумство. Сам Мухаммед скольких велел обезглавить!.. Мединка Эсма погибла тогда за насмешливые стихи против пророка. Надр ибн-Харис утверждал, что персидские рассказы о богатырях гораздо интереснее корана. Тоже казнили. Евреи Абу-Афак, Кааб ибн-Ишраф, Сонейна писали сатиры. Казнили всех троих. Это было давно, но и совсем недавно то же самое. Лахыкой вспомнил гостеприимного Хаммада Аджрада, у которого столько раз он бывал в Басре лет двадцать пять тому назад. Обвинили его в манихействе. Палач отрубил голову на базаре. И там же, в Басре, лет через пять погиб Бетшар ибн-Бюрд. Хороший был поэт, и товарищ хороший… Тоже за манихейство погиб. Гарун аль-Рашид пока, правда, ни одного поэта обезглавить не велел, но все может быть… Не хочется умирать. Всего-то навсего пятьдесят три года, и любить может, и глаза хорошие — написать еще можно много, а тут зароют, чего доброго…
Холодно Абану от страха. Зубы колотятся. Холодно…
В то же утро были предупреждены гонцами и другие поэты. У Аббаса ибн-аль-Ахнафа лежала на письменном столике весьма неприличная поэма, которую он сочинял уже несколько месяцев и все не мог закончить. Приглашение его все же не испугало. И халифу было ведомо, что приличные стихи Аббас пишет довольно редко — главным образом в те дни, когда заимодавцы чересчур ему надоедают.
Мюслим Ажариец, прозванный «жертвой красавиц», работал почти всегда ночью и, чтобы помочь вдохновению, курил опиум.
На этот раз он накурился так, что принял гонца за ангела смерти. Почтительно просил небесного вестника повременить и дать кончить послание очередной красавице, недавно привезенной из Грузии. Читать она, конечно, не умела, но поэт намеревался прочесть стихи вслух, когда красавица придет в гости к его кухарке.
Абуль-Атохия, кроме дворцового посланца, предупредил и его давнишний друг, музыкант Ибрагим аль-Моусили. Зашел к нему со своим сыном, юношей Исхаком. Хотелось аль-Моусили повидать и Физали, но поэта с раннего утра не было дома. Уехал за город вместе со своим слугой.
Абу-Нуваса сразу же вызвали во дворец. Часа через два он вернулся радостный, но весьма взволнованный. Созвал слуг, велел сейчас же посыпать дорожки сада белым песком, привести в порядок беседку, повесить в ней большой фонарь. Абу-Нувас зарабатывал немало, проживал, как все почти поэты, еще больше. Женат не был, сам хозяйничать не умел. Не позаботился даже о том, чтобы завести мало-мальски хорошие ковры. Пришлось на сей раз идти к соседям — понадобился и ковер, и посуда, и деньги на покупки. На счастье Абу-Нуваса соседи, хотя и не читали его стихов, любили поэта за веселый, покладистый нрав. Дали все — даже диргемы, хотя и не надеялись когда-либо получить деньги обратно. Барана на плов, изюм, сладости Абу-Нувас поручил купить кухарке. Сам отправился за фруктами и кофе — в них он толк понимал.
Вернулся еще засветло. Тщательно осмотрел свой большой запущенный сад. В ограде были дыры, и через них то и дело пролезали бродячие собаки.
Слуги поработали на совесть. Дыры заделали, нечистоты убрали. Сад стал как сад. Не мешало бы, правда, насадить у беседки побольше цветов, но и заросли цветущих олеандров вокруг нее выглядели нарядно. Назавтра следовало только окатить их водой, чтобы смыть с жестких листьев пыль.
Этот день, когда Абан Лахыкой боялся лишиться головы, Абу-Нувас радостно волновался, а поэты просто ждали, что вообще будет, этот день Физали и Джафар провели за городом.
Рано утром, когда улицы были еще почти пусты, они снова проехали мимо дворца халифа, переправились через Тигр на пароме и повернули на север, вдоль левого берега реки.
По сжатым полям бродили стайки ибисов, не обращавших внимания на всадников. Иногда с прибрежных ив с криком срывались парочки удодов.
Со скрипом вертелись высокие деревянные колеса, поднимавшие воду в выложенные камнем каналы. В камышах звенели жерлянки. Джафар с наслаждением вдыхал привычный чистый воздух.
Утренняя дымка разошлась. Стали видны курганы, кое-где поросшие кустарниками. Сколько глаз хватал, они тянулись вереницей вдоль реки. Некоторые были едва заметны, другие высились темными громадами среди желтого жнивья.
— Видишь, Джафар, — здесь стояли когда-то деревни, местечки, дворцы, целые города, а теперь остались одни кучи мусора…
— Неужели и с нашим Багдадом так будет?
— Кто знает, кто знает!.. Все проходит, Джафар. Все, что создают люди, рано или поздно гибнет.
— Джан говорит, что твои стихи вечны…
Физали улыбнулся.
— Нет, милый, и они умрут. Ничего нет вечного на земле, ничего… Не надо только об этом печалиться. Так должно быть. Так суждено…
Поэт направил коня к группе высоких дубов, видневшихся на пригорке среди поля. Земля под ними была усыпана прошлогодними прелыми листьями. Невдалеке журчал ручей, сбегавший в Тигр. Физали подобрал поводья, медленно слез с лошади.
— Расседлывай, Джафар. Место хорошее, останемся здесь…
Когда кони были привязаны, поэт с улыбкой посмотрел на юношу.
— Не догадываешься, зачем мы сюда приехали?
— Нет, отец мой.
— Помнишь, я тебе сказал: завтра будешь играть перед несколькими купцами. Это очень важные люди, богатые. Хотят тебя послушать. Там и поэты будут, мои знакомые. Надо, чтобы ты сыграл хорошо. Поупражняйся сейчас — в чужом доме нельзя. Най с тобой? Хорошо… Можешь раздеться — здесь не Багдад.
— Боюсь я…
— Не трусь, Джафар. Надо привыкать. Станешь настоящим музыкантом, будут тебя слушать сотни людей, а сейчас всего-навсего десятка полтора. Не волнуйся… Думай, что играешь для Джан, и все будет хорошо.
Поэт и его слуга вернулись незадолго перед вечерним намазом. Джафар отдохнул от города, вместе с Физали выбрал, что играть завтра, дважды выкупался в прудах.
Никогда еще хозяин не был так ласков с ним, как в этот день. Засыпая, юноша вдруг ясно почувствовал, что совсем скоро он расстанется с добрым стариком и больше никогда его не увидит. Повторил про себя жестокое слово «никогда» и заплакал — впервые с того дня, когда Джан и он хоронили няню в пустыне.
Ночь прошла, и наступил день, которого так опасался Абан Лахыкой. С утра к нему и к другим поэтам снова явились посланцы из дворца. Открывая нарядному гонцу дверь, Абан дрожал мелкой дрожью, но, выслушав его, сразу повеселел. Нет, сатира Абу-Нуваса здесь ни при чем… Что-то другое. Может быть, и награду дадут, если Физали в самом деле будет назначен министром поэзии. Недаром же он, Лахыкой, написал когда-то панегирик пресветлому. Доказал, что Гарун аль-Рашид, как потомок Аббаса, дяди Мухаммеда, имеет больше прав на халифат, чем потомки Алия, двоюродного брата пророка. Халиф сразу же пожаловал ему двадцать тысяч диргемов. Услуга важная — может повелитель и снова о ней вспомнить. Визирь Джафар тоже кое-чем ему обязан. С тех пор как его сделали придворным поэтом, воспевал Абан Лахыкой «визиря и всех родичей его, как голосистый соловей».
Хлопотливый выдался день для поэтов — брились, мылись, чистились, перечитывали стихи, свои и чужие.
Еще больше хлопотал начальник службы доносов, всезнающий Амалиль. Ему стало известно, что вечером халиф и визирь Джафар снова отправятся переодетыми бродить по Багдаду в сопровождении одного только евнуха Мефура. Об этих ночных прогулках Гарун аль-Рашида знали не только в халифате, но и в далеких заморских странах. В подражание повелителю Востока и император Карл Великий собирался, переодевшись нищим, посмотреть, как живет его добрый народ, но придворные отговорили. Выше императора ростом не было человека во всем Аахене, да и его громкий голос знал стар и млад.
Гарун аль-Рашида узнавать никто не решался. Часто в самом деле не узнавали — халиф умел говорить не своим голосом, умел и походку менять. Евнух Мефур всегда становился так, что лицо его оставалось в тени. Визирь Джафар неизменно молчал. Всезнающему Амалилю халиф никогда не говорил, когда и куда он пойдет. Строго-настрого запретил высылать тайную охрану. Предупреждал визирь. Он боялся не так за Гарун аль-Рашида, как за собственную особу. Много врагов у Бармекидов — могут и зарезать. Предупреждать предупреждал, но по каким улицам пойдет халиф, не знал и он. Трудно приходилось Амалилю — и охранять надо, и охранители должны быть незаметны, и, самое главное, для «случайных» разговоров с повелителем нужно вовремя подсовывать своих соглядатаев, иначе разные бродяги невесть что ему наболтают. И так не раз уже случалось, что после этих прогулок вчерашних именитых людей заставляли кричать во всеуслышание:
— Смотрите на меня, правоверные, я брал взятки!
Потом целых три дня их трупы грызли бродячие собаки на базарной площади. И вонь большая, особенно летом, и вообще… Борьбе со взятками этот начальник имел основания не очень сочувствовать.
На этот раз его люди увидели, что халиф, визирь и евнух, все трое одетые в черные халаты, вышли часов в десять вечера из бокового подъезда дворца. Следить за ними было трудно — в те времена улицы Багдада не освещались, и шелк халатов сливался с бархатной темнотой. Босые соглядатаи, тоже в черном, неслышно ступали по камням мостовой.
Так дошли до предместья. В узкой улочке попалось большое стадо овец. Куда-то их перегоняли по холодку. Пока встревоженные охранники пробирались сквозь блеющий поток, тихих голосов не стало слышно. Шестеро соглядатаев пришли в ужас. Разделившись по двое, бросились кто вперед, кто в боковые улицы. Нигде никого не было. Халиф, визирь и евнух словно потонули в черном безмолвии ночи.
19
Физали и Абуль-Атохия в сопровождении Джафара пришли в сад Абу-Нуваса еще засветло, но остальные поэты, вызванные дворцовыми гонцами, уже были в сборе.
Абан Лахыкой, важный и медлительный, беседовал с хозяином так приветливо, точно не было между ними ни ссоры, ни опасной сатиры Абу-Нуваса.
Мюслим Ажариец уже больше суток не курил опиума, очень по нем скучал и выглядел много печальнее самого Абуль-Атохия, который в редкие приезды Физали переставал на время думать, что в этой жизни нет ровно ничего хорошего.
Хозяин старался казаться спокойным, но это ему не удавалось. То и дело оставлял гостей одних. Забегал в беседку, чтобы еще раз убедиться в том, что ковры чисты, а цветы не завяли. Снова и снова рыскал по саду — смотрел, не забрались ли как-нибудь бродячие собаки. Потом торопился на кухню и тревожно спрашивал нанятого на один день повара, не переварился ли плов. Надоел ему чрезвычайно. Опытный старик готов был пожалеть, что не родился глухонемым.
С приходом Физали хлопот еще прибавилось. Поэт отвел хозяина в сторону. Указывая глазами на Джафара, оставшегося у ворот сада, сказал ему на ухо несколько слов. Слова, надо думать, были немаловажные, потому что Абу-Нувас щелкнул языком, и брови его удивленно поднялись. Он был близорук и, только подойдя вплотную, увидел, что слуга и очень молод, и очень красив. Еще раз щелкнул языком. Поторопился самолично провести юношу в укромное место, чтобы не увидели его другие поэты. Усадил на траву между высокими кустами.
Лахыкой все-таки заметил. Сразу потерял степенность и важность. Как влюбленный петух торопится и краснеет, так и сочинитель «Книги поста и созерцательного уединения» поспешил было к Джафару, но хозяин дома взял почтенного гостя под локоток и повел показывать сад. Распорядился потом, чтобы слуге Физали принесли розовой воды, сладостей и фруктов.
Все почти молодые люди любят сладкое. Джафар тоже любил. Не торопясь, поедал душистые ломтики засахаренной айвы, изюм, сладкие хлебцы, фисташки, медовые конфеты. Мысли были веселые. Вспомнил бывшего своего хозяина, гуртовщика. Попади он сюда, вот бы скорчил рожу… А если бы узнал, на ком женился пастух, убитый на большой дороге, тогда что? Так бы на месте и умер.
Джафар усмехнулся. Закрыл глаза. Представил себе, что вот-вот подойдет сзади Джан, обнимет и поцелует за ухом. Есть у нее такая повадка. Потом сядут рядом, потом… Расправил плечи, потянулся, вздохнул. Хорошо в этом саду, только жаль, что нельзя халата снять. И голове жарко в платке. Как они только могут в чалмах!.. Джафар приподнялся, раздвинул кусты. В саду уже совсем темно, но вдоль дорожки, от входа и до самой беседки, горят среди ветвей маленькие фонари. На светлом песке мелькают угловатые тени. По двое, по трое бродят по дорожке гости. Негромко разговаривают. Выплывают из темноты чалмоносные головы, яркие халаты с широкими рукавами. Вот Физали, дорогой его добрый хозяин. Высокий, важный. Борода кажется желтой, а днем она белая, как жасмин. Красивая борода… Хотелось бы Джафару, чтобы у него была такая в старости. Абу-Атохия идет, припадая на левую ногу. Подросток какой-то в малиновом халате, высокий, тонкий. Что он тут делает со стариками?..
А купцов все нет. Когда же они?.. Джафара уже клонит ко сну. Чтобы не задремать, смотрит на небо. Луны нет, звезды, крупные, яркие, ласковые. Пастух-музыкант ищет те, которые любит жена. Тогда в пустыне, как солнце сядет, повторяла ему стихи какого-то поэта с мудреным именем:
Разошлись, бледнея, полосы
От заката золотого,
Скоро Вероники Волосы
Заблестят на небе снова…
Вот они, Волосы Вероники — бледные, бледные… А вот горит серебристая Вега, звезда поэтов. Мерцает красный Альдебаран. Над второй звездой хвоста Большой Медведицы чуть светится Всадник. У Джан глаза острые — видит его. И он тоже видит. Еще много лет будут они остроглазы, сильны, молоды.
Пришли, должно быть… Бегом примчался слуга. Поэты ринулись к входу. Какие они, однако, быстрые, торопливые, пугливые.
Вся важность сразу пропала. Один Физали идет как всегда.
Джафар вскочил. Прячась за кустами, подобрался поближе. Да, пришли… кажется, трое. Поэты столпились у ворот. Кланяются в пояс. Нестройным хором говорят слова приветствия. И Физали кланяется низко. Богатые, видно, купцы, что им такой почет. Идут, идут…
Джафар ныряет за кусты. Совсем близко от него проходит впереди всех невысокий сухощавый человек в зеленом халате — наверное, самый главный. Борода с проседью, лицо строгое, густые брови. Фонари светят слабо, и не видно, есть ли у него морщины. За сухощавым шагает дородный, высокий, сзади кто-то огромный, с бабьим лицом.
Джафар возвращается на свое место. Беседка ярко освещена, и ему хорошо видно, что там делается. Садятся ужинать.
На самом почетном месте сухощавый, направо от него дородный, налево Абу-Нувас. Физали сидит спиной к Джафару, как раз напротив сухощавого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Расспрашивать не посмел, хотя ему не терпелось поскорее вернуться домой, а оказалось, что еще несколько дней они должны остаться в Багдаде. И зачем-то послезавтра надо будет играть перед какими-то купцами. Не понять, почему это они непременно хотят его послушать.
Эту ночь усталый Физали спал спокойно и крепко.
Зато один из придворных поэтов, Абан Лахыкой, провел ее прескверно. Недавно он поссорился со своим приятелем, знаменитым лириком Абу-Нувасом. Думал, скоро и помирится — каких ссор не бывает между поэтами!.. На этот раз, однако, Абу-Нувас разозлился всерьез и сочинил такую сатиру, что беда будет, если она попадет на глаза халифу. Вечером кто-то подсунул Абану под дверь листок с этим произведением. Значит, и списки уже ходят по рукам… Поэт читал, перечитывал, и жуть его взяла. Все насчет веры… Якобы, слушали они вдвоем призыв муэдзина, и Абу-Нувас набожно повторял: «Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха», а он, Лахыкой, будто бы, и говорит: «Я ни вовек не стану чего-либо свидетельствовать, пока этого не увидят мои глаза». И врет же Абу-Нувас… Вольнодумней его нет человека во всем Багдаде, а тут на тебе — прикинулся святошей. Он, мол, с гяуром, осмеятелем корана, Абаном, вот как спорил: «Моисей говорил и был даже собеседником бога, всевидящего, ласкового утешителя».
«Значит, у твоего бога, — спросил Абан, — есть глаза со зрачками и язык? И сам он это себя создал? Или кто?»
«Нехорошо, нехорошо, — думает Абан Лахыкой, — а хуже всего то, что Абу-Нувас прямо обвинил меня в манихействе. И опять выдумал все, наврал… Никогда я ему не говорил: «Хвала Мани»!. Отродясь манихейцем не был. Ну, скажем, в молодости сочувствовал, но ведь совсем, совсем немного… Зато потом благочестивое рассуждение написал — «Книгу поста и созерцательного уединения», а у Абу-Нуваса в стихах один разврат и пьянство. Нет, нехорошо это, нехорошо, особенно насчет манихейства… Поди потом доказывай… Манихейцев халиф, ох, как не жалует»…
И придворный поэт Абан Лахыкой всю ночь беспокойно ворочался с боку на бок.
Разбудил его посланец из дворца. Завтра из дому не отлучаться. Халиф вызовет, а когда и куда, будет сказано особо.
Утро было жаркое, но поэту стало холодно. Когда посланец ушел, он снова бросился на постель и уткнулся головой в подушку. Вот оно, вот оно!.. Донесли, значит. Замелькали в памяти имена собратьев по камышовой палочке, казненных за вольнодумство. Сам Мухаммед скольких велел обезглавить!.. Мединка Эсма погибла тогда за насмешливые стихи против пророка. Надр ибн-Харис утверждал, что персидские рассказы о богатырях гораздо интереснее корана. Тоже казнили. Евреи Абу-Афак, Кааб ибн-Ишраф, Сонейна писали сатиры. Казнили всех троих. Это было давно, но и совсем недавно то же самое. Лахыкой вспомнил гостеприимного Хаммада Аджрада, у которого столько раз он бывал в Басре лет двадцать пять тому назад. Обвинили его в манихействе. Палач отрубил голову на базаре. И там же, в Басре, лет через пять погиб Бетшар ибн-Бюрд. Хороший был поэт, и товарищ хороший… Тоже за манихейство погиб. Гарун аль-Рашид пока, правда, ни одного поэта обезглавить не велел, но все может быть… Не хочется умирать. Всего-то навсего пятьдесят три года, и любить может, и глаза хорошие — написать еще можно много, а тут зароют, чего доброго…
Холодно Абану от страха. Зубы колотятся. Холодно…
В то же утро были предупреждены гонцами и другие поэты. У Аббаса ибн-аль-Ахнафа лежала на письменном столике весьма неприличная поэма, которую он сочинял уже несколько месяцев и все не мог закончить. Приглашение его все же не испугало. И халифу было ведомо, что приличные стихи Аббас пишет довольно редко — главным образом в те дни, когда заимодавцы чересчур ему надоедают.
Мюслим Ажариец, прозванный «жертвой красавиц», работал почти всегда ночью и, чтобы помочь вдохновению, курил опиум.
На этот раз он накурился так, что принял гонца за ангела смерти. Почтительно просил небесного вестника повременить и дать кончить послание очередной красавице, недавно привезенной из Грузии. Читать она, конечно, не умела, но поэт намеревался прочесть стихи вслух, когда красавица придет в гости к его кухарке.
Абуль-Атохия, кроме дворцового посланца, предупредил и его давнишний друг, музыкант Ибрагим аль-Моусили. Зашел к нему со своим сыном, юношей Исхаком. Хотелось аль-Моусили повидать и Физали, но поэта с раннего утра не было дома. Уехал за город вместе со своим слугой.
Абу-Нуваса сразу же вызвали во дворец. Часа через два он вернулся радостный, но весьма взволнованный. Созвал слуг, велел сейчас же посыпать дорожки сада белым песком, привести в порядок беседку, повесить в ней большой фонарь. Абу-Нувас зарабатывал немало, проживал, как все почти поэты, еще больше. Женат не был, сам хозяйничать не умел. Не позаботился даже о том, чтобы завести мало-мальски хорошие ковры. Пришлось на сей раз идти к соседям — понадобился и ковер, и посуда, и деньги на покупки. На счастье Абу-Нуваса соседи, хотя и не читали его стихов, любили поэта за веселый, покладистый нрав. Дали все — даже диргемы, хотя и не надеялись когда-либо получить деньги обратно. Барана на плов, изюм, сладости Абу-Нувас поручил купить кухарке. Сам отправился за фруктами и кофе — в них он толк понимал.
Вернулся еще засветло. Тщательно осмотрел свой большой запущенный сад. В ограде были дыры, и через них то и дело пролезали бродячие собаки.
Слуги поработали на совесть. Дыры заделали, нечистоты убрали. Сад стал как сад. Не мешало бы, правда, насадить у беседки побольше цветов, но и заросли цветущих олеандров вокруг нее выглядели нарядно. Назавтра следовало только окатить их водой, чтобы смыть с жестких листьев пыль.
Этот день, когда Абан Лахыкой боялся лишиться головы, Абу-Нувас радостно волновался, а поэты просто ждали, что вообще будет, этот день Физали и Джафар провели за городом.
Рано утром, когда улицы были еще почти пусты, они снова проехали мимо дворца халифа, переправились через Тигр на пароме и повернули на север, вдоль левого берега реки.
По сжатым полям бродили стайки ибисов, не обращавших внимания на всадников. Иногда с прибрежных ив с криком срывались парочки удодов.
Со скрипом вертелись высокие деревянные колеса, поднимавшие воду в выложенные камнем каналы. В камышах звенели жерлянки. Джафар с наслаждением вдыхал привычный чистый воздух.
Утренняя дымка разошлась. Стали видны курганы, кое-где поросшие кустарниками. Сколько глаз хватал, они тянулись вереницей вдоль реки. Некоторые были едва заметны, другие высились темными громадами среди желтого жнивья.
— Видишь, Джафар, — здесь стояли когда-то деревни, местечки, дворцы, целые города, а теперь остались одни кучи мусора…
— Неужели и с нашим Багдадом так будет?
— Кто знает, кто знает!.. Все проходит, Джафар. Все, что создают люди, рано или поздно гибнет.
— Джан говорит, что твои стихи вечны…
Физали улыбнулся.
— Нет, милый, и они умрут. Ничего нет вечного на земле, ничего… Не надо только об этом печалиться. Так должно быть. Так суждено…
Поэт направил коня к группе высоких дубов, видневшихся на пригорке среди поля. Земля под ними была усыпана прошлогодними прелыми листьями. Невдалеке журчал ручей, сбегавший в Тигр. Физали подобрал поводья, медленно слез с лошади.
— Расседлывай, Джафар. Место хорошее, останемся здесь…
Когда кони были привязаны, поэт с улыбкой посмотрел на юношу.
— Не догадываешься, зачем мы сюда приехали?
— Нет, отец мой.
— Помнишь, я тебе сказал: завтра будешь играть перед несколькими купцами. Это очень важные люди, богатые. Хотят тебя послушать. Там и поэты будут, мои знакомые. Надо, чтобы ты сыграл хорошо. Поупражняйся сейчас — в чужом доме нельзя. Най с тобой? Хорошо… Можешь раздеться — здесь не Багдад.
— Боюсь я…
— Не трусь, Джафар. Надо привыкать. Станешь настоящим музыкантом, будут тебя слушать сотни людей, а сейчас всего-навсего десятка полтора. Не волнуйся… Думай, что играешь для Джан, и все будет хорошо.
Поэт и его слуга вернулись незадолго перед вечерним намазом. Джафар отдохнул от города, вместе с Физали выбрал, что играть завтра, дважды выкупался в прудах.
Никогда еще хозяин не был так ласков с ним, как в этот день. Засыпая, юноша вдруг ясно почувствовал, что совсем скоро он расстанется с добрым стариком и больше никогда его не увидит. Повторил про себя жестокое слово «никогда» и заплакал — впервые с того дня, когда Джан и он хоронили няню в пустыне.
Ночь прошла, и наступил день, которого так опасался Абан Лахыкой. С утра к нему и к другим поэтам снова явились посланцы из дворца. Открывая нарядному гонцу дверь, Абан дрожал мелкой дрожью, но, выслушав его, сразу повеселел. Нет, сатира Абу-Нуваса здесь ни при чем… Что-то другое. Может быть, и награду дадут, если Физали в самом деле будет назначен министром поэзии. Недаром же он, Лахыкой, написал когда-то панегирик пресветлому. Доказал, что Гарун аль-Рашид, как потомок Аббаса, дяди Мухаммеда, имеет больше прав на халифат, чем потомки Алия, двоюродного брата пророка. Халиф сразу же пожаловал ему двадцать тысяч диргемов. Услуга важная — может повелитель и снова о ней вспомнить. Визирь Джафар тоже кое-чем ему обязан. С тех пор как его сделали придворным поэтом, воспевал Абан Лахыкой «визиря и всех родичей его, как голосистый соловей».
Хлопотливый выдался день для поэтов — брились, мылись, чистились, перечитывали стихи, свои и чужие.
Еще больше хлопотал начальник службы доносов, всезнающий Амалиль. Ему стало известно, что вечером халиф и визирь Джафар снова отправятся переодетыми бродить по Багдаду в сопровождении одного только евнуха Мефура. Об этих ночных прогулках Гарун аль-Рашида знали не только в халифате, но и в далеких заморских странах. В подражание повелителю Востока и император Карл Великий собирался, переодевшись нищим, посмотреть, как живет его добрый народ, но придворные отговорили. Выше императора ростом не было человека во всем Аахене, да и его громкий голос знал стар и млад.
Гарун аль-Рашида узнавать никто не решался. Часто в самом деле не узнавали — халиф умел говорить не своим голосом, умел и походку менять. Евнух Мефур всегда становился так, что лицо его оставалось в тени. Визирь Джафар неизменно молчал. Всезнающему Амалилю халиф никогда не говорил, когда и куда он пойдет. Строго-настрого запретил высылать тайную охрану. Предупреждал визирь. Он боялся не так за Гарун аль-Рашида, как за собственную особу. Много врагов у Бармекидов — могут и зарезать. Предупреждать предупреждал, но по каким улицам пойдет халиф, не знал и он. Трудно приходилось Амалилю — и охранять надо, и охранители должны быть незаметны, и, самое главное, для «случайных» разговоров с повелителем нужно вовремя подсовывать своих соглядатаев, иначе разные бродяги невесть что ему наболтают. И так не раз уже случалось, что после этих прогулок вчерашних именитых людей заставляли кричать во всеуслышание:
— Смотрите на меня, правоверные, я брал взятки!
Потом целых три дня их трупы грызли бродячие собаки на базарной площади. И вонь большая, особенно летом, и вообще… Борьбе со взятками этот начальник имел основания не очень сочувствовать.
На этот раз его люди увидели, что халиф, визирь и евнух, все трое одетые в черные халаты, вышли часов в десять вечера из бокового подъезда дворца. Следить за ними было трудно — в те времена улицы Багдада не освещались, и шелк халатов сливался с бархатной темнотой. Босые соглядатаи, тоже в черном, неслышно ступали по камням мостовой.
Так дошли до предместья. В узкой улочке попалось большое стадо овец. Куда-то их перегоняли по холодку. Пока встревоженные охранники пробирались сквозь блеющий поток, тихих голосов не стало слышно. Шестеро соглядатаев пришли в ужас. Разделившись по двое, бросились кто вперед, кто в боковые улицы. Нигде никого не было. Халиф, визирь и евнух словно потонули в черном безмолвии ночи.
19
Физали и Абуль-Атохия в сопровождении Джафара пришли в сад Абу-Нуваса еще засветло, но остальные поэты, вызванные дворцовыми гонцами, уже были в сборе.
Абан Лахыкой, важный и медлительный, беседовал с хозяином так приветливо, точно не было между ними ни ссоры, ни опасной сатиры Абу-Нуваса.
Мюслим Ажариец уже больше суток не курил опиума, очень по нем скучал и выглядел много печальнее самого Абуль-Атохия, который в редкие приезды Физали переставал на время думать, что в этой жизни нет ровно ничего хорошего.
Хозяин старался казаться спокойным, но это ему не удавалось. То и дело оставлял гостей одних. Забегал в беседку, чтобы еще раз убедиться в том, что ковры чисты, а цветы не завяли. Снова и снова рыскал по саду — смотрел, не забрались ли как-нибудь бродячие собаки. Потом торопился на кухню и тревожно спрашивал нанятого на один день повара, не переварился ли плов. Надоел ему чрезвычайно. Опытный старик готов был пожалеть, что не родился глухонемым.
С приходом Физали хлопот еще прибавилось. Поэт отвел хозяина в сторону. Указывая глазами на Джафара, оставшегося у ворот сада, сказал ему на ухо несколько слов. Слова, надо думать, были немаловажные, потому что Абу-Нувас щелкнул языком, и брови его удивленно поднялись. Он был близорук и, только подойдя вплотную, увидел, что слуга и очень молод, и очень красив. Еще раз щелкнул языком. Поторопился самолично провести юношу в укромное место, чтобы не увидели его другие поэты. Усадил на траву между высокими кустами.
Лахыкой все-таки заметил. Сразу потерял степенность и важность. Как влюбленный петух торопится и краснеет, так и сочинитель «Книги поста и созерцательного уединения» поспешил было к Джафару, но хозяин дома взял почтенного гостя под локоток и повел показывать сад. Распорядился потом, чтобы слуге Физали принесли розовой воды, сладостей и фруктов.
Все почти молодые люди любят сладкое. Джафар тоже любил. Не торопясь, поедал душистые ломтики засахаренной айвы, изюм, сладкие хлебцы, фисташки, медовые конфеты. Мысли были веселые. Вспомнил бывшего своего хозяина, гуртовщика. Попади он сюда, вот бы скорчил рожу… А если бы узнал, на ком женился пастух, убитый на большой дороге, тогда что? Так бы на месте и умер.
Джафар усмехнулся. Закрыл глаза. Представил себе, что вот-вот подойдет сзади Джан, обнимет и поцелует за ухом. Есть у нее такая повадка. Потом сядут рядом, потом… Расправил плечи, потянулся, вздохнул. Хорошо в этом саду, только жаль, что нельзя халата снять. И голове жарко в платке. Как они только могут в чалмах!.. Джафар приподнялся, раздвинул кусты. В саду уже совсем темно, но вдоль дорожки, от входа и до самой беседки, горят среди ветвей маленькие фонари. На светлом песке мелькают угловатые тени. По двое, по трое бродят по дорожке гости. Негромко разговаривают. Выплывают из темноты чалмоносные головы, яркие халаты с широкими рукавами. Вот Физали, дорогой его добрый хозяин. Высокий, важный. Борода кажется желтой, а днем она белая, как жасмин. Красивая борода… Хотелось бы Джафару, чтобы у него была такая в старости. Абу-Атохия идет, припадая на левую ногу. Подросток какой-то в малиновом халате, высокий, тонкий. Что он тут делает со стариками?..
А купцов все нет. Когда же они?.. Джафара уже клонит ко сну. Чтобы не задремать, смотрит на небо. Луны нет, звезды, крупные, яркие, ласковые. Пастух-музыкант ищет те, которые любит жена. Тогда в пустыне, как солнце сядет, повторяла ему стихи какого-то поэта с мудреным именем:
Разошлись, бледнея, полосы
От заката золотого,
Скоро Вероники Волосы
Заблестят на небе снова…
Вот они, Волосы Вероники — бледные, бледные… А вот горит серебристая Вега, звезда поэтов. Мерцает красный Альдебаран. Над второй звездой хвоста Большой Медведицы чуть светится Всадник. У Джан глаза острые — видит его. И он тоже видит. Еще много лет будут они остроглазы, сильны, молоды.
Пришли, должно быть… Бегом примчался слуга. Поэты ринулись к входу. Какие они, однако, быстрые, торопливые, пугливые.
Вся важность сразу пропала. Один Физали идет как всегда.
Джафар вскочил. Прячась за кустами, подобрался поближе. Да, пришли… кажется, трое. Поэты столпились у ворот. Кланяются в пояс. Нестройным хором говорят слова приветствия. И Физали кланяется низко. Богатые, видно, купцы, что им такой почет. Идут, идут…
Джафар ныряет за кусты. Совсем близко от него проходит впереди всех невысокий сухощавый человек в зеленом халате — наверное, самый главный. Борода с проседью, лицо строгое, густые брови. Фонари светят слабо, и не видно, есть ли у него морщины. За сухощавым шагает дородный, высокий, сзади кто-то огромный, с бабьим лицом.
Джафар возвращается на свое место. Беседка ярко освещена, и ему хорошо видно, что там делается. Садятся ужинать.
На самом почетном месте сухощавый, направо от него дородный, налево Абу-Нувас. Физали сидит спиной к Джафару, как раз напротив сухощавого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25