Принцесса Джан умерла. О том, кто такая моя садовница, знаешь ты, я, и больше никто. Вот если ее казнят, тогда…
— О том, что казнили именно принцессу Джан и ее любовника, тоже буду знать я, ты, и больше никто. I
Физали побледнел и снова упал на колени. С трудом проговорил: |
— Государь… тебе угодно было назвать меня одним из украшений твоего царствования… Не мне судить, так ли это… Но клянусь тебе, клянусь… в тот день, когда умрет Джан, умрет и поэт Физали…
— Старый ты безумец… Любовь?
— Да, повелитель, любовь… Любовь к прекрасному…
Утро началось во дворце как всегда. Каждый был занят своим делом. Государственные люди рассуждали о государственных делах, слуги служили, придворные кланялись, писцы писали, доносчики доносили, музыканты и певцы готовились к имеющему быть концерту в честь византийского посольства. Часов с десяти началось, однако, всеобщее удивление и беспокойство. Удивляться громко и кучно никто не решался — за это можно было и головы лишиться, но во всех залах, комнатах, коридорах, подземельях огромного строения государственные люди, царедворцы, евнухи — белые и черные, звездочеты, персидские певицы, врачи, судомойки, кухарки собирались по двое, трое и осторожно шептались. Если одна кучка замечала другую, обе немедленно рассыпались. Никому не хотелось быть свидетелем чужого шепота.
К полудню осторожный шепот начался даже в канцелярии дворца, где шептаться было раз навсегда запрещено, дабы взяточники не могли в служебное время сговариваться с поставщиками.
Еще через полчаса шепот перекинулся и в гарем. Там он перешел в весьма громкое тараторенье. Шестьдесят четыре жены халифа и многочисленные дочери не опасались ни начальника службы доносов, ни помощников его, ни штатных доносчиков, ни доносчиков-добровольцев. Входа в гарем все эти мужчины не имели, а женские доносы Гарун аль-Рашид запретил принимать. Не боялись доносов и обитатели попуганной залы. Чувствуя, что происходит нечто чрезвычайное, бесцеремонные птицы подняли такой гам, что ни главный воспитатель попугаев, ни два его помощника не могли их утихомирить.
Во всем дворце был спокоен только один человек — телохранитель халифа, евнух Мефур. Как всегда, он стоял у дверей рабочей комнаты Гарун аль-Рашида и, словно огромный, мрачный попугай, всем, кто к нему ни обращался, отвечал одно и то же:
— Его Величество изволит принимать поэта Физали.
Мефур, как и подобает евнуху, страстностью не отличался, но все же одна страсть у него была: любопытство. Хотелось и ему узнать, о чем это столько времени говорят халиф и его гость. Когда в коридоре никого не было, не раз прикладывал ухо к дверям, хотя и знал, что изнутри они обиты войлоком. Слышал, что сначала говорили оба, и, кажется, халиф разгневался. Потом его голоса не стало слышно. Говорил один Физали.
Время шло, а он все не умолкал. Слов телохранитель разобрать не мог.
Поэт вошел в зеленую комнату в восемь утра. В одиннадцать сам великий визирь Джафар Бармекид, постояв некоторое время перед закрытыми дверями, принужден был принести извинение великому логофету византийского императора. Заявил ему, что халиф, к сожалению, чувствует себя не совсем здоровым и принять его сегодня не может.
Проходя по коридору второго этажа, византиец заметил, однако, через окно, что Гарун аль-Рашид в сопровождении какого-то высокого, осанистого старика входит в ворота сада. Что было дальше, он, конечно, не увидел, но начальнику службы доносов немедленно сообщили, что Его Величество изволил пройти вместе с гостем в некое мраморное строеньице, скромно приютившееся в густой зелени олеандров, и затем совершил с ним прогулку по аллеям и вокруг лебединого пруда. Осведомители, притаившиеся за кустами, доложили, что халиф внимательно слушал поэта, который что-то ему рассказывал. О чем шла речь, никому подслушать не удалось.
Через полчаса государь и поэт вернулись в зеленую комнату.
Приближался полдень. Все были уверены, что чрезвычайнейшая аудиенция вот-вот закончится — полуденный намаз халиф всегда совершал в одиночестве. Все ошиблись. На этот раз за бронзовыми дверями возгласы муэдзина, доносившиеся с минарета главной мечети, повторял не один голос, а два.
Около часа Мефур, не отходя от дверей, передал по переговорной трубе, что Его Величество в столовую не выйдет. Обед на две персоны приказано подать в зеленую комнату. Это было еще более необычайно, чем намаз вдвоем, и вестовщики немедленно разнесли по дворцу самый последний слух: учреждается министерство поэзии, и во главе его будет поставлен Физали.
Один из придворных шепнул даже приятелю, что Джафар Бармекид впал в немилость, и гость халифа назначается великим визирем с оставлением в должности министра поэзии. Эта новость наделала бы много шума, но единственный человек, который ее услышал, так перепугался, что, схватившись за сердце, замертво повалился на пол.
Хакимы, вызванные на место происшествия, единогласно удостоверили, что он действительно умер, о чем был составлен надлежащий акт за шестью подписями и двумя печатями.
Безмерно затянувшаяся аудиенция длилась уже шестой час, когда по встревоженному дворцу разнесся слух о том, что в зеленую комнату будто бы вызван главный дворцовый ювелир. Вначале никто почти не хотел этому верить. Всем ведь было известно то, что и вы уже знаете: кроме великого визиря, начальника службы доносов, нескольких поэтов и двух музыкантов, в рабочей комнате халиф никого не принимал. Слух, однако, оказался верным.
Перепуганный ювелир, прошептав молитву, с замиранием сердца вошел в запретную комнату и быстро отбил три земных поклона.
Гарун аль-Рашид велел ему встать, вынул из ларца жемчужную нить и подал дрожащему старику. Сказал строго:
— Немедленно оцени и помни: если проболтаешься, сегодня же твою печень съедят багдадские собаки.
Ювелир еле держался на ногах от страха. Великолепные розовые жемчужины стоили не меньше ста тысяч диргемов, но он боялся не угодить халифу. Пробормотал, заикаясь:
— Государь… это чу-чу-чудесное ожерелье до-достойно…
— Короче… сколько?
— Семьдесят тысяч…
— Не больше? Смотри мне!
— Повелитель, жем-жем-жемчужины уже не молоды… лет через пятьдесят они потускнеют и ум-м-умрут.
— А твои глаза потускнеют еще сегодня, если будешь врать. Сколько?
— Сто тысяч…
— То-то… иди.
Ювелир снова трижды ткнулся лбом в пушистый ковер и вышел из зеленой комнаты. Его била лихорадка. Тщетно вестовщики и шептуны пробовали узнать, что же происходит в комнате халифа. Старик точно онемел. Даже начальник службы доносов Амалиль Абдулзагиф Мухаммед бини-Махмуд, человек, которого в Багдаде боялись больше самого халифа, и тот ничего не мог от него добиться.
Шептуны все-таки шептали о том, что, по предложению вновь назначенного министра, заслуженным поэтам будут розданы драгоценные подарки.
После ухода ювелира Гарун аль-Рашид изволил улыбнуться. Сказал гостю наставительно:
— Не думай, что я всегда с ним так обхожусь. Умер бы… Надо было припугнуть старого болтуна. Но ты-то хорош, Физали… Таких жемчужин и у моих жен не очень много. Откуда только Акбар их добыл? Стоило тебе продать одну — и готово… Не знаешь ты еще моего Амалиля… Ладно… Подумаю, как быть…
Халиф встал, из ниши, затянутой тяжелым бархатом цвета стен, вынул золотой дорак, украшенный византийской эмалью. В старинные бокалы из радужного стекла потекла густая янтарно-желтая струя. Физали с поклоном принял бокал, пожелал долголетия халифу, поднес к губам. Гарун аль-Рашид ободряюще посмотрел на поэта:
— Пей, пей, Физали!.. Тебе нужно подкрепиться. Наволновался старик… Ну, как тебе нравится мое вино? Виноградного не пью, а пальмовое у меня привозное…
Поэт улыбнулся. Почтительно пошутил:
— С острова Самоса, повелитель?
Хозяин молча кивнул головой. По совету врачей и с разрешения багдадского муфтия (иные, правда, говорили, что ни хакимы, ни муфтии тут ни при чем), он пил понемногу виноградное вино, но во дворце полагалось называть его пальмовым. В былые времена Физали тоже не раз грешил вместе с товарищами по камышовой стихописательной палочке. Знал вкус и хиосского, и самосского, и фалернского, и кипрского, но давно уже не пил ничего, кроме воды да апельсинового сока. Крепкое ароматное вино туманило ему голову, разогревало кровь. Халиф был прав. За шесть часов разговора устал престарелый поэт, измучился. С трудом удалось ему уговорить Гарун аль-Рашида выслушать историю Джафара и Джан.
Лицо халифа сначала было неподвижно и мрачно. Потом оно оживилось. Заблестели по-молодому внимательные, глубоко сидящие глаза. Слушатель останавливал рассказчика, требовал подробностей, несколько раз улыбнулся. Несмотря на волнение и усталость, Физали все больше и больше воодушевлялся. Ни разу в жизни он не выступал на суде. Защитительных речей не говорил, но слова его доходили до сердца. Поэт заметил, что рассказ о смерти няни взволновал Гарун аль-Рашида. Ему даже показалось, что повелитель как будто вытер слезу. Повествование о счастливых днях садовницы Джан халиф слушал, не спуская глаз с гостя. И раз, и два, и три что-то прошептал про себя. Потом сказал вслух:
— Да, Физали… все побеждает любовь!.. Все и всех… — Помолчал, снова посмотрел в упор на трепетно ждавшего поэта и прибавил: — Всех… И меня тоже…
В третий раз за этот день старик опустился на колени. Когда он успокоился, халиф спросил, есть ли у Джан деньги. О мешочке с диргемами Физали умолчал. Вынул из кармана ларчик с жемчужной нитью. После винопития он поднялся, хотел проститься, но Гарун аль-Рашид снова задержал счастливого и не совсем-то трезвого гостя.
— Завтра, Физали, я занят, а послезавтра увидимся. Тебя известят, где и как. Сейчас хочу тебя еще расспросить совсем о другом. Ожил? Сил хватит на несколько минут?
— Милость твоя оживила меня, Правосудный.
— Благодарить рано. Я ничего тебе не обещал… Скажи, что за город Куяба? Купцы хвалят, но я им не очень верю. Ты, кажется, был там?
— Да, государь… Прожил всего неделю, мало его знаю, но помню хорошо. Небольшой еще город, а торговля большая. Говорят, быстро растет. Что еще тебе сказать?.. Места там красивые — лучше я не видал во всей стране русов. Река прекрасная — куда шире нашего Тигра… Я каждый день ходил на берег, любовался. Кругом города дремучие леса. Для охотников прямо рай — чего-чего там только нет!..
— Да, кстати, белые медведи там водятся?
— Нет, белых привозят откуда-то с севера. Я видел две шкуры на рынке. Вокруг Куябы зато много бурых.
— Ну, а люди очень дикие?
— Совсем нет… Кто это мог тебе сказать, государь?.. Хорошие люди, добрые. Отличные ремесленники — в Куябе куют такие мечи, что только наши лучше. Кожу хорошо выделывают, меха… Любят торговать. Лавок много и в Куябе, и по совсем маленьким городам. Только вера у них преглупая. Богов множество, а порядка на их небе никакого. Была у меня когда-то рабыня из страны русов. Жаловалась — не знают люди, кому о чем молиться. Если переводчик в Куябе не врал, не очень-то они в своих богов и верят. Слишком толковый народ для такой чепухи.
— А как ты думаешь, наша вера им понравится?
— Вряд ли, повелитель… Они любят выпить…
Поэт потупил глаза. Голова у него кружилась. Раскрасневшееся лицо Гарун аль-Рашида виднелось сквозь легкий, веселый туман.
В саду халифа уже вытягивались вечерние тени, когда евнух Мефур распахнул двери зеленой комнаты и, приложив руку ко лбу и сердцу, передал Физали дежурному скороходу.
Утром, когда другой скороход вел его к Гарун аль-Рашиду, скромно одетому старику поклонились двое-трое старых знакомых. Слуги не обращали на него внимания, часовые тоже. Теперь поэту пришлось отвечать на поклоны беспрерывно. Кланялись придворные, кланялись звездочеты, певицы, врачи, кандидаты в секретари будущего министерства поэзии, переводчики, стихоисправители, поставщики чернил, бумаги и камышовых палочек. Сам начальник службы доносов поклонился весьма низко, хотя и не верил в учреждение министерства поэзии. Молодой поэт, рассчитывавший стать директором департамента любовной лирики, поклонился еще ниже — так низко, что потерял равновесие и пребольно стукнулся лбом о мозаичный пол. Всем понадобилось попасть именно в те залы и коридоры, через которые медленно шел усталый Физали. Лакеи, брадобреи, кондитеры, мозольные операторы, лампозажигатели, водоносы почтительно преклоняли колена. Часовые салютовали будущему министру саблями.
Весьма много почестей было оказано поэту Физали после того, как он провел почти целый день наедине с халифом, обедал с ним в зеленой комнате, дважды совершил там намаз и дважды посетил с повелителем правоверных некое мраморное строеньице в самой глубине сада. Придворный историограф отметил, что за все свое благополучное царствование Гарун аль-Рашид до сих пор только однажды оказал подобную честь послу китайского богдыхана, да и то побывал с ним в строеньице лишь единожды.
18
Всего вторые сутки пастух-музыкант живет в Багдаде, и уже успел соскучиться, хотя недавно ему очень хотелось побывать в столице. Идти во внутренний город, туда, где толпятся люди со всего света, где на базарах крик, шум, звон котлов, зазывание торговцев, собачий лай, где напоказ народу водят приговоренных к смерти, идти в эту вопящую сутолоку Джафар один не решается. В первое же утро она оглушила его так, что, только отоспавшись, юноша пришел в себя. Нет у него охоты и поглазеть еще раз на дворец. Слишком он огромен для молодого селянина. Когда вспоминает, страшно становится.
Убрал лошадей, присел в саду, и снова мерещатся золотые купола, стены, убранные сверкающими коврами изразцов, колонны розового мрамора, необъятная арка главного входа, а на террасе и лестнице — люди, люди, люди… Места в голове не хватает для этого строения, роскошнее которого, говорят, нет на всей земле.
В доме Абу-Атохия тоже скучно. Най с собой, но Физали велел пока не играть и никому не показывать. Джафар вспомнил, что давно не плавал. С тех пор, как живет у Физали, купался в Диале всего раза два-три. Одному скучно, а Джан никуда показываться нельзя. Решил сходить на берег Тигра и не рад был. Привык к тому, что в Евфрате летом вода чистая, светлая. Тигр тоже сверкал на солнце, отражая темно-голубое небо, а поплыл Джафар — и противно стало. Грязь, муть, не тиной пахнет, а какой-то городской гнилью. Пришлось к тому же держаться у берега, смотреть за одеждой. Говорят, кто зазевается, мигом стибрят. Сходил бы на реку по-старому, в одной козьей шкуре, но нельзя. Физали велел на улицу без халата не выходить. Так уж в Багдаде положено слугам почтенных людей. И надоел же этот халат, будь он неладен…
Джафар вернулся с купания вспотевший и злой. Долго мылся, пока кожа не перестала пахнуть багдадской грязью. Потом вынес в сад кошму. Снова улегся среди цветущих гранатовых кустов. Задумался. Нет, не хотел бы он жить в Багдаде. Джан тоже, наверное бы, не понравилось. Так ведь полюбилось ей работать на вольном воздухе! Куда-то придется им теперь ехать? Хозяин все повторяет: надо подальше. Вернется из дворца, наверное, скажет, куда. Что-то нет его долго. Должно быть, халифу стихи читает. Их-то с женой дело простое — спросить Физали, куда, и все… Другого бы, правда, Гарун аль-Рашид и слушать не стал, а хозяину, наверное, не откажет. Все его уважают. И здесь слуги говорят:
— Ты, парень, помни — у знаменитого человека служишь. Нашего тоже весь Багдад знает, а только чести ему такой нет, как твоему. Раньше, бывало, приедет, сейчас во дворец, и сидит там, и сидит…
Джафар уснул, увидел во сне жену, поговорил с ней, проснулся, напоил лошадей, а хозяина все не было.
Физали вернулся поздно вечером измученный, но радостный. После аудиенции у Гарун аль-Рашида он еще долго гулял по улицам. Не хотел, чтобы в доме приятеля его увидели подвыпившим.
Физали любил Абу-Атохия, любил и уважал, хотя совсем они разные люди. Одному семьдесят, другому сорок. Один — высокий, осанистый, другой — щуплый, низенький, хромоногий. У одного и в старости стихи сверкают радостью, другой в этом мире не видит ничего хорошего, а за гробом видит одну пустоту. И все-таки они друзья, хотя видятся редко, а, свидевшись, проводят время в спорах. В одном только сходятся: оба не бражники и в мальчиков никогда не влюблялись. Не бражники… А сегодня все же он, Физали, выпил порядком. День такой… Не отказываться же было!
Поэт бродил по городу, пока не рассеялся самосский веселый туман. Крепкая надежда осталась. Так и сказал Джафару:
— Надейся!.. Все будет хорошо…
О том, что было в зеленой комнате, умолчал. Решил не рассказывать никогда и никому. Разве что на смертном одре, когда уже все равно и некого больше стыдиться. Перед самим собою и сейчас не стыдно. Джан будет спасена, и Джафар тоже. Все остальное неважно. Пусть халиф думает, что ему угодно…
Джафар заметил, что хозяин сутулится и зевает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— О том, что казнили именно принцессу Джан и ее любовника, тоже буду знать я, ты, и больше никто. I
Физали побледнел и снова упал на колени. С трудом проговорил: |
— Государь… тебе угодно было назвать меня одним из украшений твоего царствования… Не мне судить, так ли это… Но клянусь тебе, клянусь… в тот день, когда умрет Джан, умрет и поэт Физали…
— Старый ты безумец… Любовь?
— Да, повелитель, любовь… Любовь к прекрасному…
Утро началось во дворце как всегда. Каждый был занят своим делом. Государственные люди рассуждали о государственных делах, слуги служили, придворные кланялись, писцы писали, доносчики доносили, музыканты и певцы готовились к имеющему быть концерту в честь византийского посольства. Часов с десяти началось, однако, всеобщее удивление и беспокойство. Удивляться громко и кучно никто не решался — за это можно было и головы лишиться, но во всех залах, комнатах, коридорах, подземельях огромного строения государственные люди, царедворцы, евнухи — белые и черные, звездочеты, персидские певицы, врачи, судомойки, кухарки собирались по двое, трое и осторожно шептались. Если одна кучка замечала другую, обе немедленно рассыпались. Никому не хотелось быть свидетелем чужого шепота.
К полудню осторожный шепот начался даже в канцелярии дворца, где шептаться было раз навсегда запрещено, дабы взяточники не могли в служебное время сговариваться с поставщиками.
Еще через полчаса шепот перекинулся и в гарем. Там он перешел в весьма громкое тараторенье. Шестьдесят четыре жены халифа и многочисленные дочери не опасались ни начальника службы доносов, ни помощников его, ни штатных доносчиков, ни доносчиков-добровольцев. Входа в гарем все эти мужчины не имели, а женские доносы Гарун аль-Рашид запретил принимать. Не боялись доносов и обитатели попуганной залы. Чувствуя, что происходит нечто чрезвычайное, бесцеремонные птицы подняли такой гам, что ни главный воспитатель попугаев, ни два его помощника не могли их утихомирить.
Во всем дворце был спокоен только один человек — телохранитель халифа, евнух Мефур. Как всегда, он стоял у дверей рабочей комнаты Гарун аль-Рашида и, словно огромный, мрачный попугай, всем, кто к нему ни обращался, отвечал одно и то же:
— Его Величество изволит принимать поэта Физали.
Мефур, как и подобает евнуху, страстностью не отличался, но все же одна страсть у него была: любопытство. Хотелось и ему узнать, о чем это столько времени говорят халиф и его гость. Когда в коридоре никого не было, не раз прикладывал ухо к дверям, хотя и знал, что изнутри они обиты войлоком. Слышал, что сначала говорили оба, и, кажется, халиф разгневался. Потом его голоса не стало слышно. Говорил один Физали.
Время шло, а он все не умолкал. Слов телохранитель разобрать не мог.
Поэт вошел в зеленую комнату в восемь утра. В одиннадцать сам великий визирь Джафар Бармекид, постояв некоторое время перед закрытыми дверями, принужден был принести извинение великому логофету византийского императора. Заявил ему, что халиф, к сожалению, чувствует себя не совсем здоровым и принять его сегодня не может.
Проходя по коридору второго этажа, византиец заметил, однако, через окно, что Гарун аль-Рашид в сопровождении какого-то высокого, осанистого старика входит в ворота сада. Что было дальше, он, конечно, не увидел, но начальнику службы доносов немедленно сообщили, что Его Величество изволил пройти вместе с гостем в некое мраморное строеньице, скромно приютившееся в густой зелени олеандров, и затем совершил с ним прогулку по аллеям и вокруг лебединого пруда. Осведомители, притаившиеся за кустами, доложили, что халиф внимательно слушал поэта, который что-то ему рассказывал. О чем шла речь, никому подслушать не удалось.
Через полчаса государь и поэт вернулись в зеленую комнату.
Приближался полдень. Все были уверены, что чрезвычайнейшая аудиенция вот-вот закончится — полуденный намаз халиф всегда совершал в одиночестве. Все ошиблись. На этот раз за бронзовыми дверями возгласы муэдзина, доносившиеся с минарета главной мечети, повторял не один голос, а два.
Около часа Мефур, не отходя от дверей, передал по переговорной трубе, что Его Величество в столовую не выйдет. Обед на две персоны приказано подать в зеленую комнату. Это было еще более необычайно, чем намаз вдвоем, и вестовщики немедленно разнесли по дворцу самый последний слух: учреждается министерство поэзии, и во главе его будет поставлен Физали.
Один из придворных шепнул даже приятелю, что Джафар Бармекид впал в немилость, и гость халифа назначается великим визирем с оставлением в должности министра поэзии. Эта новость наделала бы много шума, но единственный человек, который ее услышал, так перепугался, что, схватившись за сердце, замертво повалился на пол.
Хакимы, вызванные на место происшествия, единогласно удостоверили, что он действительно умер, о чем был составлен надлежащий акт за шестью подписями и двумя печатями.
Безмерно затянувшаяся аудиенция длилась уже шестой час, когда по встревоженному дворцу разнесся слух о том, что в зеленую комнату будто бы вызван главный дворцовый ювелир. Вначале никто почти не хотел этому верить. Всем ведь было известно то, что и вы уже знаете: кроме великого визиря, начальника службы доносов, нескольких поэтов и двух музыкантов, в рабочей комнате халиф никого не принимал. Слух, однако, оказался верным.
Перепуганный ювелир, прошептав молитву, с замиранием сердца вошел в запретную комнату и быстро отбил три земных поклона.
Гарун аль-Рашид велел ему встать, вынул из ларца жемчужную нить и подал дрожащему старику. Сказал строго:
— Немедленно оцени и помни: если проболтаешься, сегодня же твою печень съедят багдадские собаки.
Ювелир еле держался на ногах от страха. Великолепные розовые жемчужины стоили не меньше ста тысяч диргемов, но он боялся не угодить халифу. Пробормотал, заикаясь:
— Государь… это чу-чу-чудесное ожерелье до-достойно…
— Короче… сколько?
— Семьдесят тысяч…
— Не больше? Смотри мне!
— Повелитель, жем-жем-жемчужины уже не молоды… лет через пятьдесят они потускнеют и ум-м-умрут.
— А твои глаза потускнеют еще сегодня, если будешь врать. Сколько?
— Сто тысяч…
— То-то… иди.
Ювелир снова трижды ткнулся лбом в пушистый ковер и вышел из зеленой комнаты. Его била лихорадка. Тщетно вестовщики и шептуны пробовали узнать, что же происходит в комнате халифа. Старик точно онемел. Даже начальник службы доносов Амалиль Абдулзагиф Мухаммед бини-Махмуд, человек, которого в Багдаде боялись больше самого халифа, и тот ничего не мог от него добиться.
Шептуны все-таки шептали о том, что, по предложению вновь назначенного министра, заслуженным поэтам будут розданы драгоценные подарки.
После ухода ювелира Гарун аль-Рашид изволил улыбнуться. Сказал гостю наставительно:
— Не думай, что я всегда с ним так обхожусь. Умер бы… Надо было припугнуть старого болтуна. Но ты-то хорош, Физали… Таких жемчужин и у моих жен не очень много. Откуда только Акбар их добыл? Стоило тебе продать одну — и готово… Не знаешь ты еще моего Амалиля… Ладно… Подумаю, как быть…
Халиф встал, из ниши, затянутой тяжелым бархатом цвета стен, вынул золотой дорак, украшенный византийской эмалью. В старинные бокалы из радужного стекла потекла густая янтарно-желтая струя. Физали с поклоном принял бокал, пожелал долголетия халифу, поднес к губам. Гарун аль-Рашид ободряюще посмотрел на поэта:
— Пей, пей, Физали!.. Тебе нужно подкрепиться. Наволновался старик… Ну, как тебе нравится мое вино? Виноградного не пью, а пальмовое у меня привозное…
Поэт улыбнулся. Почтительно пошутил:
— С острова Самоса, повелитель?
Хозяин молча кивнул головой. По совету врачей и с разрешения багдадского муфтия (иные, правда, говорили, что ни хакимы, ни муфтии тут ни при чем), он пил понемногу виноградное вино, но во дворце полагалось называть его пальмовым. В былые времена Физали тоже не раз грешил вместе с товарищами по камышовой стихописательной палочке. Знал вкус и хиосского, и самосского, и фалернского, и кипрского, но давно уже не пил ничего, кроме воды да апельсинового сока. Крепкое ароматное вино туманило ему голову, разогревало кровь. Халиф был прав. За шесть часов разговора устал престарелый поэт, измучился. С трудом удалось ему уговорить Гарун аль-Рашида выслушать историю Джафара и Джан.
Лицо халифа сначала было неподвижно и мрачно. Потом оно оживилось. Заблестели по-молодому внимательные, глубоко сидящие глаза. Слушатель останавливал рассказчика, требовал подробностей, несколько раз улыбнулся. Несмотря на волнение и усталость, Физали все больше и больше воодушевлялся. Ни разу в жизни он не выступал на суде. Защитительных речей не говорил, но слова его доходили до сердца. Поэт заметил, что рассказ о смерти няни взволновал Гарун аль-Рашида. Ему даже показалось, что повелитель как будто вытер слезу. Повествование о счастливых днях садовницы Джан халиф слушал, не спуская глаз с гостя. И раз, и два, и три что-то прошептал про себя. Потом сказал вслух:
— Да, Физали… все побеждает любовь!.. Все и всех… — Помолчал, снова посмотрел в упор на трепетно ждавшего поэта и прибавил: — Всех… И меня тоже…
В третий раз за этот день старик опустился на колени. Когда он успокоился, халиф спросил, есть ли у Джан деньги. О мешочке с диргемами Физали умолчал. Вынул из кармана ларчик с жемчужной нитью. После винопития он поднялся, хотел проститься, но Гарун аль-Рашид снова задержал счастливого и не совсем-то трезвого гостя.
— Завтра, Физали, я занят, а послезавтра увидимся. Тебя известят, где и как. Сейчас хочу тебя еще расспросить совсем о другом. Ожил? Сил хватит на несколько минут?
— Милость твоя оживила меня, Правосудный.
— Благодарить рано. Я ничего тебе не обещал… Скажи, что за город Куяба? Купцы хвалят, но я им не очень верю. Ты, кажется, был там?
— Да, государь… Прожил всего неделю, мало его знаю, но помню хорошо. Небольшой еще город, а торговля большая. Говорят, быстро растет. Что еще тебе сказать?.. Места там красивые — лучше я не видал во всей стране русов. Река прекрасная — куда шире нашего Тигра… Я каждый день ходил на берег, любовался. Кругом города дремучие леса. Для охотников прямо рай — чего-чего там только нет!..
— Да, кстати, белые медведи там водятся?
— Нет, белых привозят откуда-то с севера. Я видел две шкуры на рынке. Вокруг Куябы зато много бурых.
— Ну, а люди очень дикие?
— Совсем нет… Кто это мог тебе сказать, государь?.. Хорошие люди, добрые. Отличные ремесленники — в Куябе куют такие мечи, что только наши лучше. Кожу хорошо выделывают, меха… Любят торговать. Лавок много и в Куябе, и по совсем маленьким городам. Только вера у них преглупая. Богов множество, а порядка на их небе никакого. Была у меня когда-то рабыня из страны русов. Жаловалась — не знают люди, кому о чем молиться. Если переводчик в Куябе не врал, не очень-то они в своих богов и верят. Слишком толковый народ для такой чепухи.
— А как ты думаешь, наша вера им понравится?
— Вряд ли, повелитель… Они любят выпить…
Поэт потупил глаза. Голова у него кружилась. Раскрасневшееся лицо Гарун аль-Рашида виднелось сквозь легкий, веселый туман.
В саду халифа уже вытягивались вечерние тени, когда евнух Мефур распахнул двери зеленой комнаты и, приложив руку ко лбу и сердцу, передал Физали дежурному скороходу.
Утром, когда другой скороход вел его к Гарун аль-Рашиду, скромно одетому старику поклонились двое-трое старых знакомых. Слуги не обращали на него внимания, часовые тоже. Теперь поэту пришлось отвечать на поклоны беспрерывно. Кланялись придворные, кланялись звездочеты, певицы, врачи, кандидаты в секретари будущего министерства поэзии, переводчики, стихоисправители, поставщики чернил, бумаги и камышовых палочек. Сам начальник службы доносов поклонился весьма низко, хотя и не верил в учреждение министерства поэзии. Молодой поэт, рассчитывавший стать директором департамента любовной лирики, поклонился еще ниже — так низко, что потерял равновесие и пребольно стукнулся лбом о мозаичный пол. Всем понадобилось попасть именно в те залы и коридоры, через которые медленно шел усталый Физали. Лакеи, брадобреи, кондитеры, мозольные операторы, лампозажигатели, водоносы почтительно преклоняли колена. Часовые салютовали будущему министру саблями.
Весьма много почестей было оказано поэту Физали после того, как он провел почти целый день наедине с халифом, обедал с ним в зеленой комнате, дважды совершил там намаз и дважды посетил с повелителем правоверных некое мраморное строеньице в самой глубине сада. Придворный историограф отметил, что за все свое благополучное царствование Гарун аль-Рашид до сих пор только однажды оказал подобную честь послу китайского богдыхана, да и то побывал с ним в строеньице лишь единожды.
18
Всего вторые сутки пастух-музыкант живет в Багдаде, и уже успел соскучиться, хотя недавно ему очень хотелось побывать в столице. Идти во внутренний город, туда, где толпятся люди со всего света, где на базарах крик, шум, звон котлов, зазывание торговцев, собачий лай, где напоказ народу водят приговоренных к смерти, идти в эту вопящую сутолоку Джафар один не решается. В первое же утро она оглушила его так, что, только отоспавшись, юноша пришел в себя. Нет у него охоты и поглазеть еще раз на дворец. Слишком он огромен для молодого селянина. Когда вспоминает, страшно становится.
Убрал лошадей, присел в саду, и снова мерещатся золотые купола, стены, убранные сверкающими коврами изразцов, колонны розового мрамора, необъятная арка главного входа, а на террасе и лестнице — люди, люди, люди… Места в голове не хватает для этого строения, роскошнее которого, говорят, нет на всей земле.
В доме Абу-Атохия тоже скучно. Най с собой, но Физали велел пока не играть и никому не показывать. Джафар вспомнил, что давно не плавал. С тех пор, как живет у Физали, купался в Диале всего раза два-три. Одному скучно, а Джан никуда показываться нельзя. Решил сходить на берег Тигра и не рад был. Привык к тому, что в Евфрате летом вода чистая, светлая. Тигр тоже сверкал на солнце, отражая темно-голубое небо, а поплыл Джафар — и противно стало. Грязь, муть, не тиной пахнет, а какой-то городской гнилью. Пришлось к тому же держаться у берега, смотреть за одеждой. Говорят, кто зазевается, мигом стибрят. Сходил бы на реку по-старому, в одной козьей шкуре, но нельзя. Физали велел на улицу без халата не выходить. Так уж в Багдаде положено слугам почтенных людей. И надоел же этот халат, будь он неладен…
Джафар вернулся с купания вспотевший и злой. Долго мылся, пока кожа не перестала пахнуть багдадской грязью. Потом вынес в сад кошму. Снова улегся среди цветущих гранатовых кустов. Задумался. Нет, не хотел бы он жить в Багдаде. Джан тоже, наверное бы, не понравилось. Так ведь полюбилось ей работать на вольном воздухе! Куда-то придется им теперь ехать? Хозяин все повторяет: надо подальше. Вернется из дворца, наверное, скажет, куда. Что-то нет его долго. Должно быть, халифу стихи читает. Их-то с женой дело простое — спросить Физали, куда, и все… Другого бы, правда, Гарун аль-Рашид и слушать не стал, а хозяину, наверное, не откажет. Все его уважают. И здесь слуги говорят:
— Ты, парень, помни — у знаменитого человека служишь. Нашего тоже весь Багдад знает, а только чести ему такой нет, как твоему. Раньше, бывало, приедет, сейчас во дворец, и сидит там, и сидит…
Джафар уснул, увидел во сне жену, поговорил с ней, проснулся, напоил лошадей, а хозяина все не было.
Физали вернулся поздно вечером измученный, но радостный. После аудиенции у Гарун аль-Рашида он еще долго гулял по улицам. Не хотел, чтобы в доме приятеля его увидели подвыпившим.
Физали любил Абу-Атохия, любил и уважал, хотя совсем они разные люди. Одному семьдесят, другому сорок. Один — высокий, осанистый, другой — щуплый, низенький, хромоногий. У одного и в старости стихи сверкают радостью, другой в этом мире не видит ничего хорошего, а за гробом видит одну пустоту. И все-таки они друзья, хотя видятся редко, а, свидевшись, проводят время в спорах. В одном только сходятся: оба не бражники и в мальчиков никогда не влюблялись. Не бражники… А сегодня все же он, Физали, выпил порядком. День такой… Не отказываться же было!
Поэт бродил по городу, пока не рассеялся самосский веселый туман. Крепкая надежда осталась. Так и сказал Джафару:
— Надейся!.. Все будет хорошо…
О том, что было в зеленой комнате, умолчал. Решил не рассказывать никогда и никому. Разве что на смертном одре, когда уже все равно и некого больше стыдиться. Перед самим собою и сейчас не стыдно. Джан будет спасена, и Джафар тоже. Все остальное неважно. Пусть халиф думает, что ему угодно…
Джафар заметил, что хозяин сутулится и зевает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25