Снова стал спокойным и приветливым. О розгах больше и помину не было. Подарив пасынку най, Абдоллах прочно завоевал его сердце.
Мать Джафар, как себя помнит, любил крепко и нежно, но теперь ему казалось, что она стала еще ласковее и добрее. Недаром и най не отобрала. Айша была счастлива. Тайное, став явным, понемногу перестало быть новостью. Даже самые отъявленные сплетницы находили теперь, что дом цирюльника по-прежнему остался почтенным домом. Радовала Айшу и недрогнувшая любовь Джафара. Она никогда не говорила с ним о прошлом, но понимала, что подросток все знает. Однажды обняла его и, покраснев, спросила шепотом:
— Ты не осуждаешь меня, мой мальчик?
Он ответил просто и искренне:
— Нет, мама, нисколько…
Голос у Джафара начал ломаться. Соловьиные трели больше не выходили, да и перестали его занимать. В конце концов, прав оказался покойный отец — человеку определено быть человеком, а птице птицей… Теперь, уходя в степь, он всякий раз брал най. Чувствовал, что мог бы играть, если бы только кто-нибудь показал, как обращаться с флейтой. Внутри себя слышал чистые, ясные звуки, но извлечь их из ная не мог. Флейта упорно не слушалась его губ и пальцев. Она сипела, хрипела… Она свистела, как испуганный суслик. Наконец тростник издал однажды четкий, певучий звук. Потом опять пошел хрип и писк, но все же это был счастливый день для Джафара. Незадачливый музыкант надеялся, что рано или поздно най запоет. С замиранием сердца ждал этого дня — еще более счастливого.
Каждый из смертных лежит, или сидит, или стоймя стоит на качелях судьбы — то вверх, то вниз, и опять вверх, и опять вниз, пока наконец не свалится в могильную яму…
В жизни счастливого подростка (даже к цирюльне он стал привыкать) снова произошло важное событие — пятое по нашему счету. На этот раз событие было горестное. Вернувшись домой раньше времени, статный и красивый цирюльник Абдоллах застал жену в объятиях сутулого и некрасивого соседа. Будь он человеком знатным и богатым, Айшу, как полагалось, бросили бы в недалекий Евфрат в кожаном мешке вместе с черной кошкой и рыжей собакой. Трудно сказать — на счастье или на несчастье, но Абдоллах все еще считал себя бедным, хотя у него был теперь собственный дом и служанка. Он и поступил по обычаю бедных. Сосед успел выпрыгнуть в окно, а брадобрей, схватив жену за волосы, принялся нещадно бить ее деревянной скалкой. Услышав вопли матери, Джафар вбежал в комнату и схватил отчима за руку, но тот отпихнул его с такой силой, что пасынок отлетел в сторону, ударился головой о дверной косяк и лишился чувств. Очнулся он в каморке служанки. Матери в доме уже не было. Плачущая старуха не хотела сказать, что с ней случилось. Позже Джафар узнал, что Абдоллах, не позволив рыдавшей жене подойти к сыну, выволок ее в цирюльню, обрезал волосы и, сорвав с нее кафтан, на глазах соседей выгнал, полуголую, окровавленную, на площадь. Вдогонку крикнул:
— Вон из деревни, шлюха, а не то убью, как собаку!
И Айша ушла. Ушла, как была — в изодранной рубахе, босая, без денег, без вещей. Никто не захотел помочь дважды неверной жене, и мальчишки швыряли в нее камнями. Айша исчезла без следа. Говорили потом, что она будто бы где-то умерла от горячки. Другие, наоборот, утверждали, что жена брадобрея добралась до самого Багдада и стала там наложницей какого-то богатого купца. Правды не узнал никто.
Джафар остался без матери. Найти ее не было никакой надежды. Умерла или не умерла, а из его жизни ушла безвозвратно — это подросток чувствовал. Его горе еще увеличивали деревенские россказни. Стояла июльская жара. Вода фонтана текла в кувшины словно из приличия — как слезы на богатых похоронах. Женщины, усевшись в кружок в тени платана, от нечего делать часами ругали Айшу. Не все доходило до Джафара, но кое-что он все-таки узнавал. Втихомолку горько плакал от обиды за мать. Когда ему передали, что у фонтана уже насчитали семерых ее любовников, разрыдался так, что кухарка еле его успокоила. Помещался теперь Джафар на чердаке. Служанка носила ему туда еду. Абдоллах не желал больше видеть приемыша изменившей ему жены. И Джафар не хотел больше с ним встречаться. Впервые в жизни возненавидел человека, возненавидел так, что готов был броситься на него с ножом. Была сначала мысль о том, что мать тоже неправа, но вскоре она погасла. Джафар решил, что с таким негодяем, как Абдоллах, ни одна женщина не смогла бы жить, не изменяя ему. Брадобрей задумал закрыть цирюльню, продать дом и уехать подальше. Боялся, что, оставшись в Апсахе, он станет посмешищем деревни. Столько лет благополучно обманывал почтенного Абу-Керима и вдруг сам оказался обманутым… Имел ли он право не дать Джафару ни диргема из денег, вырученных за дом, Абдоллах сам толком не знал, но все-таки не дал ни диргема. Когда подошло время очистить домик, бывший цирюльник стал думать, куда же ему девать Джафара. Пожалел, что сразу не выгнал его вместе с матерью, но теперь просто выгнать было уже поздно. Искусника-подростка, раньше удивительно подражавшего птицам, в деревне любили. Могли у него найтись защитники. Чего доброго, напомнили бы и о праве Джафара на наследство. Абдоллах поступил мудро. Пасынка он не выгнал. Определил его к своему дяде, торговцу скотом, который в это время начал всерьез богатеть. Два года тому назад засуха началась необычайно рано. Вместо конца мая степь выгорела уже в половине апреля. Даже степная осока не успела как следует вырасти. Скот и овцы стали падать. Бедные люди, не запасшие сена, оставляли только верблюдов и ишаков, которые всюду найдут себе корм, а буйволов, коров, овец распродавали подешевле. Торговец скупил их множество, кое-как продержал до конца засухи, а потом откормил и с большой выгодой продал. С того времени начал делать немалые дела. Люди были ему нужны, и он охотно взял Джафара в подпаски. Подросток принес с собой узел, в котором было сложено все его имущество: три рубашки (четвертая была на нем), плащ-абайе, кошма, запасные сандалии и флейта-най. Абдоллах не позволил ему взять больше ничего. Решил, что подпаску следует как можно скорее забыть о том, что он был приемным сыном, хотя и небогатого, но все же брадобрея, спал на простынях и по праздникам ел плов с изюмом.
8
Джафару, действительно, пришлось многое забыть и многому научиться.
Со скотом он обращаться, конечно, не умел — его за это бил хозяин, надсмотрщики и подпаски постарше. Быков боялся — и за это били. От усталости, случалось, засыпал в степи, овцы разбегались, а подпаска опять-таки били. Дома Джафар белья никогда не стирал. У него развелись вши, и за это его избили так, что трое суток подросток пролежал на своей кошме, а по ночам бредил. Хозяин испугался — умрет, пожалуй… Приказал, если нужно, бить полегче.
Стирать Джафар выучился, но рубашку, как и все пастухи, стал носить только изредка, когда отпускали погулять. Понемногу научился обертывать вокруг поясницы козью шкуру так, чтобы она не спадала и ходьбе не мешала.
Ходить почти голым было приятнее, чем в промокшей от пота грязной рубахе, но, завидев знакомых, подпасок долгое время не знал, куда деваться от стыда. Ему казалось, что все только и думают о том, что он похож теперь на полудикого бедуина.
Еще больше первые месяцы Джафара мучило солнце. Одно дело изредка побыть без рубахи, другое не носить ее совсем. Все тело обгорело, по спине пошли пузыри и обратились в зудящие раны. По ночам измученного подростка била лихорадка. От жгучей боли почти не мог спать. Не раз думал о том, что все бы вынес, но мать… Вспоминая ее, опозоренную, избитую, вероятно, уже ушедшую в иной мир, Джафар с трудом сдерживал рыдания. Впивался зубами в руку, зарывался с головой в сено, чтобы никто не видел и не слышал. Умереть бы, поскорее умереть… уйти к матери.
Най лежал в узле, старательно завернутый в рубашки, но Джафар к нему не прикасался. Не до того было…
Все побеждает любовь. Об этом еще будет речь в нашем рассказе. Одно время сильнее ее, всепобеждающее, неодолимое время. Не справляйся оно и со скорбью, земля давно бы обратилась в кладбище самоубийц.
Прошло четыре года. Джафар не умер. Юноше исполнилось семнадцать. Бить его давно перестали. Никто из товарищей и не отважился бы теперь ударить высокого, широкоплечего парня. Драться он не любил, но стоило ему молча погрозить кулаком, и у обидчика сразу пропадала охота продолжать ссору. И хозяин больше не дрался. У низенького стареющего человека с большим животом не поднялась бы рука на силача-подпаска, который был на голову выше его, но надо сказать, что торговец скотом и не собирался драться. Он очень дорожил Джафаром. Смышленый парень свое дело знал отлично. Даже молодые ярливые быки побаивались ловких ударов его бича. Пастухи к тому же народ суеверный, а про Джафара все говорили, что рука у него легкая — и коровы, которых он пас, телились благополучно, и ягнята выживали, и волкам редко-редко удавалось зарезать овцу из его отары.
Юноша сроднился с солнцем. Из врага оно понемногу стало добрым другом. Зимой Джафар с нетерпением ждал, когда можно будет снять абайе. Девять месяцев в году с утренней зари до вечерней его навсегда загорелое тело безнаказанно купалось в солнечных лучах. Гладкая упругая кожа блестела, словно ее смазали оливковым маслом. Джафар чувствовал себя здоровым и сильным. Мяса он почти не ел — не полагалось его пастухам, а подпаскам и подавно. Зато молока пил вдоволь, сыра и масла тоже перепадало немало, да и хлеба хозяин не жалел. Расчет у него был простой: молоко свое, пшеница тоже своя, а вот деньги не свои, и их он платил как можно меньше, чтобы пастухи не избаловались и не ушли на другое место. Порой трудно приходилось Джафару. Когда вырос из старого плаща-абайе и понадобилось купить новый, откладывал по грошам несколько месяцев. Купил и новые сандалии, но носил их, как и рубашку, только по праздникам. В будни, даже и зимой, месил босыми ногами холодную липкую грязь. Случалось иногда, что и тонкий ледок подергивал под утро лужи. В такие дни Джафар возвращался из степи продрогший и озлобленный.
Но зимнее ненастье длилось недолго. Солнце снова набирало силы и, празднуя его победу, степь покрывалась красными и желтыми коврами тюльпанов. Потом приходила пора пламенеющих маков, и заросли тамариска становились похожими издали на цветущую сирень.
Нищий, босой и почти голый подпасок жил одной жизнью со степью. Вместе с ней радовался солнцу, весенним теплым дождям и ласкающему, еще не знойному, ветру. Но он не тосковал и тогда, когда сожженная солнцем степь, лишившись своих одежд, становилась серой и скучной. Знал, что впереди еще поздняя зеленая осень — второе ее воскресенье, когда низкое солнце уже не обжигает, а скромно светит и скромно греет.
С наем он не расставался. Носил его в холщовой сумке вместе с хлебом, сыром, огнивом и побелевшей на солнце бараньей лопаткой, на которой хозяин нацарапал непонятную надпись — заговор. Эта кость была надежнейшим талисманом — предохраняла коров от выкидыша, овец от вертячки, а пастухов от моровой язвы и прочих болезней. Свободного времени, особенно летом, у Джафара было немало. Спокойнее всего было пасти овец. Разбившись на кучки, стадо, не торопясь, щипало сухую жесткую траву. Одни матки то и дело поднимали головы, оглядывались на длинноногих неуклюжих ягнят. Тревожно блеяли, подзывали к себе. Помощницы Джафара — лохматые, свирепые собаки — дело свое тоже знали. Не давали овцам слишком разбредаться, близко не подпускали чужих людей, издалека чуяли волков. Подпаску оставалось поглядывать и изредка покрикивать, чтобы животные чувствовали, что над ними есть человек. Только засыпать было нельзя, даже ненадолго. Стоило стаду, обглодав траву, наткнуться на песчаный яр — и оно, сгрудившись в блеющий поток, лилось по низине вслед за вожаком, не обращая внимания на яростный лай собак. Через час-два трудно было бы его найти.
Всюду в степи виднелись серые пятна пасущихся отар, издали похожих друг на друга, как некрашеные абайе в мастерской сукновала. Надсмотрщики на ишаках с утра до ночи рыскали по пастбищам, и плохо пришлось бы подпаску, потерявшему свое стадо. Стегать бичами они умели и скот, и людей. С Джафаром, с тех пор как он вырос и окреп, такого несчастья ни разу не случалось.
В летний зной и в январскую холодную мокреть ему помогал неразлучный товарищ — най. Пригнав стадо, юноша выбирал, когда было жарко, куст потенистее, садился на траву и вынимал свою флейту. Давно уже она перестала хрипеть и сипеть. Джафар чувствовал теперь, что играет не хуже того слепого старика, которого он когда-то слушал у фонтана в Апсахе.
С благодарностью вспоминал другого бродячего музыканта, совсем еще молодого парня. Он случайно набрел на Джафара в степи, когда тот тщетно пытался заставить петь непослушный най. Подсел к подпаску, взял у него флейту и принялся показывать, как нужно дуть и работать пальцами. Джафар отдал неожиданному учителю весь хлеб и сыр, какой был в сумке. Уговорил его пожить в Апсахе несколько дней. Сам ел впроголодь, музыканта кормил досыта. Просил играть все, что тот умел. Старался запомнить как можно больше и, действительно, запомнил немало. На прощание обнял и расцеловал учителя. Встреча с ним была первой настоящей радостью с того дня, когда Джафар потерял мать.
Непослушный най наконец покорился. Стоило подпаску приложить флейту к губам, и звуки лились широкой светлой рекой. Года полтора он играл только те песни, которым его обучил молодой музыкант-странник. Старался вспомнить и мелодии, когда-то слышанные у анахского фонтана. Потом захотелось сочинить что-нибудь свое, но Джафар не знал, как это делается. Иногда ему казалось, что в голове песня уже звучит. Он поспешно вынимал най, принимался играть, но вместо желанного дитяти всякий раз появлялся безобразный уродец.
Джафар навсегда запомнил тот день, когда родилась наконец на свет его первая собственная песня. Ему шел тогда шестнадцатый год. Был конец весны. Степь уже выгорела. Подросток сидел в тени саксаула, смотрел и слушал. Блеяли на разные голоса овцы, трещали кузнечики, жаворонки висели в горячем, неподвижном воздухе и, не переставая, сыпали свои трели. Налетел ветер из пустыни, зашуршал ветками саксаула, засвистел, как кулики на берегу Евфрата. Джафар думал, что этот ветер принесет грозу, но он утих так же быстро, как и начался. Только ветки саксаула продолжали шуршать, не заглушая ни жаворонков, ни кузнечиков. Чтобы лучше слышать голоса степи, Джафар закрыл глаза. Голоса то затихали, то становились яснее и громче. Они переплетались, сливались друг с другом. Уже не было ни овец, ни жаворонков, ни кузнечиков, ни шелеста ветра. Пела степь. Полным голосом пела свою веселую, торжественную песню. Джафар открыл глаза. Песня продолжала звучать. Он приложил к губам най. На этот раз звуки флейты вторили голосу степи, словно послушное эхо. Сердце юного слагателя радостно билось. Несколько раз он проиграл новорожденную песню. Сам не знал, он ли сложил ее, или в самом деле в тот день пела степь, а он только повторял то, что слышал.
Следующая песня была о матери. Давно не плакал Джафар. Время притупило горе. Когда в степи взялся за флейту, вспоминая ушедшую, опять потекли слезы. Плакал и пай. Потом запел о том, как любила Айша своего сына, как ласкала его по вечерам. Слышались ее тихие шаги. Шуршал ее кафтан. Переплетались и, переходя одна в другую, лились песни, которые она пела, сидя у постели засыпавшего мальчика. Конец был опять о ней самой. Джафар был уверен, что матери нет в живых. Сложил погребальную заплачку, заунывную, скорбную, горячую, как его слезы. Песни о матери юноша никогда не играл при чужих, а своих у него не было. Слушала ее только равнодушная степь.
Степи же Джафар рассказал о своих первых любовных мечтаниях. Они начались, как только он окреп и привык к своей работе. Юная кровь заволновалась. Снились долгие, блаженно-туманные сны о чем-то непонятном и радостном. Пася овец, Джафар слагал короткие песенки об этих снах. Сначала дорожил ими, часто переигрывал, но в конце концов все перезабыл. Их вытеснили другие сны и другие песни. Непонятное и туманное облекалось волнующей плотью, стало женщиной. Джафар мечтал о ней целыми днями, а ночью женщина приходила к нему сама — радостная, дразнящая, бесстыдная. Она ложилась рядом с ним на кошму. Наслаждение нарастало, становилось нестерпимо-блаженным, спадало, как порыв бури, и опять загорался томящий огонь. Поутру юноша просыпался с тяжелой головой, усталый и сумрачный. Он никому не говорил о своих ночных мучениях, но товарищи постарше и так о них догадывались. Подсмеивались над Джафаром дружно и грубо. Они были так же бедны и все почти так же одиноки, как и он — других хозяин не брал. Всем им хотелось женщины, но женщины были для них недоступны. Правоверные, как и ныне, смотрели за женами и дочерьми в оба, евреи тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Мать Джафар, как себя помнит, любил крепко и нежно, но теперь ему казалось, что она стала еще ласковее и добрее. Недаром и най не отобрала. Айша была счастлива. Тайное, став явным, понемногу перестало быть новостью. Даже самые отъявленные сплетницы находили теперь, что дом цирюльника по-прежнему остался почтенным домом. Радовала Айшу и недрогнувшая любовь Джафара. Она никогда не говорила с ним о прошлом, но понимала, что подросток все знает. Однажды обняла его и, покраснев, спросила шепотом:
— Ты не осуждаешь меня, мой мальчик?
Он ответил просто и искренне:
— Нет, мама, нисколько…
Голос у Джафара начал ломаться. Соловьиные трели больше не выходили, да и перестали его занимать. В конце концов, прав оказался покойный отец — человеку определено быть человеком, а птице птицей… Теперь, уходя в степь, он всякий раз брал най. Чувствовал, что мог бы играть, если бы только кто-нибудь показал, как обращаться с флейтой. Внутри себя слышал чистые, ясные звуки, но извлечь их из ная не мог. Флейта упорно не слушалась его губ и пальцев. Она сипела, хрипела… Она свистела, как испуганный суслик. Наконец тростник издал однажды четкий, певучий звук. Потом опять пошел хрип и писк, но все же это был счастливый день для Джафара. Незадачливый музыкант надеялся, что рано или поздно най запоет. С замиранием сердца ждал этого дня — еще более счастливого.
Каждый из смертных лежит, или сидит, или стоймя стоит на качелях судьбы — то вверх, то вниз, и опять вверх, и опять вниз, пока наконец не свалится в могильную яму…
В жизни счастливого подростка (даже к цирюльне он стал привыкать) снова произошло важное событие — пятое по нашему счету. На этот раз событие было горестное. Вернувшись домой раньше времени, статный и красивый цирюльник Абдоллах застал жену в объятиях сутулого и некрасивого соседа. Будь он человеком знатным и богатым, Айшу, как полагалось, бросили бы в недалекий Евфрат в кожаном мешке вместе с черной кошкой и рыжей собакой. Трудно сказать — на счастье или на несчастье, но Абдоллах все еще считал себя бедным, хотя у него был теперь собственный дом и служанка. Он и поступил по обычаю бедных. Сосед успел выпрыгнуть в окно, а брадобрей, схватив жену за волосы, принялся нещадно бить ее деревянной скалкой. Услышав вопли матери, Джафар вбежал в комнату и схватил отчима за руку, но тот отпихнул его с такой силой, что пасынок отлетел в сторону, ударился головой о дверной косяк и лишился чувств. Очнулся он в каморке служанки. Матери в доме уже не было. Плачущая старуха не хотела сказать, что с ней случилось. Позже Джафар узнал, что Абдоллах, не позволив рыдавшей жене подойти к сыну, выволок ее в цирюльню, обрезал волосы и, сорвав с нее кафтан, на глазах соседей выгнал, полуголую, окровавленную, на площадь. Вдогонку крикнул:
— Вон из деревни, шлюха, а не то убью, как собаку!
И Айша ушла. Ушла, как была — в изодранной рубахе, босая, без денег, без вещей. Никто не захотел помочь дважды неверной жене, и мальчишки швыряли в нее камнями. Айша исчезла без следа. Говорили потом, что она будто бы где-то умерла от горячки. Другие, наоборот, утверждали, что жена брадобрея добралась до самого Багдада и стала там наложницей какого-то богатого купца. Правды не узнал никто.
Джафар остался без матери. Найти ее не было никакой надежды. Умерла или не умерла, а из его жизни ушла безвозвратно — это подросток чувствовал. Его горе еще увеличивали деревенские россказни. Стояла июльская жара. Вода фонтана текла в кувшины словно из приличия — как слезы на богатых похоронах. Женщины, усевшись в кружок в тени платана, от нечего делать часами ругали Айшу. Не все доходило до Джафара, но кое-что он все-таки узнавал. Втихомолку горько плакал от обиды за мать. Когда ему передали, что у фонтана уже насчитали семерых ее любовников, разрыдался так, что кухарка еле его успокоила. Помещался теперь Джафар на чердаке. Служанка носила ему туда еду. Абдоллах не желал больше видеть приемыша изменившей ему жены. И Джафар не хотел больше с ним встречаться. Впервые в жизни возненавидел человека, возненавидел так, что готов был броситься на него с ножом. Была сначала мысль о том, что мать тоже неправа, но вскоре она погасла. Джафар решил, что с таким негодяем, как Абдоллах, ни одна женщина не смогла бы жить, не изменяя ему. Брадобрей задумал закрыть цирюльню, продать дом и уехать подальше. Боялся, что, оставшись в Апсахе, он станет посмешищем деревни. Столько лет благополучно обманывал почтенного Абу-Керима и вдруг сам оказался обманутым… Имел ли он право не дать Джафару ни диргема из денег, вырученных за дом, Абдоллах сам толком не знал, но все-таки не дал ни диргема. Когда подошло время очистить домик, бывший цирюльник стал думать, куда же ему девать Джафара. Пожалел, что сразу не выгнал его вместе с матерью, но теперь просто выгнать было уже поздно. Искусника-подростка, раньше удивительно подражавшего птицам, в деревне любили. Могли у него найтись защитники. Чего доброго, напомнили бы и о праве Джафара на наследство. Абдоллах поступил мудро. Пасынка он не выгнал. Определил его к своему дяде, торговцу скотом, который в это время начал всерьез богатеть. Два года тому назад засуха началась необычайно рано. Вместо конца мая степь выгорела уже в половине апреля. Даже степная осока не успела как следует вырасти. Скот и овцы стали падать. Бедные люди, не запасшие сена, оставляли только верблюдов и ишаков, которые всюду найдут себе корм, а буйволов, коров, овец распродавали подешевле. Торговец скупил их множество, кое-как продержал до конца засухи, а потом откормил и с большой выгодой продал. С того времени начал делать немалые дела. Люди были ему нужны, и он охотно взял Джафара в подпаски. Подросток принес с собой узел, в котором было сложено все его имущество: три рубашки (четвертая была на нем), плащ-абайе, кошма, запасные сандалии и флейта-най. Абдоллах не позволил ему взять больше ничего. Решил, что подпаску следует как можно скорее забыть о том, что он был приемным сыном, хотя и небогатого, но все же брадобрея, спал на простынях и по праздникам ел плов с изюмом.
8
Джафару, действительно, пришлось многое забыть и многому научиться.
Со скотом он обращаться, конечно, не умел — его за это бил хозяин, надсмотрщики и подпаски постарше. Быков боялся — и за это били. От усталости, случалось, засыпал в степи, овцы разбегались, а подпаска опять-таки били. Дома Джафар белья никогда не стирал. У него развелись вши, и за это его избили так, что трое суток подросток пролежал на своей кошме, а по ночам бредил. Хозяин испугался — умрет, пожалуй… Приказал, если нужно, бить полегче.
Стирать Джафар выучился, но рубашку, как и все пастухи, стал носить только изредка, когда отпускали погулять. Понемногу научился обертывать вокруг поясницы козью шкуру так, чтобы она не спадала и ходьбе не мешала.
Ходить почти голым было приятнее, чем в промокшей от пота грязной рубахе, но, завидев знакомых, подпасок долгое время не знал, куда деваться от стыда. Ему казалось, что все только и думают о том, что он похож теперь на полудикого бедуина.
Еще больше первые месяцы Джафара мучило солнце. Одно дело изредка побыть без рубахи, другое не носить ее совсем. Все тело обгорело, по спине пошли пузыри и обратились в зудящие раны. По ночам измученного подростка била лихорадка. От жгучей боли почти не мог спать. Не раз думал о том, что все бы вынес, но мать… Вспоминая ее, опозоренную, избитую, вероятно, уже ушедшую в иной мир, Джафар с трудом сдерживал рыдания. Впивался зубами в руку, зарывался с головой в сено, чтобы никто не видел и не слышал. Умереть бы, поскорее умереть… уйти к матери.
Най лежал в узле, старательно завернутый в рубашки, но Джафар к нему не прикасался. Не до того было…
Все побеждает любовь. Об этом еще будет речь в нашем рассказе. Одно время сильнее ее, всепобеждающее, неодолимое время. Не справляйся оно и со скорбью, земля давно бы обратилась в кладбище самоубийц.
Прошло четыре года. Джафар не умер. Юноше исполнилось семнадцать. Бить его давно перестали. Никто из товарищей и не отважился бы теперь ударить высокого, широкоплечего парня. Драться он не любил, но стоило ему молча погрозить кулаком, и у обидчика сразу пропадала охота продолжать ссору. И хозяин больше не дрался. У низенького стареющего человека с большим животом не поднялась бы рука на силача-подпаска, который был на голову выше его, но надо сказать, что торговец скотом и не собирался драться. Он очень дорожил Джафаром. Смышленый парень свое дело знал отлично. Даже молодые ярливые быки побаивались ловких ударов его бича. Пастухи к тому же народ суеверный, а про Джафара все говорили, что рука у него легкая — и коровы, которых он пас, телились благополучно, и ягнята выживали, и волкам редко-редко удавалось зарезать овцу из его отары.
Юноша сроднился с солнцем. Из врага оно понемногу стало добрым другом. Зимой Джафар с нетерпением ждал, когда можно будет снять абайе. Девять месяцев в году с утренней зари до вечерней его навсегда загорелое тело безнаказанно купалось в солнечных лучах. Гладкая упругая кожа блестела, словно ее смазали оливковым маслом. Джафар чувствовал себя здоровым и сильным. Мяса он почти не ел — не полагалось его пастухам, а подпаскам и подавно. Зато молока пил вдоволь, сыра и масла тоже перепадало немало, да и хлеба хозяин не жалел. Расчет у него был простой: молоко свое, пшеница тоже своя, а вот деньги не свои, и их он платил как можно меньше, чтобы пастухи не избаловались и не ушли на другое место. Порой трудно приходилось Джафару. Когда вырос из старого плаща-абайе и понадобилось купить новый, откладывал по грошам несколько месяцев. Купил и новые сандалии, но носил их, как и рубашку, только по праздникам. В будни, даже и зимой, месил босыми ногами холодную липкую грязь. Случалось иногда, что и тонкий ледок подергивал под утро лужи. В такие дни Джафар возвращался из степи продрогший и озлобленный.
Но зимнее ненастье длилось недолго. Солнце снова набирало силы и, празднуя его победу, степь покрывалась красными и желтыми коврами тюльпанов. Потом приходила пора пламенеющих маков, и заросли тамариска становились похожими издали на цветущую сирень.
Нищий, босой и почти голый подпасок жил одной жизнью со степью. Вместе с ней радовался солнцу, весенним теплым дождям и ласкающему, еще не знойному, ветру. Но он не тосковал и тогда, когда сожженная солнцем степь, лишившись своих одежд, становилась серой и скучной. Знал, что впереди еще поздняя зеленая осень — второе ее воскресенье, когда низкое солнце уже не обжигает, а скромно светит и скромно греет.
С наем он не расставался. Носил его в холщовой сумке вместе с хлебом, сыром, огнивом и побелевшей на солнце бараньей лопаткой, на которой хозяин нацарапал непонятную надпись — заговор. Эта кость была надежнейшим талисманом — предохраняла коров от выкидыша, овец от вертячки, а пастухов от моровой язвы и прочих болезней. Свободного времени, особенно летом, у Джафара было немало. Спокойнее всего было пасти овец. Разбившись на кучки, стадо, не торопясь, щипало сухую жесткую траву. Одни матки то и дело поднимали головы, оглядывались на длинноногих неуклюжих ягнят. Тревожно блеяли, подзывали к себе. Помощницы Джафара — лохматые, свирепые собаки — дело свое тоже знали. Не давали овцам слишком разбредаться, близко не подпускали чужих людей, издалека чуяли волков. Подпаску оставалось поглядывать и изредка покрикивать, чтобы животные чувствовали, что над ними есть человек. Только засыпать было нельзя, даже ненадолго. Стоило стаду, обглодав траву, наткнуться на песчаный яр — и оно, сгрудившись в блеющий поток, лилось по низине вслед за вожаком, не обращая внимания на яростный лай собак. Через час-два трудно было бы его найти.
Всюду в степи виднелись серые пятна пасущихся отар, издали похожих друг на друга, как некрашеные абайе в мастерской сукновала. Надсмотрщики на ишаках с утра до ночи рыскали по пастбищам, и плохо пришлось бы подпаску, потерявшему свое стадо. Стегать бичами они умели и скот, и людей. С Джафаром, с тех пор как он вырос и окреп, такого несчастья ни разу не случалось.
В летний зной и в январскую холодную мокреть ему помогал неразлучный товарищ — най. Пригнав стадо, юноша выбирал, когда было жарко, куст потенистее, садился на траву и вынимал свою флейту. Давно уже она перестала хрипеть и сипеть. Джафар чувствовал теперь, что играет не хуже того слепого старика, которого он когда-то слушал у фонтана в Апсахе.
С благодарностью вспоминал другого бродячего музыканта, совсем еще молодого парня. Он случайно набрел на Джафара в степи, когда тот тщетно пытался заставить петь непослушный най. Подсел к подпаску, взял у него флейту и принялся показывать, как нужно дуть и работать пальцами. Джафар отдал неожиданному учителю весь хлеб и сыр, какой был в сумке. Уговорил его пожить в Апсахе несколько дней. Сам ел впроголодь, музыканта кормил досыта. Просил играть все, что тот умел. Старался запомнить как можно больше и, действительно, запомнил немало. На прощание обнял и расцеловал учителя. Встреча с ним была первой настоящей радостью с того дня, когда Джафар потерял мать.
Непослушный най наконец покорился. Стоило подпаску приложить флейту к губам, и звуки лились широкой светлой рекой. Года полтора он играл только те песни, которым его обучил молодой музыкант-странник. Старался вспомнить и мелодии, когда-то слышанные у анахского фонтана. Потом захотелось сочинить что-нибудь свое, но Джафар не знал, как это делается. Иногда ему казалось, что в голове песня уже звучит. Он поспешно вынимал най, принимался играть, но вместо желанного дитяти всякий раз появлялся безобразный уродец.
Джафар навсегда запомнил тот день, когда родилась наконец на свет его первая собственная песня. Ему шел тогда шестнадцатый год. Был конец весны. Степь уже выгорела. Подросток сидел в тени саксаула, смотрел и слушал. Блеяли на разные голоса овцы, трещали кузнечики, жаворонки висели в горячем, неподвижном воздухе и, не переставая, сыпали свои трели. Налетел ветер из пустыни, зашуршал ветками саксаула, засвистел, как кулики на берегу Евфрата. Джафар думал, что этот ветер принесет грозу, но он утих так же быстро, как и начался. Только ветки саксаула продолжали шуршать, не заглушая ни жаворонков, ни кузнечиков. Чтобы лучше слышать голоса степи, Джафар закрыл глаза. Голоса то затихали, то становились яснее и громче. Они переплетались, сливались друг с другом. Уже не было ни овец, ни жаворонков, ни кузнечиков, ни шелеста ветра. Пела степь. Полным голосом пела свою веселую, торжественную песню. Джафар открыл глаза. Песня продолжала звучать. Он приложил к губам най. На этот раз звуки флейты вторили голосу степи, словно послушное эхо. Сердце юного слагателя радостно билось. Несколько раз он проиграл новорожденную песню. Сам не знал, он ли сложил ее, или в самом деле в тот день пела степь, а он только повторял то, что слышал.
Следующая песня была о матери. Давно не плакал Джафар. Время притупило горе. Когда в степи взялся за флейту, вспоминая ушедшую, опять потекли слезы. Плакал и пай. Потом запел о том, как любила Айша своего сына, как ласкала его по вечерам. Слышались ее тихие шаги. Шуршал ее кафтан. Переплетались и, переходя одна в другую, лились песни, которые она пела, сидя у постели засыпавшего мальчика. Конец был опять о ней самой. Джафар был уверен, что матери нет в живых. Сложил погребальную заплачку, заунывную, скорбную, горячую, как его слезы. Песни о матери юноша никогда не играл при чужих, а своих у него не было. Слушала ее только равнодушная степь.
Степи же Джафар рассказал о своих первых любовных мечтаниях. Они начались, как только он окреп и привык к своей работе. Юная кровь заволновалась. Снились долгие, блаженно-туманные сны о чем-то непонятном и радостном. Пася овец, Джафар слагал короткие песенки об этих снах. Сначала дорожил ими, часто переигрывал, но в конце концов все перезабыл. Их вытеснили другие сны и другие песни. Непонятное и туманное облекалось волнующей плотью, стало женщиной. Джафар мечтал о ней целыми днями, а ночью женщина приходила к нему сама — радостная, дразнящая, бесстыдная. Она ложилась рядом с ним на кошму. Наслаждение нарастало, становилось нестерпимо-блаженным, спадало, как порыв бури, и опять загорался томящий огонь. Поутру юноша просыпался с тяжелой головой, усталый и сумрачный. Он никому не говорил о своих ночных мучениях, но товарищи постарше и так о них догадывались. Подсмеивались над Джафаром дружно и грубо. Они были так же бедны и все почти так же одиноки, как и он — других хозяин не брал. Всем им хотелось женщины, но женщины были для них недоступны. Правоверные, как и ныне, смотрели за женами и дочерьми в оба, евреи тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25