.. Не на то, нет!
Ждали первой звезды, чтобы сесть за стол. Зажгли лампы, но не закрывали сторами окон, и синий вечер, входя, стелился по комнатам и туманил свет. Дашка то и дело ходила, стуча новыми башмаками, в столовую из кухни. Пахло узваром, оладьями, жареными карасями... В этом ожидании и в этих запахах было все старое, детское, и слышно было, как Елена Ивановна вынимала из комода старое серебро и клала на стол и как через комнату, в гостиной, ходили, обнявшись и в ногу, Леша с Кукой и спорили о чем-то неважном, о чем именно - не вслушивался Сёзя, но представлял бессознательно, что о чем-то мелком, вроде медной монеты. И потому сказал он по-прежнему несколько нараспев, но твердо:
- Офицер - не писарь... Что же папа так плохо думает? И потом... я ведь поступлю в кавалерийское...
- Так то не апрельская шутка, нет? - перебил его Антон Антоныч и вынул из карманов руки.
- Нет... я серьезно, - сказал Сёзя.
- Так ты Веденя-пи-ным хочешь быть? Веде-ня-пи-ным, га?
- Веденяпин в академии не был...
- Да йя тебя за это на сосне... на осине, как Иуду! Как Иуду-предателя! - закричал во весь голос Антон Антоныч, и руки сжал над головою, и тряс ими, точно из себя самого не хотел выпустить кого-то, у кого помутнели вдруг глаза и захлестнуло горло. - Да говорить, го-во-рить об этом как же ты мне смеешь, злодей!.. Боже ж ты мой!.. Да ведь я не умер еще, ведь я... я... я живой, как сказать!
Осекся вдруг, вытянул голову вперед, как это делают ужи в тревоге, и смотрел на Сёзю.
Леша и Кука вошли в одни двери, в другие - Елена Ивановна, и плавал неясный желтый свет ламп, боровшийся с синим светом окон.
Сёзя стоял отвернувшись, щипал рукою вязаную скатерть стола, и заметно было, как щеки у него вздрагивали.
- Папа, ну что ты!.. Охота тебе... - спокойно сказал Леша. Он курил и дым направлял вверх, вытягивая трубочкой губы, и говорил, и стоял, и курил, и глядел так, как это делают заслуженно отдыхающие, долго и честно работавшие перед тем люди; и лицо у него было длинное, усталое.
- Блажит Сёзик, ох, блажит Сёзик! - сказал Кука, веселый и ласковый, за осень еще более располневший, стриженный наголо, так что отчеканилась вся его крепко сработанная голова. - Вот после святок поселимся мы с ним на одной квартире, офицерство это мы с него снимем долой, как штанишки, нечего там!.. - И обнял он Сёзю за талию и щекотал его щеки головою.
А Елена Ивановна, захлопотавшаяся с кухней, все время счастливая тем, что съехались дети, ничего не понявшая, стояла, морщась, и недовольно говорила Антону Антонычу:
- Господи, крик какой! Что это, и еще ради сочельника! Как это тебе не стыдно!
Антон Антоныч поглядел на всех поочередно так пристально, точно видел всех в первый или в последний раз, махнул, как чужой, рукою и ни слова уже не сказал больше - ушел к себе в спальню.
Но ужинали все вместе. Леша сварил лихой путейский грог, и Антон Антоныч чокался с Сёзей, целовал его в лоб, грозил у него перед глазами пальцами и приговаривал:
- Смотри ж, абы ты у меня не выдумывал здря!..
А Сёзя все улыбался про себя своею новой, несколько снисходительной, чуть-чуть лукавой, сытой и ленивой улыбкой.
На другой день, на Рождество, Антон Антоныч все говорил с Лешей и Кукой о бумажной фабрике, которую он хотел-таки во что бы то ни стало начать строить с весны. Ходили на озеро. Кука шутливо и громко вспоминал на ходу: "Рол, иначе голлендер!.. Вал дэнди! Сушильный барабан!.."
- Бумагу изо всякой дряни можно делать - не из одних только обрезков еловых, - говорил он, весело утопая в снегу. - О, наука, наука хитрая!.. Можно делать и из крапивы, и из торфа... и из кожи, если вам будет угодно.
- Ты молодец у меня, Колька, - любовно хлопал его по плечу Антон Антоныч, - а ей-богу ж, молодец, клянуся честью!.. - И среди сплошного снега кругом - и под ногами, и на деревьях, и тихо падавшего хлопьями из мглистых туч - он вдруг разгорался бурно:
- Ну, сыны! Если уж здесь вы не оперитеся, как сказать, не возьмете этого всего в зубы, так чтоб запищало все благим матом, чтоб ни одна собака вырвать не могла б, бодай бы она здохла раньше времени, - то... то... то... а не сыны вы мои тогда будете, нет, кончено!
Когда же шли обратно, Леша, промочивший ноги в вязком снегу, говорил, пуская дым колечками кверху:
- Подождать бы с этой фабрикой, папа... пока еще никто в шею не гонит... Оглядеться надо.
И Кука поддерживал, раздувая ноздри:
- Да я, собственно, тоже так думаю... Ну, куда папа спешит? К чему?.. Фабрику - это всегда можно...
Тихие сосны слушали.
Подчекаев к вечеру приехал с женой. Играли в тетку. Приехал и брат Марии Петровны, Василий, - высокий, длинноволосый, носатый семинарист лет двадцати двух. Когда угощал его водкой Антон Антоныч, он смотрел на него сердито исподлобья и говорил:
- Думаете, как я семинарист, то обязательно должен я водку пить?
Но напился и офонарел.
Старик Тифенталь пришел в праздничном пиджаке и красном галстуке. Ходил по комнатам и искал, где же елка.
- Елки нет, герр Тифенталь, не убирали, совсем нет, - объясняла ему Елена Ивановна. - Маленьких детей у нас нет, зачем нам елка?
Но Рождества без елки не мог представить герр Тифенталь. Он говорил, недоверчиво улыбаясь:
- Э-э, нет-то... Елка - это фамильярное дело-то... - облизывал усы языком, поднимал палец и, лукаво глядя из-под своих очков, шмурыгал от двери к двери, отворял их и заглядывал то в одну комнату, то в другую, - не здесь ли елка.
Потом, удивленно-успокоенный и немного грустный, он подсел к роялю, истово барабанил и пел "Гусарика".
XV
В январе Антон Антоныч нашел в лесу, где шли порубки, большую гранитную глыбу и не утерпел до весны: нанял рабочих сверлить и взрывать ее порохом, и потом возили камень и укладывали его кубами на то место около озера, которое облюбовал он для постройки. Когда же увидел Антон Антоныч этот крепкий, нахмуренно серьезный, деловой с виду камень в правильных кубах, когда лег он в его сознании, как на веки вечные сработанный цоколь, то уже не мог он остановиться. Возили двутавровое железо, возили цемент. Как всегда, туда, где закипает жизнь, стали собираться откуда-то люди. Все время в суете и разгоне, в лихорадке новой работы был Антон Антоныч, и два архитектора чертили проект фабрики и составляли сметы.
А в начале февраля заехал к нему в гости Подчекаев и кстати привез ему повестку: на двадцать шестое число был назначен суд над ним по делу о поджоге.
Антон Антоныч выехал с Еленой Ивановной с таким расчетом, чтобы приехать за день до суда.
На хозяйстве оставил Григория.
XVI
Стояла оттепель. Булькая, капало в лужи с крыш. Дома в этом старом уездном городе, где должны были судить Антона Антоныча, были приземистые, косопузые, а улицы широкие до того, что казалось, будто одна сторона все только улучает время, как бы сбежать от другой куда-то в поле. В середине разлеглись базарные площади, тоже захватившие себе земли сколько хотели, и в большом городском саду бесчинно переплелись голенастые желтые тополи с купами густых белых акаций.
Пахло чем-то весенним в воздухе, и от этого всюду подымалось живое беспокойство: пели петухи, кудахтали куры, телились коровы, мокли и кисли дороги, голубело небо, расчирикались воробьи, у ребят распахнулись материны кацавейки, заалели щеки и совсем отсырели носы. Мужики, приехавшие на волах с камышом и сеном, сдвинули с потных лбов на затылки шапки-капелюхи и жалостно топили неподбитые валенки в лужах.
Антон Антоныч, оставив уставшую от дороги Елену Ивановну отдыхать в номере, целый день накануне суда ходил по улицам, выходил в поле, где по взлобьям зачернели маслянистые проталины, толкался на базаре. Во все он вмешивался, все его занимало чрезвычайно, только о суде как-то совсем не думалось. От тепла и солнца было весело и звонко в теле. Двух степенных степных крестьян он завел в трактир и приказал налить им по стакану водки.
- О-о, це добре! - сказали мужики. - Хай вам, пане, бог помогае!
- А шо ж? Бог - то не такая плохая помощь, хлопцы, тут вы ошибки не сделали, нет, - сказал Антон Антоныч и сам выпил с ними за хорошее знакомство.
В хлебной лавке на базаре битый час спрашивал о зиме, об озимях, о прошлогоднем урожае. Вмешался и к детворе в кучу: маленькую девочку вздумал катать на салазках, и когда та взревела от буйного бега, - чтобы утешить ее, подарил ей новенький полтинник.
Когда же стало вечереть, Антон Антоныч зашел в бакалейный магазин, самый лучший в городе, и начал закупать закуски. Как для всех, кто привычно живет в деревне, для него это было длинное и сложное дело, и большую суматоху поднял в магазине Антон Антоныч и как-то по-рабочему доволен был, что поднялась эта суматоха. Когда же покупки были уложены в кулек и приказчик звонко щелкал на счетах, а Антон Антоныч вспоминал вместе с ним, что и что взято, - он услышал вдруг, как в другом конце магазина говорили рослый хозяин в фартуке с покупателем в учительской фуражке.
- С завтрашнего дня запрягаюсь творить суд скорый, правый и милостивый... недели на две, - сказал учитель смеясь.
- Присяжным? - спросил хозяин.
- Присяжным... Есть одно дело любопытное - поджог... Помещик один... Говорят, фрукт!.. Ну этого фрукта мы живо раскусим, - дело ясное.
- Поджог? - переспросил хозяин. - Где же это?
- Поджог... здесь в уезде, в имении... Адвокаты приехали... Им-то состязание, а нам - извольте торчать в суде две недели...
Дальше уж не хотел слушать Антон Антоныч и не мог слушать. Шаг и еще шаг - и вот уже стоял он перед учителем, смотрел в его немолодое, землистое лицо, серое, точно запыленное, с обтянутым сухим хрящеватым носом и четкими складками от носа к губам, и говорил, укоризненно качая головою:
- Фрукт-та?.. Это вы оччень хорошо сказали - фрукта! Кусайте ж его, шельму, злодея!.. Да навострите зубы повострее, абы его сразу - хоп - и нету!..
И вдруг захотелось похлопать по плечу этого завтрашнего судью своего; хлопал и говорил, нагнувшись к нему близко:
- Да вы же меня и не знаете совсем, любезнейший, вы обо мне и понятия ровным счетом ни малейшего не имеете, а уже я вам фрукт, и дело мое вам яснится...
- Постойте! Что это вы? Кто вы? - растерянно попятился к двери учитель.
- Да ничего, ничего, не бой-теся, - говорил Антон Антоныч и опять слегка похлопал. - Наше дело судиться, ваше дело судить, а там уж мы увидим завтра, фрукт я или... редька, капуста, как сказать, и какое мое дело ясное или же темное... Все это мы в свое время узнаем, добрейший...
- Вы... позвольте... Вы потише!.. Вот еще тоже... - И что-то еще буркнул учитель, поспешно выходя на улицу.
- Каково это, а? Он обо мне понятия не имеет, а уж я ему "фрукт"! говорил потом хозяину Антон Антоныч, горестно качая головою. - Это называется - суд общественного мнения... Ах, хамы!.. Да ведь нужно знать дело для того, чтобы сказать твердо: да или нет! Ведь дело мое в том заключается, милейший...
И краснолицему, чернобородому, спокойному хозяину рассказал, в чем заключалось его дело, и хозяин участливо смотрел ему в глаза, кивал понимающе головою и говорил:
- Оправдают!.. Ничего, оправдают - раз улики нет... Такие случаи - они часто случаются... Оправдают!
А в номере Антона Антоныча ждал Беневоленский. Шумно здоровался с ним Антон Антоныч, крепко целуя его в мягкие губы, радостно смотрел на его широкий лоб, широкую грудь, широкие кисти рук; рассказал о встрече с учителем.
Беневоленский не дослушал даже, - возмущенно ударил себя рукой по колену.
- Нну, батюшка!.. И зачем вам было связываться с ним, с этим учителем, - не понимаю!.. Не везет вам! Удивительно не везет!.. Нет, знаете, редкостно не везет!.. И так у вас дело трудное, - все показания против вас, а вы еще тут... Эх, Антон Антоныч!
- Ну что ж я такого плохого сделал, скажите? Что он меня собрался ку-сать раньше времени, так я должен молчать?
Он думал, что вот рассмеется Беневоленский и скажет, как прежде "Чепуха какая!" - но тот смотрел на него серьезно, сухо и как будто даже подозрительно и говорил свое новое:
- Эх, Антон Антоныч!
И у Елены Ивановны, сидевшей с ним до его прихода, был почему-то неприкрыто растерянный, встрепанный вид.
XVII
На суде Антон Антоныч замечал все, потому что все было ново, смешно и торжественно. Что его нельзя осудить и что не осудят, - он знал, но было чувство оглушающего позора, которому хотелось не верить. С него, свободного всю жизнь, сняли все, даже имя, и не только чужие, не знавшие его люди, но и конторщик Митрофан, и садовник Дергузов, и тростянская баба Марья Калина, точно с какой-то незапятнанной высоты смотрели на него и говорили о нем: подсудимый. Хотелось встать и засмеяться вдруг, хотелось крикнуть и обругаться, плюнуть на этот захоженный, давно крашенный пол и уйти. Но на председателе и членах суда, и прокуроре, и секретаре, совсем еще молодом, с безусым, немного перекошенным лицом, лежала не рабочая деловитость, которую привык видеть на лицах Антон Антоныч, а какая-то тупая важность. Важность эта перекинулась и на скамьи присяжных, и даже толстый Голев, выступавший как свидетель, надел новый длиннополый сюртук и зачем-то очки в золотой оправе, хотя смотрел поверх оправы, прижимая как можно ближе к груди жирный бычий подгрудок, точно думал бодаться.
День был ясный, и солнце било в одно окно прямо в лицо председателю. Засиял лоб, четко, очень ярко и красиво проступили морщины, в бороде отчеканился каждый волос, глаза стали лучистые и теплые, как это кажется в детстве на иконах, и иконным золотом переливисто сверкала цепь. Но он прятался, морщился и, перегнувшись, попросил, наконец, секретаря закрыть окно сторой.
Среди присяжных нашел глазами Антон Антоныч и того учителя с хрящеватым носом, которого он похлопал по плечу вчера в бакалейной лавке. Смотрел теперь на него учитель непростившими глазами; был он в форме, в белой глаженой рубахе и с каким-то орденом в петлице. Еще был в форме старшина присяжных, отставной подполковник, старик с висячими усами, лупоглазый, старавшийся сидеть ровно, держаться прямо и слушать все до последнего слова строго.
На столе, заляпанном чернилами, лежали тряпки, вата и коробочка с перегоревшим фосфором. Красное сукно, которым были обиты места присяжных, поистерлось и залоснилось. Зал был большой, но какой-то неопрятный, подержанный, с низковатым потолком, запачканными печами и щелистым полом, и воздух был спертый, нагретый и пыльный. Антон Антоныч глядел кругом и брезгливо передергивал ноздрями.
Бабы, которые были на молотьбе во время пожара, давали показания невнятными, пугливыми голосами, переспрашивали, не понимали вопросов, часто сморкались. Но когда щупали тряпку и вату - радостно оживлялись вдруг: "Это самое!"
Машинист Шлыгин опять рассказывал об "искусстве", размахивал левой рукой, а правой приглаживал волосы, торчавшие пиками. Дергузов стоял прочно и говорил подробно и не спеша, сопя бородавчатым носом, а похудевший, подсохший, должно быть бывший без места, Митрофан все путал что-то, но припомнил, как за ним гонялся с ружьем Антон Антоныч.
Голев недаром надел очки в золотой оправе. Пыхтя и отдуваясь после каждых двух-трех слов, точно плыл и глотал воду, он рассказал, что солому Антон Антоныч должен был оставить ему бесплатно, потому что солома всегда нужна в хозяйстве и без соломы нельзя, что таков вообще обычай, и потому он не говорил об этом особо при покупке.
- Так солома ж была этого года, а урожай этого года я за собой оставил, как сказать, - вскочил с места Антон Антоныч.
- Солома - не урожай, - уверенно сказал Голев. - Урожай считается зерно... А если одна солома, например, уродит, тогда уж никто не скажет, что урожай... Тогда уж плохо-с...
- Этто штука нова и свежа!.. Так солома, значит, ничего и не стоит, а? Что ж такое солома? - спросил озадаченный Антон Антоныч.
Председатель попросил его сесть.
Но гражданский истец, бритый, как актер, тщедушный и желтый, с приглаженными, как у покойников, височками, торопливо подпрыгивал на стуле и долго расспрашивал Голева о соломе, о зерне, о продаже Тростянского имения и об обычаях при продажах.
Урядник Самоквасов рассказал о бунте мужиков, тряпке и жеребце Забое, и прокурор, и председатель, и бритый адвокат долго допрашивали Самоквасова.
Веденяпин пришел в суд в сюртуке, от этого он, и без того крупный, стал как-то еще крупнее. Говорил он с достоинством, спокойно, голосом ровным и сочным, только слово "подсудимый" он как-то особенно затягивал и округлял и старался совсем не глядеть в сторону Антона Антоныча. Все в нем теперь - и блестящие взлизы на лбу, и кадык, и этот голос - было так противно Антону Антонычу, что он совсем уже не мог понять, как это они были друзьями, говорили друг другу "ты" и целовались при встречах; и теперь, когда вспоминалось это, то все хотелось отплюнуться: посмотрит на него, покачает головою, вспомнит и громко плюнет.
А Веденяпин рассказывал о том, как Антон Антоныч оценил свою солому в тысячу шестьсот рублей, когда было ее не больше, чем на тысячу двести, и как он ему поверил, как другу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Ждали первой звезды, чтобы сесть за стол. Зажгли лампы, но не закрывали сторами окон, и синий вечер, входя, стелился по комнатам и туманил свет. Дашка то и дело ходила, стуча новыми башмаками, в столовую из кухни. Пахло узваром, оладьями, жареными карасями... В этом ожидании и в этих запахах было все старое, детское, и слышно было, как Елена Ивановна вынимала из комода старое серебро и клала на стол и как через комнату, в гостиной, ходили, обнявшись и в ногу, Леша с Кукой и спорили о чем-то неважном, о чем именно - не вслушивался Сёзя, но представлял бессознательно, что о чем-то мелком, вроде медной монеты. И потому сказал он по-прежнему несколько нараспев, но твердо:
- Офицер - не писарь... Что же папа так плохо думает? И потом... я ведь поступлю в кавалерийское...
- Так то не апрельская шутка, нет? - перебил его Антон Антоныч и вынул из карманов руки.
- Нет... я серьезно, - сказал Сёзя.
- Так ты Веденя-пи-ным хочешь быть? Веде-ня-пи-ным, га?
- Веденяпин в академии не был...
- Да йя тебя за это на сосне... на осине, как Иуду! Как Иуду-предателя! - закричал во весь голос Антон Антоныч, и руки сжал над головою, и тряс ими, точно из себя самого не хотел выпустить кого-то, у кого помутнели вдруг глаза и захлестнуло горло. - Да говорить, го-во-рить об этом как же ты мне смеешь, злодей!.. Боже ж ты мой!.. Да ведь я не умер еще, ведь я... я... я живой, как сказать!
Осекся вдруг, вытянул голову вперед, как это делают ужи в тревоге, и смотрел на Сёзю.
Леша и Кука вошли в одни двери, в другие - Елена Ивановна, и плавал неясный желтый свет ламп, боровшийся с синим светом окон.
Сёзя стоял отвернувшись, щипал рукою вязаную скатерть стола, и заметно было, как щеки у него вздрагивали.
- Папа, ну что ты!.. Охота тебе... - спокойно сказал Леша. Он курил и дым направлял вверх, вытягивая трубочкой губы, и говорил, и стоял, и курил, и глядел так, как это делают заслуженно отдыхающие, долго и честно работавшие перед тем люди; и лицо у него было длинное, усталое.
- Блажит Сёзик, ох, блажит Сёзик! - сказал Кука, веселый и ласковый, за осень еще более располневший, стриженный наголо, так что отчеканилась вся его крепко сработанная голова. - Вот после святок поселимся мы с ним на одной квартире, офицерство это мы с него снимем долой, как штанишки, нечего там!.. - И обнял он Сёзю за талию и щекотал его щеки головою.
А Елена Ивановна, захлопотавшаяся с кухней, все время счастливая тем, что съехались дети, ничего не понявшая, стояла, морщась, и недовольно говорила Антону Антонычу:
- Господи, крик какой! Что это, и еще ради сочельника! Как это тебе не стыдно!
Антон Антоныч поглядел на всех поочередно так пристально, точно видел всех в первый или в последний раз, махнул, как чужой, рукою и ни слова уже не сказал больше - ушел к себе в спальню.
Но ужинали все вместе. Леша сварил лихой путейский грог, и Антон Антоныч чокался с Сёзей, целовал его в лоб, грозил у него перед глазами пальцами и приговаривал:
- Смотри ж, абы ты у меня не выдумывал здря!..
А Сёзя все улыбался про себя своею новой, несколько снисходительной, чуть-чуть лукавой, сытой и ленивой улыбкой.
На другой день, на Рождество, Антон Антоныч все говорил с Лешей и Кукой о бумажной фабрике, которую он хотел-таки во что бы то ни стало начать строить с весны. Ходили на озеро. Кука шутливо и громко вспоминал на ходу: "Рол, иначе голлендер!.. Вал дэнди! Сушильный барабан!.."
- Бумагу изо всякой дряни можно делать - не из одних только обрезков еловых, - говорил он, весело утопая в снегу. - О, наука, наука хитрая!.. Можно делать и из крапивы, и из торфа... и из кожи, если вам будет угодно.
- Ты молодец у меня, Колька, - любовно хлопал его по плечу Антон Антоныч, - а ей-богу ж, молодец, клянуся честью!.. - И среди сплошного снега кругом - и под ногами, и на деревьях, и тихо падавшего хлопьями из мглистых туч - он вдруг разгорался бурно:
- Ну, сыны! Если уж здесь вы не оперитеся, как сказать, не возьмете этого всего в зубы, так чтоб запищало все благим матом, чтоб ни одна собака вырвать не могла б, бодай бы она здохла раньше времени, - то... то... то... а не сыны вы мои тогда будете, нет, кончено!
Когда же шли обратно, Леша, промочивший ноги в вязком снегу, говорил, пуская дым колечками кверху:
- Подождать бы с этой фабрикой, папа... пока еще никто в шею не гонит... Оглядеться надо.
И Кука поддерживал, раздувая ноздри:
- Да я, собственно, тоже так думаю... Ну, куда папа спешит? К чему?.. Фабрику - это всегда можно...
Тихие сосны слушали.
Подчекаев к вечеру приехал с женой. Играли в тетку. Приехал и брат Марии Петровны, Василий, - высокий, длинноволосый, носатый семинарист лет двадцати двух. Когда угощал его водкой Антон Антоныч, он смотрел на него сердито исподлобья и говорил:
- Думаете, как я семинарист, то обязательно должен я водку пить?
Но напился и офонарел.
Старик Тифенталь пришел в праздничном пиджаке и красном галстуке. Ходил по комнатам и искал, где же елка.
- Елки нет, герр Тифенталь, не убирали, совсем нет, - объясняла ему Елена Ивановна. - Маленьких детей у нас нет, зачем нам елка?
Но Рождества без елки не мог представить герр Тифенталь. Он говорил, недоверчиво улыбаясь:
- Э-э, нет-то... Елка - это фамильярное дело-то... - облизывал усы языком, поднимал палец и, лукаво глядя из-под своих очков, шмурыгал от двери к двери, отворял их и заглядывал то в одну комнату, то в другую, - не здесь ли елка.
Потом, удивленно-успокоенный и немного грустный, он подсел к роялю, истово барабанил и пел "Гусарика".
XV
В январе Антон Антоныч нашел в лесу, где шли порубки, большую гранитную глыбу и не утерпел до весны: нанял рабочих сверлить и взрывать ее порохом, и потом возили камень и укладывали его кубами на то место около озера, которое облюбовал он для постройки. Когда же увидел Антон Антоныч этот крепкий, нахмуренно серьезный, деловой с виду камень в правильных кубах, когда лег он в его сознании, как на веки вечные сработанный цоколь, то уже не мог он остановиться. Возили двутавровое железо, возили цемент. Как всегда, туда, где закипает жизнь, стали собираться откуда-то люди. Все время в суете и разгоне, в лихорадке новой работы был Антон Антоныч, и два архитектора чертили проект фабрики и составляли сметы.
А в начале февраля заехал к нему в гости Подчекаев и кстати привез ему повестку: на двадцать шестое число был назначен суд над ним по делу о поджоге.
Антон Антоныч выехал с Еленой Ивановной с таким расчетом, чтобы приехать за день до суда.
На хозяйстве оставил Григория.
XVI
Стояла оттепель. Булькая, капало в лужи с крыш. Дома в этом старом уездном городе, где должны были судить Антона Антоныча, были приземистые, косопузые, а улицы широкие до того, что казалось, будто одна сторона все только улучает время, как бы сбежать от другой куда-то в поле. В середине разлеглись базарные площади, тоже захватившие себе земли сколько хотели, и в большом городском саду бесчинно переплелись голенастые желтые тополи с купами густых белых акаций.
Пахло чем-то весенним в воздухе, и от этого всюду подымалось живое беспокойство: пели петухи, кудахтали куры, телились коровы, мокли и кисли дороги, голубело небо, расчирикались воробьи, у ребят распахнулись материны кацавейки, заалели щеки и совсем отсырели носы. Мужики, приехавшие на волах с камышом и сеном, сдвинули с потных лбов на затылки шапки-капелюхи и жалостно топили неподбитые валенки в лужах.
Антон Антоныч, оставив уставшую от дороги Елену Ивановну отдыхать в номере, целый день накануне суда ходил по улицам, выходил в поле, где по взлобьям зачернели маслянистые проталины, толкался на базаре. Во все он вмешивался, все его занимало чрезвычайно, только о суде как-то совсем не думалось. От тепла и солнца было весело и звонко в теле. Двух степенных степных крестьян он завел в трактир и приказал налить им по стакану водки.
- О-о, це добре! - сказали мужики. - Хай вам, пане, бог помогае!
- А шо ж? Бог - то не такая плохая помощь, хлопцы, тут вы ошибки не сделали, нет, - сказал Антон Антоныч и сам выпил с ними за хорошее знакомство.
В хлебной лавке на базаре битый час спрашивал о зиме, об озимях, о прошлогоднем урожае. Вмешался и к детворе в кучу: маленькую девочку вздумал катать на салазках, и когда та взревела от буйного бега, - чтобы утешить ее, подарил ей новенький полтинник.
Когда же стало вечереть, Антон Антоныч зашел в бакалейный магазин, самый лучший в городе, и начал закупать закуски. Как для всех, кто привычно живет в деревне, для него это было длинное и сложное дело, и большую суматоху поднял в магазине Антон Антоныч и как-то по-рабочему доволен был, что поднялась эта суматоха. Когда же покупки были уложены в кулек и приказчик звонко щелкал на счетах, а Антон Антоныч вспоминал вместе с ним, что и что взято, - он услышал вдруг, как в другом конце магазина говорили рослый хозяин в фартуке с покупателем в учительской фуражке.
- С завтрашнего дня запрягаюсь творить суд скорый, правый и милостивый... недели на две, - сказал учитель смеясь.
- Присяжным? - спросил хозяин.
- Присяжным... Есть одно дело любопытное - поджог... Помещик один... Говорят, фрукт!.. Ну этого фрукта мы живо раскусим, - дело ясное.
- Поджог? - переспросил хозяин. - Где же это?
- Поджог... здесь в уезде, в имении... Адвокаты приехали... Им-то состязание, а нам - извольте торчать в суде две недели...
Дальше уж не хотел слушать Антон Антоныч и не мог слушать. Шаг и еще шаг - и вот уже стоял он перед учителем, смотрел в его немолодое, землистое лицо, серое, точно запыленное, с обтянутым сухим хрящеватым носом и четкими складками от носа к губам, и говорил, укоризненно качая головою:
- Фрукт-та?.. Это вы оччень хорошо сказали - фрукта! Кусайте ж его, шельму, злодея!.. Да навострите зубы повострее, абы его сразу - хоп - и нету!..
И вдруг захотелось похлопать по плечу этого завтрашнего судью своего; хлопал и говорил, нагнувшись к нему близко:
- Да вы же меня и не знаете совсем, любезнейший, вы обо мне и понятия ровным счетом ни малейшего не имеете, а уже я вам фрукт, и дело мое вам яснится...
- Постойте! Что это вы? Кто вы? - растерянно попятился к двери учитель.
- Да ничего, ничего, не бой-теся, - говорил Антон Антоныч и опять слегка похлопал. - Наше дело судиться, ваше дело судить, а там уж мы увидим завтра, фрукт я или... редька, капуста, как сказать, и какое мое дело ясное или же темное... Все это мы в свое время узнаем, добрейший...
- Вы... позвольте... Вы потише!.. Вот еще тоже... - И что-то еще буркнул учитель, поспешно выходя на улицу.
- Каково это, а? Он обо мне понятия не имеет, а уж я ему "фрукт"! говорил потом хозяину Антон Антоныч, горестно качая головою. - Это называется - суд общественного мнения... Ах, хамы!.. Да ведь нужно знать дело для того, чтобы сказать твердо: да или нет! Ведь дело мое в том заключается, милейший...
И краснолицему, чернобородому, спокойному хозяину рассказал, в чем заключалось его дело, и хозяин участливо смотрел ему в глаза, кивал понимающе головою и говорил:
- Оправдают!.. Ничего, оправдают - раз улики нет... Такие случаи - они часто случаются... Оправдают!
А в номере Антона Антоныча ждал Беневоленский. Шумно здоровался с ним Антон Антоныч, крепко целуя его в мягкие губы, радостно смотрел на его широкий лоб, широкую грудь, широкие кисти рук; рассказал о встрече с учителем.
Беневоленский не дослушал даже, - возмущенно ударил себя рукой по колену.
- Нну, батюшка!.. И зачем вам было связываться с ним, с этим учителем, - не понимаю!.. Не везет вам! Удивительно не везет!.. Нет, знаете, редкостно не везет!.. И так у вас дело трудное, - все показания против вас, а вы еще тут... Эх, Антон Антоныч!
- Ну что ж я такого плохого сделал, скажите? Что он меня собрался ку-сать раньше времени, так я должен молчать?
Он думал, что вот рассмеется Беневоленский и скажет, как прежде "Чепуха какая!" - но тот смотрел на него серьезно, сухо и как будто даже подозрительно и говорил свое новое:
- Эх, Антон Антоныч!
И у Елены Ивановны, сидевшей с ним до его прихода, был почему-то неприкрыто растерянный, встрепанный вид.
XVII
На суде Антон Антоныч замечал все, потому что все было ново, смешно и торжественно. Что его нельзя осудить и что не осудят, - он знал, но было чувство оглушающего позора, которому хотелось не верить. С него, свободного всю жизнь, сняли все, даже имя, и не только чужие, не знавшие его люди, но и конторщик Митрофан, и садовник Дергузов, и тростянская баба Марья Калина, точно с какой-то незапятнанной высоты смотрели на него и говорили о нем: подсудимый. Хотелось встать и засмеяться вдруг, хотелось крикнуть и обругаться, плюнуть на этот захоженный, давно крашенный пол и уйти. Но на председателе и членах суда, и прокуроре, и секретаре, совсем еще молодом, с безусым, немного перекошенным лицом, лежала не рабочая деловитость, которую привык видеть на лицах Антон Антоныч, а какая-то тупая важность. Важность эта перекинулась и на скамьи присяжных, и даже толстый Голев, выступавший как свидетель, надел новый длиннополый сюртук и зачем-то очки в золотой оправе, хотя смотрел поверх оправы, прижимая как можно ближе к груди жирный бычий подгрудок, точно думал бодаться.
День был ясный, и солнце било в одно окно прямо в лицо председателю. Засиял лоб, четко, очень ярко и красиво проступили морщины, в бороде отчеканился каждый волос, глаза стали лучистые и теплые, как это кажется в детстве на иконах, и иконным золотом переливисто сверкала цепь. Но он прятался, морщился и, перегнувшись, попросил, наконец, секретаря закрыть окно сторой.
Среди присяжных нашел глазами Антон Антоныч и того учителя с хрящеватым носом, которого он похлопал по плечу вчера в бакалейной лавке. Смотрел теперь на него учитель непростившими глазами; был он в форме, в белой глаженой рубахе и с каким-то орденом в петлице. Еще был в форме старшина присяжных, отставной подполковник, старик с висячими усами, лупоглазый, старавшийся сидеть ровно, держаться прямо и слушать все до последнего слова строго.
На столе, заляпанном чернилами, лежали тряпки, вата и коробочка с перегоревшим фосфором. Красное сукно, которым были обиты места присяжных, поистерлось и залоснилось. Зал был большой, но какой-то неопрятный, подержанный, с низковатым потолком, запачканными печами и щелистым полом, и воздух был спертый, нагретый и пыльный. Антон Антоныч глядел кругом и брезгливо передергивал ноздрями.
Бабы, которые были на молотьбе во время пожара, давали показания невнятными, пугливыми голосами, переспрашивали, не понимали вопросов, часто сморкались. Но когда щупали тряпку и вату - радостно оживлялись вдруг: "Это самое!"
Машинист Шлыгин опять рассказывал об "искусстве", размахивал левой рукой, а правой приглаживал волосы, торчавшие пиками. Дергузов стоял прочно и говорил подробно и не спеша, сопя бородавчатым носом, а похудевший, подсохший, должно быть бывший без места, Митрофан все путал что-то, но припомнил, как за ним гонялся с ружьем Антон Антоныч.
Голев недаром надел очки в золотой оправе. Пыхтя и отдуваясь после каждых двух-трех слов, точно плыл и глотал воду, он рассказал, что солому Антон Антоныч должен был оставить ему бесплатно, потому что солома всегда нужна в хозяйстве и без соломы нельзя, что таков вообще обычай, и потому он не говорил об этом особо при покупке.
- Так солома ж была этого года, а урожай этого года я за собой оставил, как сказать, - вскочил с места Антон Антоныч.
- Солома - не урожай, - уверенно сказал Голев. - Урожай считается зерно... А если одна солома, например, уродит, тогда уж никто не скажет, что урожай... Тогда уж плохо-с...
- Этто штука нова и свежа!.. Так солома, значит, ничего и не стоит, а? Что ж такое солома? - спросил озадаченный Антон Антоныч.
Председатель попросил его сесть.
Но гражданский истец, бритый, как актер, тщедушный и желтый, с приглаженными, как у покойников, височками, торопливо подпрыгивал на стуле и долго расспрашивал Голева о соломе, о зерне, о продаже Тростянского имения и об обычаях при продажах.
Урядник Самоквасов рассказал о бунте мужиков, тряпке и жеребце Забое, и прокурор, и председатель, и бритый адвокат долго допрашивали Самоквасова.
Веденяпин пришел в суд в сюртуке, от этого он, и без того крупный, стал как-то еще крупнее. Говорил он с достоинством, спокойно, голосом ровным и сочным, только слово "подсудимый" он как-то особенно затягивал и округлял и старался совсем не глядеть в сторону Антона Антоныча. Все в нем теперь - и блестящие взлизы на лбу, и кадык, и этот голос - было так противно Антону Антонычу, что он совсем уже не мог понять, как это они были друзьями, говорили друг другу "ты" и целовались при встречах; и теперь, когда вспоминалось это, то все хотелось отплюнуться: посмотрит на него, покачает головою, вспомнит и громко плюнет.
А Веденяпин рассказывал о том, как Антон Антоныч оценил свою солому в тысячу шестьсот рублей, когда было ее не больше, чем на тысячу двести, и как он ему поверил, как другу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14