огромное число потерь, понесенных армиями англичан и французов, и без того уже испугало тех, кто легкомысленно начинал войну на Востоке.
Несчастное словцо Горчакова «начинать» двинуло войска злополучного Реада в атаку почти за полверсты от французских батарей, совершенно необстрелянных, так как снаряды русских пушек туда не долетали. Траншеи интервентов были уже местами всего в нескольких десятках сажен от валов русских бастионов, и почти каждый снаряд, — французский он был или английский, прицельный или навесный, — находил свои жертвы, приносил свой вред.
Казалось бы, все уже было подготовлено маршалом Пелисье и другими генералами союзных армий для несомненной удачи штурма Севастополя, но свежа еще была память о 6/18 июня, а успех отражений русских атак на Федюхины горы достался не такой уж дешевой ценой. Главное же, дело на Черной речке показало Пелисье и другим, что представляет из себя русский солдат, даже и предводимый совершенно бездарными генералами.
Беззаветная храбрость русских полков, лезших на неприступные горы, явилась причиной того, что бомбардировка, начатая утром 5/17 августа, была заранее рассчитана союзным командованием не только на огромнейшую интенсивность, но еще и на очень долгое время, чтобы выбить, наконец, у героического гарнизона даже и самую мысль о возможности сопротивляться, когда начнется общий штурм бастионов.
В превосходстве своего огня над огнем защитников Севастополя интервенты не сомневались — это было учтено и взвешено точно, — и бомбардировка, начатая ими, должна была не только непоправимо разметать все верки, но еще и придавить их остатки миллионом пудов чугуна так, чтобы дело обошлось совсем без штурма, чтобы не для уборки трупов, а в целях сдачи крепости заплескали, наконец, в один прекраснейший день белые флаги, которых слишком заждались в нескольких европейских столицах.
Ровно в пять утра пять батарей французских, расположившихся на бывшей Камчатке, начали канонаду: весь Зеленый Холм (Кривая Пятка) сразу окутался плотным дымом, сквозь который замелькали желтые огоньки выстрелов, а не больше как через минуту загрохотало, засверкало и заклубилось во всю длину неприятельских батарей вправо и влево от Камчатки…
Как будто возобновился тот самый, прерванный ровно два месяца назад бой за второй и третий бастионы и за Малахов курган, потому что на них и на куртину между Малаховым и вторым бастионом был направлен весь ураган разрывных и сплошных снарядов.
Давно уже не было дождей; земля всюду на бастионах, — сто раз перемотыженная и перешвыренная с места на место лопатами земля, — расселась, растрескалась, расслоилась и теперь взвивалась густою пылью над глубоко уходившими в нее ядрами интервентов. А огромные — пяти-и семипудовые взрывчатые снаряды взметывали уже не пыль, — целые земляные смерчи; местами же обрушивались с брустверов во рвы, ссовывались вниз сдвинутые взрывами до середины рыхлые насыпи, увлекая за собой и туры, и фашины, и мешки… То, на что рассчитывали, — ошибочно, как оказалось, — инженеры и артиллеристы интервентов в первую бомбардировку — 5/17 октября, было достигнуто ими теперь, в двенадцатый месяц осады: земля бастионов оставалась та же — хрящеватая, сухая, очень опасная для тех, кто доверился ее защите, но число осадных орудий выросло вдвое, причем мортир среди них стало больше в несколько раз.
На помощь союзникам пришел в это утро и ветер, который гнал густые тучи дыма на русские батареи, и уже в первые несколько минут канонады все вздернулось на дыбы, напряглось до последних пределов сил, отведенных человеку…
Дым от своих орудий, туча чужого дыма, заслонившая все кругом, так что и в двух шагах не было ничего видно; ежесекундные взрывы неприятельских снарядов; гул и треск, и мелкие камешки, срываясь с насыпей, бьют в лицо, как град, и около падают иные разорванные, иные стонущие товарищи; и все же, не теряя ни одного мгновенья, нужно заряжать и посылать ответные ядра и гранаты… Куда посылать? — Неизвестно: нет ни малейших возможностей для прицела…
Траншеи противника были пусты: только артиллеристы работали там около орудий, разбившись на три смены, и чуть начинала выбиваться из сил или выбиваться русскими ядрами одна смена — место ее заступала другая.
Совсем не то было на севастопольских бастионах: они были переполнены людьми. Никто из начальствующих лиц, начиная с самого Горчакова и Остен-Сакена, не ожидал, что канонада затянется надолго, поэтому для отражения штурма были собраны на бастионах испытанные полки.
Они таились до времени в длинных и в надежных, казалось бы, подземных казармах-блиндажах, но в эту бомбардировку в дело введены были союзниками новые сильнейшие мортиры, от которых не спасали уже ни двойные накаты из толстых бревен, ни двухметровые пласты утрамбованной земли над накатами блиндажей.
Даже если бомбы и не врывались внутрь блиндажа, действие их все-таки было ужасно, так как вниз, на плотные массы солдат, валились бревна, и раздавленные ими тела засыпало землей, как в готовой могиле.
Обилие орудий и снарядов позволяло англо-французам скрещивать огонь многих соседних батарей на каком-нибудь одном из русских укреплений, и тогда буквально не было на нем места, где бы не падал снаряд, истребляя всю живую и чугунную силу его в две-три минуты.
Теперь уже не только простодушный кубанец, пластун Трохим Цап, но и любой из самых привычных и опытных артиллеристов русских мог бы сказать:
«Это уж не сражение — это душегубство!» И, однако, все стояли на своих местах и делали свое дело около орудий.
В одних рубахах, мокрых от пота и черных от дыма, в таких же парусиновых шароварах, в бескозырках, сдвинутых на затылок, а где и совсем без них, в черных форменных галстуках, а где и сорвав их с себя, чтобы не давили шеи, то и дело стряхивая и смахивая пот со лба, чтобы не ел глаза, действовали матросы, командуя при этом не словами, — сильными жестами и выпадами подбородков, теми солдатами, которые были присланы им в помощь.
Только изредка слышали солдаты ободряющее рычание матросов:
— Что? Жарко?.. Не рробь, братцы!
И вдруг взлетал на воздух или отбрасывался далеко в сторону, мелькнув широкими парусиновыми шароварами, матрос, и солдат, его ученик, тут же становился на его место: смерть была не страшна, потому что не было около шага земли, где бы не было смерти.
Люди сами не замечали, как переходили они за тот предел, куда не забиралась, не могла забраться боязнь, где сохраняется только сознание какого-то одного общего и совершенно неотложного дела, но теряется иногда надолго ощущение того, что твоей жизни угрожает опасность.
И что такое эта опасность? Мысль о том, что ты можешь потерять руку, ногу, что в твою грудь или в живот вопьется осколок и причинит тебе много страданий? Здесь даже этой мысли неоткуда было взяться: раненых почти совершенно не было в этот день на бастионах, были только убитые наповал, разорванные в куски…
Залпы семипудовых мортирных батарей в первый раз за все время осады именно в эту бомбардировку были применены французами, и действие этих залпов было таково, что в несколько минут совершенно изменялся внешний вид укрепления, так что его не узнавал даже и тот, кто им командовал.
Ранение Тотлебена и смерть Нахимова помешали укрепить Корабельную сторону так, как это хотел сделать первый: вместо ста двадцати новых орудий большого калибра было поставлено только сорок; поэтому батареи второго бастиона и Малахова кургана не могли выдержать борьбу с батареями французов. Семипудовая бомба взорвала около полудня пороховой погреб на втором бастионе; две другие такие же бомбы пробили крыши двух бомбохранилищ на Малаховом, и взрывы собственных бомб произвели огромные опустошения. К вечеру оба эти бастиона умолкли.
Весь день этот ядра, гранаты и бомбы густой и жадной стаей летели также и в город, ложась там, где их не видели раньше. Сплошь были завалены к концу дня щедро расточаемым чугуном улицы и площади, которые стали не только непроезжи, даже непроходимы от огромных воронок. Дома, еще накануне имевшие нетронутый вид, теперь лежали в развалинах; кресты с церквей и колоколен сбиты.
Мало уже оставалось жителей в Севастополе к утру этого дня, но и те с началом бомбардировки кинулись спасаться частью в Николаевские казармы, большей же частью на Северную, куда перевозили их яличники, бывшие матросы.
Старики эти, из которых иные были участники Назаринского боя, спокойно относились к канонаде. Геройство это было с их стороны или нет, об этом они не думали, — перевоз давал им заработок, и этого с них было довольно. Но когда на середине бухты видели они рыбу кверху брюхом, они сокрушенно качали седыми головами и говорили своим пассажирам:
— Ишь, подлюги, рыбы-то сколько глушат снарядишками зря!
Все они были не только перевозчиками, но и рыбаками тоже, и в этот день, так же как во всякий другой, в каждом ялике торчали связка удочек, сачок и ведерко с пойманными на ранней заре горбылями.
II
Два бастиона Корабельной стороны все-таки вполне успешно состязались с осаждающими в этот грохотавший неслыханными громами день: первый, изумивший французов, и третий, одержавший решительную победу над англичанами.
Хотя усилия целой Англии были направлены только к тому, чтобы овладеть третьим бастионом, но это уж не казалось такою новостью для третьего бастиона, как в первую бомбардировку, в октябре. Враг был давно уже обследован, освоен. Если не было уж на бастионе, как тогда, в октябре, бравого капитан-лейтенанта Евгения Лесли, то был штабс-капитан артиллерии Дмитрий Хлапонин, который помнил, стоя на своей батарее, как говорил когда-то Лесли: «Погодите, господа энглезы, мы вам расчешем ваши рыжие кудри!..»
И расчесали действительно в этот день.
Еще в седьмом часу был уже взорван у англичан большой пороховой погреб.
Увидев это, кричали «ура» на бастионе и батареях Будищева, Никонова, Перекомского, вошли в азарт и не больше как через полчаса взорвали другой погреб…
К вечеру пять погребов было взорвано у англичан и около половины батарей сбито.
Конечно, сильно пострадал при состязании и бастион, особенно его исходящий угол, но к этому уж привыкли, что исходящий угол при каждой сильной бомбардировке разрушался до основания, а наутро возникал вновь.
На третьем бастионе стоял в блиндажах Охотский полк, который только что приготовился было отпраздновать свой полковой праздник не менее пышно, чем праздновал он 1 мая полугодовую страду свою в Севастополе. Полковой праздник охотцев — «преображение господне» — приходился на шестое число, а пятого началась канонада, совсем другой праздник, праздник смерти и разрушения, — но все-таки не будни же, так как напряглись до предела все человеческие силы.
От взрывов погребов у англичан пять раз дрожало все на бастионе, как во время землетрясения. Батареей Будищева командовал теперь, чтобы оправдать ее имя, младший брат основателя ее, лейтенант Будищев, такой же приземистый, косоплечий и озорноватый. Большие снаряды к бомбическим орудиям отпускались по счету, по девяти штук, но лейтенант, стоя у такого орудия, вошел в раж, свойственный и его покойному брату.
— Сколько снарядов из этой выпустили? — спросил он.
— Да уж все девять, — ответили ему.
— Э-э, черт, валяй, в мою голову, десятый для ровного счета! — энергично махнул рукой Будищев, и незаконный снаряд был послан, и он-то взорвал самый большой из английских погребов.
Полевая батарея, которой командовал Хлапонин, была в резерве, но он знал, что ее со всей поспешностью нужно будет придвинуть к передовой линии для отражения штурма. Этого штурма ожидали рано утром на другой день, думая, что вошел уже в привычку у союзников такой именно порядок действий: развивать бешеную канонаду в течение суток и потом идти на приступ.
Дмитрий Дмитриевич совершенно успел втянуться в прежнюю жизнь еще там, в лагере на Инкерманских высотах. Когда он получил назначение на третий бастион, был период сравнительного затишья, так что, попав опять туда же, где был он контужен в голову в октябре, он как будто, — с очень большим перерывом, правда, — продолжал стоять на страже Севастополя там же, где начал.
Не было здесь совсем ни одного офицера из тех, кого он припоминал, и самый бастион почти неузнаваемо изменил свой вид, и в то же время как-то неразрывно крепко сплелось в Хлапонине то, что рисовала ему память с тем, что он видел и слышал теперь.
Матросов стало уже гораздо меньше, чем было тогда, девять месяцев назад, но зато каждый из них сделался куда заметней в массе солдат. И тот морской строй службы, какой ввели матросы здесь, на суше, он все-таки остался. Не вывелись морские команды, и солдаты, назначаемые к орудиям, изо всех сил старались подражать во всех приемах матросам.
Никто не мог объяснить Хлапонину, кто и когда назвал третий бастион «честным», но ему очень нравилось это название, особенно когда он слышал, как на его же батарее говорили между собою солдаты:
— Это ж вы знаете, братцы, на какой вы баксион попали? Называется баксион этот «честный», так что тут уж дела не гадь!
Хлапонин с кадетских лет привык к выражению «честь полка»; он вполне понял бы и выражение «честь бастиона». Но когда он услышал, что из всех севастопольских бастионов только один третий почему-то, — совершенно неизвестно почему именно, — даже среди солдат получил название «честного», он проникся и гордостью и радостью вместе, так как считал этот бастион своим.
Если на соседнем Корниловском бастионе несколько недель обитала сестра милосердия Прасковья Ивановна Графова, свидетелем гибели которой пришлось Хлапонину быть, то и на третьем жила совершенно бесстрашная женщина, матроска Дунька, имевшая прозвище Рыжей.
Перевязок делать она не умела, — она была бастионной прачкой. И не пришлая она была, как Прасковья Ивановна, а здешняя: ее избенка, полупещера, стояла тут же, на бастионе, за батареей Будищева.
Муж ее, матрос, был убит еще в октябре, а через месяц после того похоронила она двух своих ребятишек, задетых осколками бомбы. Но, оставшись бобылкой, все-таки никуда не ушла из своей полупещеры, не уходила и тогда, когда получала приказания уйти. На нее, наконец, махнули рукой.
Неробкое, конечно, и раньше, скуластое, курносое обветренное лицо ее сделалось после всех понесенных ею потерь явно вызывающим, чуть только дело касалось неприятельских бомб, ядер и штуцерных пуль. Но так как бомбы, ядра и пули, реже или гуще постоянно летели на третий бастион, то рыжеволосая голова, чаще открытая, чем повязанная платком, обычно сидела прямо на шее, украшенной ожерелкой из цветного стекляруса, и серые круглые глаза глядели по-командирски.
О мойке офицерского белья заботились денщики; Рыжая Дунька мыла белье матросов, бессменно стоявших у орудий, а полоскать его таскала на коромысле к бухте, на Пересыпь. Для просушки же белья у нее протянуты были веревки около хатенки.
Иногда пули, иногда осколки снарядов перебивали эти веревки, и Дунька ругалась отчаянно, приводя свое хозяйство в порядок. Но случалось и так, что в грязную пору ядро ли падало, бомба ли взрывалась около, и обдавалось все развешенное на веревках белье густою грязью. Вот когда приходила в полное неистовство Дунька и когда ругательства ее достигали наивысшей силы.
Если же белье пострадать от бомбардировки не могло по той простой причине, что было только что снято или же роздано давальцам, а бомбы падали недалеко от ее хатенки, как хохотала Дунька над своими кавалерами-солдатами, которые бросались от нее к траверзам и блиндажам прятаться от обстрела. Подперев руками крутые бока, отвалив назад рыжую голову, хохотала во всю свою звонкоголосую глотку, а снаряды между тем рвались поблизости.
Полнейшее презрение к смерти и бабье упорство в этом презрении — вот чем держалась бобылка Дунька, и смерть почему-то обходила ее стороной, даже когда она под штуцерными пулями полоскала белье на Пересыпи.
Хатенка ее тоже утвердила каким-то способом право свое на жизнь во что бы то ни стало и стояла себе нерушимо, несмотря ни на какой обстрел.
Крепко приросший к третьему бастиону матрос-квартирмейстер Петр Кошка был довольно частым гостем в этой хатенке, так как у Рыжей Дуньки водилась водка, а люди они оказались вполне одной породы.
После той легкой раны штыком, какую получил Кошка еще зимою в одной из вылазок под командой лейтенанта Бирюлева, он не был ни разу ни ранен, ни контужен. На корабле «Ягудиил», куда его списали с бастиона по приказанию Нахимова, просидел он недолго, в вылазки же потом напрашивался и ходил почти каждую ночь, захваченное при этом английское снаряжение продавал офицерам, и деньги у него бывали.
Конечно, Хлапонин, едва устроившись со своею батареей на третьем бастионе в июле, захотел посмотреть на храбреца, о котором ходило много разных рассказов даже в Москве;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Несчастное словцо Горчакова «начинать» двинуло войска злополучного Реада в атаку почти за полверсты от французских батарей, совершенно необстрелянных, так как снаряды русских пушек туда не долетали. Траншеи интервентов были уже местами всего в нескольких десятках сажен от валов русских бастионов, и почти каждый снаряд, — французский он был или английский, прицельный или навесный, — находил свои жертвы, приносил свой вред.
Казалось бы, все уже было подготовлено маршалом Пелисье и другими генералами союзных армий для несомненной удачи штурма Севастополя, но свежа еще была память о 6/18 июня, а успех отражений русских атак на Федюхины горы достался не такой уж дешевой ценой. Главное же, дело на Черной речке показало Пелисье и другим, что представляет из себя русский солдат, даже и предводимый совершенно бездарными генералами.
Беззаветная храбрость русских полков, лезших на неприступные горы, явилась причиной того, что бомбардировка, начатая утром 5/17 августа, была заранее рассчитана союзным командованием не только на огромнейшую интенсивность, но еще и на очень долгое время, чтобы выбить, наконец, у героического гарнизона даже и самую мысль о возможности сопротивляться, когда начнется общий штурм бастионов.
В превосходстве своего огня над огнем защитников Севастополя интервенты не сомневались — это было учтено и взвешено точно, — и бомбардировка, начатая ими, должна была не только непоправимо разметать все верки, но еще и придавить их остатки миллионом пудов чугуна так, чтобы дело обошлось совсем без штурма, чтобы не для уборки трупов, а в целях сдачи крепости заплескали, наконец, в один прекраснейший день белые флаги, которых слишком заждались в нескольких европейских столицах.
Ровно в пять утра пять батарей французских, расположившихся на бывшей Камчатке, начали канонаду: весь Зеленый Холм (Кривая Пятка) сразу окутался плотным дымом, сквозь который замелькали желтые огоньки выстрелов, а не больше как через минуту загрохотало, засверкало и заклубилось во всю длину неприятельских батарей вправо и влево от Камчатки…
Как будто возобновился тот самый, прерванный ровно два месяца назад бой за второй и третий бастионы и за Малахов курган, потому что на них и на куртину между Малаховым и вторым бастионом был направлен весь ураган разрывных и сплошных снарядов.
Давно уже не было дождей; земля всюду на бастионах, — сто раз перемотыженная и перешвыренная с места на место лопатами земля, — расселась, растрескалась, расслоилась и теперь взвивалась густою пылью над глубоко уходившими в нее ядрами интервентов. А огромные — пяти-и семипудовые взрывчатые снаряды взметывали уже не пыль, — целые земляные смерчи; местами же обрушивались с брустверов во рвы, ссовывались вниз сдвинутые взрывами до середины рыхлые насыпи, увлекая за собой и туры, и фашины, и мешки… То, на что рассчитывали, — ошибочно, как оказалось, — инженеры и артиллеристы интервентов в первую бомбардировку — 5/17 октября, было достигнуто ими теперь, в двенадцатый месяц осады: земля бастионов оставалась та же — хрящеватая, сухая, очень опасная для тех, кто доверился ее защите, но число осадных орудий выросло вдвое, причем мортир среди них стало больше в несколько раз.
На помощь союзникам пришел в это утро и ветер, который гнал густые тучи дыма на русские батареи, и уже в первые несколько минут канонады все вздернулось на дыбы, напряглось до последних пределов сил, отведенных человеку…
Дым от своих орудий, туча чужого дыма, заслонившая все кругом, так что и в двух шагах не было ничего видно; ежесекундные взрывы неприятельских снарядов; гул и треск, и мелкие камешки, срываясь с насыпей, бьют в лицо, как град, и около падают иные разорванные, иные стонущие товарищи; и все же, не теряя ни одного мгновенья, нужно заряжать и посылать ответные ядра и гранаты… Куда посылать? — Неизвестно: нет ни малейших возможностей для прицела…
Траншеи противника были пусты: только артиллеристы работали там около орудий, разбившись на три смены, и чуть начинала выбиваться из сил или выбиваться русскими ядрами одна смена — место ее заступала другая.
Совсем не то было на севастопольских бастионах: они были переполнены людьми. Никто из начальствующих лиц, начиная с самого Горчакова и Остен-Сакена, не ожидал, что канонада затянется надолго, поэтому для отражения штурма были собраны на бастионах испытанные полки.
Они таились до времени в длинных и в надежных, казалось бы, подземных казармах-блиндажах, но в эту бомбардировку в дело введены были союзниками новые сильнейшие мортиры, от которых не спасали уже ни двойные накаты из толстых бревен, ни двухметровые пласты утрамбованной земли над накатами блиндажей.
Даже если бомбы и не врывались внутрь блиндажа, действие их все-таки было ужасно, так как вниз, на плотные массы солдат, валились бревна, и раздавленные ими тела засыпало землей, как в готовой могиле.
Обилие орудий и снарядов позволяло англо-французам скрещивать огонь многих соседних батарей на каком-нибудь одном из русских укреплений, и тогда буквально не было на нем места, где бы не падал снаряд, истребляя всю живую и чугунную силу его в две-три минуты.
Теперь уже не только простодушный кубанец, пластун Трохим Цап, но и любой из самых привычных и опытных артиллеристов русских мог бы сказать:
«Это уж не сражение — это душегубство!» И, однако, все стояли на своих местах и делали свое дело около орудий.
В одних рубахах, мокрых от пота и черных от дыма, в таких же парусиновых шароварах, в бескозырках, сдвинутых на затылок, а где и совсем без них, в черных форменных галстуках, а где и сорвав их с себя, чтобы не давили шеи, то и дело стряхивая и смахивая пот со лба, чтобы не ел глаза, действовали матросы, командуя при этом не словами, — сильными жестами и выпадами подбородков, теми солдатами, которые были присланы им в помощь.
Только изредка слышали солдаты ободряющее рычание матросов:
— Что? Жарко?.. Не рробь, братцы!
И вдруг взлетал на воздух или отбрасывался далеко в сторону, мелькнув широкими парусиновыми шароварами, матрос, и солдат, его ученик, тут же становился на его место: смерть была не страшна, потому что не было около шага земли, где бы не было смерти.
Люди сами не замечали, как переходили они за тот предел, куда не забиралась, не могла забраться боязнь, где сохраняется только сознание какого-то одного общего и совершенно неотложного дела, но теряется иногда надолго ощущение того, что твоей жизни угрожает опасность.
И что такое эта опасность? Мысль о том, что ты можешь потерять руку, ногу, что в твою грудь или в живот вопьется осколок и причинит тебе много страданий? Здесь даже этой мысли неоткуда было взяться: раненых почти совершенно не было в этот день на бастионах, были только убитые наповал, разорванные в куски…
Залпы семипудовых мортирных батарей в первый раз за все время осады именно в эту бомбардировку были применены французами, и действие этих залпов было таково, что в несколько минут совершенно изменялся внешний вид укрепления, так что его не узнавал даже и тот, кто им командовал.
Ранение Тотлебена и смерть Нахимова помешали укрепить Корабельную сторону так, как это хотел сделать первый: вместо ста двадцати новых орудий большого калибра было поставлено только сорок; поэтому батареи второго бастиона и Малахова кургана не могли выдержать борьбу с батареями французов. Семипудовая бомба взорвала около полудня пороховой погреб на втором бастионе; две другие такие же бомбы пробили крыши двух бомбохранилищ на Малаховом, и взрывы собственных бомб произвели огромные опустошения. К вечеру оба эти бастиона умолкли.
Весь день этот ядра, гранаты и бомбы густой и жадной стаей летели также и в город, ложась там, где их не видели раньше. Сплошь были завалены к концу дня щедро расточаемым чугуном улицы и площади, которые стали не только непроезжи, даже непроходимы от огромных воронок. Дома, еще накануне имевшие нетронутый вид, теперь лежали в развалинах; кресты с церквей и колоколен сбиты.
Мало уже оставалось жителей в Севастополе к утру этого дня, но и те с началом бомбардировки кинулись спасаться частью в Николаевские казармы, большей же частью на Северную, куда перевозили их яличники, бывшие матросы.
Старики эти, из которых иные были участники Назаринского боя, спокойно относились к канонаде. Геройство это было с их стороны или нет, об этом они не думали, — перевоз давал им заработок, и этого с них было довольно. Но когда на середине бухты видели они рыбу кверху брюхом, они сокрушенно качали седыми головами и говорили своим пассажирам:
— Ишь, подлюги, рыбы-то сколько глушат снарядишками зря!
Все они были не только перевозчиками, но и рыбаками тоже, и в этот день, так же как во всякий другой, в каждом ялике торчали связка удочек, сачок и ведерко с пойманными на ранней заре горбылями.
II
Два бастиона Корабельной стороны все-таки вполне успешно состязались с осаждающими в этот грохотавший неслыханными громами день: первый, изумивший французов, и третий, одержавший решительную победу над англичанами.
Хотя усилия целой Англии были направлены только к тому, чтобы овладеть третьим бастионом, но это уж не казалось такою новостью для третьего бастиона, как в первую бомбардировку, в октябре. Враг был давно уже обследован, освоен. Если не было уж на бастионе, как тогда, в октябре, бравого капитан-лейтенанта Евгения Лесли, то был штабс-капитан артиллерии Дмитрий Хлапонин, который помнил, стоя на своей батарее, как говорил когда-то Лесли: «Погодите, господа энглезы, мы вам расчешем ваши рыжие кудри!..»
И расчесали действительно в этот день.
Еще в седьмом часу был уже взорван у англичан большой пороховой погреб.
Увидев это, кричали «ура» на бастионе и батареях Будищева, Никонова, Перекомского, вошли в азарт и не больше как через полчаса взорвали другой погреб…
К вечеру пять погребов было взорвано у англичан и около половины батарей сбито.
Конечно, сильно пострадал при состязании и бастион, особенно его исходящий угол, но к этому уж привыкли, что исходящий угол при каждой сильной бомбардировке разрушался до основания, а наутро возникал вновь.
На третьем бастионе стоял в блиндажах Охотский полк, который только что приготовился было отпраздновать свой полковой праздник не менее пышно, чем праздновал он 1 мая полугодовую страду свою в Севастополе. Полковой праздник охотцев — «преображение господне» — приходился на шестое число, а пятого началась канонада, совсем другой праздник, праздник смерти и разрушения, — но все-таки не будни же, так как напряглись до предела все человеческие силы.
От взрывов погребов у англичан пять раз дрожало все на бастионе, как во время землетрясения. Батареей Будищева командовал теперь, чтобы оправдать ее имя, младший брат основателя ее, лейтенант Будищев, такой же приземистый, косоплечий и озорноватый. Большие снаряды к бомбическим орудиям отпускались по счету, по девяти штук, но лейтенант, стоя у такого орудия, вошел в раж, свойственный и его покойному брату.
— Сколько снарядов из этой выпустили? — спросил он.
— Да уж все девять, — ответили ему.
— Э-э, черт, валяй, в мою голову, десятый для ровного счета! — энергично махнул рукой Будищев, и незаконный снаряд был послан, и он-то взорвал самый большой из английских погребов.
Полевая батарея, которой командовал Хлапонин, была в резерве, но он знал, что ее со всей поспешностью нужно будет придвинуть к передовой линии для отражения штурма. Этого штурма ожидали рано утром на другой день, думая, что вошел уже в привычку у союзников такой именно порядок действий: развивать бешеную канонаду в течение суток и потом идти на приступ.
Дмитрий Дмитриевич совершенно успел втянуться в прежнюю жизнь еще там, в лагере на Инкерманских высотах. Когда он получил назначение на третий бастион, был период сравнительного затишья, так что, попав опять туда же, где был он контужен в голову в октябре, он как будто, — с очень большим перерывом, правда, — продолжал стоять на страже Севастополя там же, где начал.
Не было здесь совсем ни одного офицера из тех, кого он припоминал, и самый бастион почти неузнаваемо изменил свой вид, и в то же время как-то неразрывно крепко сплелось в Хлапонине то, что рисовала ему память с тем, что он видел и слышал теперь.
Матросов стало уже гораздо меньше, чем было тогда, девять месяцев назад, но зато каждый из них сделался куда заметней в массе солдат. И тот морской строй службы, какой ввели матросы здесь, на суше, он все-таки остался. Не вывелись морские команды, и солдаты, назначаемые к орудиям, изо всех сил старались подражать во всех приемах матросам.
Никто не мог объяснить Хлапонину, кто и когда назвал третий бастион «честным», но ему очень нравилось это название, особенно когда он слышал, как на его же батарее говорили между собою солдаты:
— Это ж вы знаете, братцы, на какой вы баксион попали? Называется баксион этот «честный», так что тут уж дела не гадь!
Хлапонин с кадетских лет привык к выражению «честь полка»; он вполне понял бы и выражение «честь бастиона». Но когда он услышал, что из всех севастопольских бастионов только один третий почему-то, — совершенно неизвестно почему именно, — даже среди солдат получил название «честного», он проникся и гордостью и радостью вместе, так как считал этот бастион своим.
Если на соседнем Корниловском бастионе несколько недель обитала сестра милосердия Прасковья Ивановна Графова, свидетелем гибели которой пришлось Хлапонину быть, то и на третьем жила совершенно бесстрашная женщина, матроска Дунька, имевшая прозвище Рыжей.
Перевязок делать она не умела, — она была бастионной прачкой. И не пришлая она была, как Прасковья Ивановна, а здешняя: ее избенка, полупещера, стояла тут же, на бастионе, за батареей Будищева.
Муж ее, матрос, был убит еще в октябре, а через месяц после того похоронила она двух своих ребятишек, задетых осколками бомбы. Но, оставшись бобылкой, все-таки никуда не ушла из своей полупещеры, не уходила и тогда, когда получала приказания уйти. На нее, наконец, махнули рукой.
Неробкое, конечно, и раньше, скуластое, курносое обветренное лицо ее сделалось после всех понесенных ею потерь явно вызывающим, чуть только дело касалось неприятельских бомб, ядер и штуцерных пуль. Но так как бомбы, ядра и пули, реже или гуще постоянно летели на третий бастион, то рыжеволосая голова, чаще открытая, чем повязанная платком, обычно сидела прямо на шее, украшенной ожерелкой из цветного стекляруса, и серые круглые глаза глядели по-командирски.
О мойке офицерского белья заботились денщики; Рыжая Дунька мыла белье матросов, бессменно стоявших у орудий, а полоскать его таскала на коромысле к бухте, на Пересыпь. Для просушки же белья у нее протянуты были веревки около хатенки.
Иногда пули, иногда осколки снарядов перебивали эти веревки, и Дунька ругалась отчаянно, приводя свое хозяйство в порядок. Но случалось и так, что в грязную пору ядро ли падало, бомба ли взрывалась около, и обдавалось все развешенное на веревках белье густою грязью. Вот когда приходила в полное неистовство Дунька и когда ругательства ее достигали наивысшей силы.
Если же белье пострадать от бомбардировки не могло по той простой причине, что было только что снято или же роздано давальцам, а бомбы падали недалеко от ее хатенки, как хохотала Дунька над своими кавалерами-солдатами, которые бросались от нее к траверзам и блиндажам прятаться от обстрела. Подперев руками крутые бока, отвалив назад рыжую голову, хохотала во всю свою звонкоголосую глотку, а снаряды между тем рвались поблизости.
Полнейшее презрение к смерти и бабье упорство в этом презрении — вот чем держалась бобылка Дунька, и смерть почему-то обходила ее стороной, даже когда она под штуцерными пулями полоскала белье на Пересыпи.
Хатенка ее тоже утвердила каким-то способом право свое на жизнь во что бы то ни стало и стояла себе нерушимо, несмотря ни на какой обстрел.
Крепко приросший к третьему бастиону матрос-квартирмейстер Петр Кошка был довольно частым гостем в этой хатенке, так как у Рыжей Дуньки водилась водка, а люди они оказались вполне одной породы.
После той легкой раны штыком, какую получил Кошка еще зимою в одной из вылазок под командой лейтенанта Бирюлева, он не был ни разу ни ранен, ни контужен. На корабле «Ягудиил», куда его списали с бастиона по приказанию Нахимова, просидел он недолго, в вылазки же потом напрашивался и ходил почти каждую ночь, захваченное при этом английское снаряжение продавал офицерам, и деньги у него бывали.
Конечно, Хлапонин, едва устроившись со своею батареей на третьем бастионе в июле, захотел посмотреть на храбреца, о котором ходило много разных рассказов даже в Москве;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78