Этой палки в свое колесо он не вынес с надлежащим смирением. Он ответил телеграммой далеко не столь длинной, однако содержащей отказ следовать «предначертаниям» императора.
Он ссылался при этом на мнения всех остальных главнокомандующих и просил не портить хороших отношений, которые у него, Пелисье, установились с ними, его же самого «не делать человеком недисциплинированным и неосторожным».
Отправляя эту резкую телеграмму своему императору, Пелисье вполне надеялся на то, что следующая, — всего через два-три дня, — телеграмма его в Париж будет заключать два магических слова: «Севастополь взят», а что этих двух слов будет вполне достаточно для того, чтобы загладить все его резкости, в этом он не сомневался ни минуты.
Совсем иной окраски была переписка Горчакова со своим императором.
Полураздавленный неудачей, готовый всех кругом винить в ней, кроме самого себя, больной, старый, немощный духом, Горчаков ожидал величайших несчастий, из которых падение Севастополя было бы наименьшим, и заранее молил о снисхождении. Александр же был в той же степени не похож на Наполеона, как и Горчаков на Пелисье: он заранее извинял своему главнокомандующему все его возможные будущие несчастия вплоть до потери Севастополя. Однако Крым он предлагал отстоять, а для того, чтобы отстоять Крым, необходимо было, конечно, не потерять вместе с Севастополем его сорокатысячного гарнизона, закаленного и в огневых и в штыковых боях.
Александр писал Горчакову:
"Последнее письмо ваше, любезный князь, с донесением о взятии неприятелем наших контрапрошных редутов после кровопролитного боя, произвело на меня самое грустное впечатление, хотя я уже был к сему приготовлен телеграфическими депешами.
Положение ваше делается через это более критическим, и мысль вашу оставить этот несчастный город я понимаю, но как исполнить ее, не подвергнув гибели большей части его храброго гарнизона? Вот что, признаюсь, озабочивает меня до крайности.
Если по воле всевышнего Севастополю суждено пасть, то я вполне надеюсь, что со вновь прибывающими тремя дивизиями вам удастся отстоять Крымский полуостров.
Защитники Севастополя после девятимесячной небывалой осады покрыли себя неувядаемой славой, неслыханной в военной истории; вы с вашей стороны сделали все, что человечески было возможно, — в этом отдаст вам справедливость вся Россия и вся Европа; следовательно, — повторяю, что я уже вам и писал, — совесть ваша может быть спокойна.
Уповайте на бога и не забывайте, что с потерею Севастополя не все еще потеряно. Может быть, суждено вам в открытом поле нанести врагам нашим решительный удар".
Это снисходительнейшее царское письмо, посланное с флигель-адъютантом Олсуфьевым 4 июня, Горчаков получил уже тогда, когда ожидавшийся им штурм состоялся, но до того он тщетно напрягал все свои силы, чтобы найти способ в одно и то же время и оставить Севастополь и сохранить в целости его гарнизон ввиду многочисленной и прекрасно снабженной армии противника, обложившей город.
Задача эта была, конечно, неразрешимой уже в силу того, что гарнизон Севастополя от Северной стороны, куда имел бы он возможность отступить, был отрезан широкой бухтой, а между тем даже и в более ранних письмах своих Александр, называя капитуляцию «самой крайней мерой», если и разрешал ее, то только без сдачи гарнизона.
Это условие обезоруживало Горчакова, так как он заранее знал, что на него не согласятся союзники. Но он знал еще и то, что по русским военным законам если и разрешалось оставить крепость, то не ранее как после отбития трех штурмов, между тем Севастополь не штурмовался еще ни разу.
Наконец, он помнил и о том, что весь севастопольский гарнизон был настроен настолько воинственно, что трудно было даже рассчитывать на полное повиновение всех частей, если объявить им решение сдать Севастополь без отчаянного кровопролитнейшего боя, который только и мог доказать им необходимость этого шага.
Но кроме всего этого, Горчаков заботился еще и о чистоте своего имени в глазах того высшего круга, в котором он привык вращаться.
— Ведь никто не захочет даже узнавать причин. Причин, по которым я вынуждаюсь сдать Севастополь, — вот это главное! — жаловался он своему неизменному слушателю — начальнику штаба, Коцебу. — А будут только плевать в меня:
— Сдал!.. — Да еще, пожалуй, и «подлеца» прибавят! Государь добр, государь меня понимает, и он меня защитит, я в большой надежде на это, — спасибо ему! Но ведь на платок… как это говорится?.. На каждый роток не воткнешь платок, — в этом роде что-то… И не воткнешь! Всех чужих ртов не закроешь! Стыду и бесчестию предадут имя князя Горчакова! А чем же, чем же я виноват, скажите? Россия велика, а войска в Крыму мало, а что я могу сделать без войска? И без снарядов? И без пороху?.. Ведь пороху только до шестого июня осталось, а потом что?.. Была у меня надежда заболеть, да как следует заболеть, так чтоб и с постели не вставать целый месяц, — вот как Меншиков вздумал тут заболеть, хитрец этот, но вот, вы сами видите, не удалось! Не повезло, — и в этом не повезло! Начиналась было болезнь, да я так разволновался двадцать шестого мая, что забыл просто, как-то даже из ума вон выскочило, что я болен! И что же теперь может меня спасти, скажите? Только три вещи могут меня спасти, и все должны быть внезапные: мир, пришедший как-нибудь внезапно, чума — тоже внезапная и в сильнейшей степени, — там, там, разумеется, у союзников! — или холера, да такая, чтобы от нее они там и свету не взвидели!.. Праздные мечты, утопии, дурацкие шутки, да, конечно, однако, и министру я так напишу, что никакого четвертого, недурацкого выхода из моего подлого положения я не вижу.
И Горчаков действительно писал военному министру, князю Долгорукову, и о том, что, «заболев, думал, что бог сжалился, наконец, и дарует милость не быть свидетелем бедственных последствий, которые готовит злая судьба», и о том, что его «осеняет единственный луч надежды на то, что неожиданные обстоятельства: мир, холера или чума, придут на помощь…»
После этого письма на помощь Горчакову решило прийти само военное министерство в лице его директора канцелярии, генерал-адъютанта барона Вревского.
Давно известно, что все гениальное просто: план Вревского был тоже чрезвычайно прост. Он предлагал вывести гарнизон из Севастополя не путем переправы через бухту под выстрелами неприятеля, а сухопутьем, в обход бухты, то есть к Черной речке, сосредоточив его для этого весь на Корабельной стороне, а на Городской оставив только незначительное число людей для заклепки орудий и застрельщиков, которые должны были ввести в обман противника своим неумолчным огнем. Когда же севастопольский гарнизон атакует позиции противника на его правом фланге, то одновременно все полевые войска Горчакова должны ринуться через Черную речку, поддержать натиск севастопольцев.
Таким образом, должен был произойти красивый маневр — обмен позициями: союзники захватывают Севастополь, а в это самое время русские войска захватывают все батареи правого фланга союзников, и бесчестие сдачи русской крепости будет совершенно затушевано и перекрыто разгромом не менее сильно укрепленных позиций врага.
Красота этого плана, да еще предложенного не кем иным, как самим директором канцелярии военного министерства, непременно должна была очаровать и очаровала действительно все министерство.
Очарователен показался и самый стиль докладной записки барона Вревского, содержащей этот план:
«Если нам суждено очищать твердыни, орошенные русской богатырской кровью, то — движением вперед, а не назад. Так мы не потеряем более двадцати тысяч человек, но возвысим славу русского оружия. Крайние обстоятельства требуют и крайних мер. Смелым бог владеет. Неприятель берет наши батареи, и я не понимаю, почему его батареи были бы для нас неприступны».
Защитники-то Севастополя понимали это, но издали все кажется виднее и проще, и барон Вревский, обольстивший своим планом не только военного министра, но и самого царя, был послан им в Крым к Горчакову под предлогом следить за продовольствием армии и вообще за снабжением ее всем необходимым, а на самом деле затем, чтобы поддержать его своими убедительными доводами добиться того, чтобы он не отступал, а наступал, так как только наступление может сулить победу.
Короче, барон Вревский был выдвинут министерством и царем на роль русского Ниэля, хотя далеко не имел военных знаний Ниэля.
Но пока, снабженный наставлениями Долгорукова и личным письмом к Горчакову царя, Вревский собрался к отъезду в Крым, там уже были подготовлены и разразились решительные действия интервентов против Севастополя и его гарнизона: часто случается это, что спасители являются поздно.
II
Все складывалось в стане интервентов в пользу неотложных и решительных действий.
Прежде всего успех дела 7 — 8 июня (26 — 27 мая) требовал нового и теперь уже сильнейшего броска вперед, так как нельзя было дать остыть подъему, царившему в войсках, среди которых слово «штурм» повторялось на все лады.
Затем никогда до этого войска союзников не были в лучшем состоянии в смысле здоровья и обеспечения их всем необходимым, и никогда раньше число их не было столь значительно под Севастополем, теперь скопилось до ста восьмидесяти тысяч, из которых сорок пять — одних только англичан, так что маршал Раглан поднял опущенную было голову.
Кроме того, взамен огромного количества истраченных для третьей бомбардировки снарядов прибыли новые транспортные суда со снарядами для мортир, тоже доставленных в большом числе: долговременная осада показала интервентам, что навесный огонь здесь гораздо действительнее прицельного, так как производит несравненно большие опустошения в рядах защитников крепости, скрытых от прицельного огня брустверами бастионов.
Но для того чтобы установить новые мортирные батареи в целях окончательного разгрома севастопольских укреплений, понадобились новые земляные работы. Поэтому совершенно неожиданно для русских союзники прекратили ту оживленную пальбу по городу и бухтам, которую подняли было они в первые дни после занятия редутов.
Вдруг наступила тишина.
Нельзя было догадаться сразу, что она значила.
Когда останавливаются ночью часы в спальне и перестает стучать маятник, это будит сонного. Все в Севастополе заволновались: поскакали адъютанты и ординарцы, замаршировали к бастионам резервы, — с минуты на минуту ждали штурма.
Когда же утвердились в том, что это противник к восьмидесяти километрам проложенных уже им в каменистой земле под Севастополем траншей добавляет новые, то успокоился даже и сам Горчаков: основательно готовясь к несомненному теперь уже общему штурму города, союзники давали время и осажденным не менее основательно подготовиться к его отражению, и прежде всего, стремясь сберечь как можно больше пороху и ядер для самых решительных минут, Горчаков приказал замолчать и русским батареям.
Постреливали только штуцерные в ложементах с обеих сторон, и то без всякого азарта: кирка и лопата сменили не на один день все другие орудия войны.
Французы принялись по-своему хозяйничать в захваченных редутах, обращая ложементы перед Камчаткой в две линии параллелей — третью и четвертую, ближайшие к новым батареям, на пятьдесят с лишком мортир, направленных на Корниловский, первый и второй бастионы; но и русские не сидели без дела, мирно дожидаясь окончания этих работ, цель которых была ясна.
Очень слабые первый и второй бастионы теперь превращались в бастионы не по названию только. Все, что можно было сделать для их усиления за несколько дней, было сделано под личным наблюдением Тотлебена: утолщены и подняты брустверы, углублены и расширены рвы, изменены направления старых амбразур, чтобы орудия смотрели в лицо появившимся на новых местах вражеским батареям, которых оказалось всего семь: четыре на Камчатке, две на бывшем Селингинском редуте и одна на Волынском; значительно увеличено число орудий крупного калибра и оборудованы места для полевых, чтобы действовать из них картечью на случай штурма.
Между тем две дивизии — 7-я и 15-я, отправленные из Южной армии в Крым, были уже не так далеко от Николаева, и до прихода их к Севастополю могло пройти не больше десяти дней. Впрочем, и к союзникам шло большое подкрепление: возвращался десантный отряд из Керчи вместе с эскадрой. Так что и с той и с другой стороны возникали и зацветали надежды; гораздо пышнее, конечно, у союзников, которые предвкушали уже полнейший и блистательный успех и видели вблизи окончание утомительной, кровопролитной и страшно затянувшейся осады.
Около шестисот осадных орудий было предназначено к тому, чтобы истолочь, разметать в кратчайший срок русские насыпи, засыпать рвы и привести бастионы в такой же точно вид, в какой были приведены три редута впереди Малахова.
Снова, как и в недавнюю бомбардировку, было заготовлено по четыреста — пятисот снарядов на орудие, в то время как защитники Севастополя никак не могли наскрести больше ста, и то далеко не для каждого: были и такие орудия, для которых нашлось только по пяти снарядов.
Наконец, скученность русских батарей позволяла противнику скрещивать огонь своих орудий на каком-нибудь одном участке и, приведя его к полному молчанию, переходить на другой. Этот прием применялся уже союзниками не раз и с особым успехом перед штурмом Камчатки. Горчаков, приезжавший смотреть работы на бастионах, предугадывал, конечно, что прием этот будет применен снова, и говорил окружающим:
— Если бомбардировка такой силы, как двадцать шестого числа, будет продолжаться столько дней, как на пасху, тогда, господа, что же будет тогда, вы подумайте! Тогда я не только один гарнизон потеряю, я должен буду потерять три, четыре таких гарнизона, то есть всю свою армию.
Потерять город, уже обреченный на потерю, это — одно, но потерять армию, которую тут могут стереть в порошок за десять дней, как хотите, а я не имею на это права! Нет! Упорствовать в защите того, чего нет возможности защищать, — что же я, безумец, что ли, потерял последний рассудок? Нет, слава богу, не потерял, и я не допущу этого! Не допущу!
Но на десятидневную бомбардировку не рассчитывали и сами интервенты.
Напротив, военный совет, собранный Пелисье, на котором, кроме главнокомандующих, были и некоторые генералы союзных армий, решил, что вполне довольно двадцати четырех часов усиленного действия батарей, чтобы подготовить штурм.
На этом совете присутствовал и новый посланец Наполеона, гвардейский генерал с длиннейшей фамилией — Реньо-де-сен-Жан-д'Анжели. Пелисье не считал уже нужным поступить с ним так же, как с Ниэлем, несмотря на то, что он привез ему категорический приказ императора действовать по новому плану, то есть двинуть армию в глубь полуострова. Пелисье решил быть с ним не только преувеличенно любезным, но даже, чтобы угодить императору, дать возможность этому гвардейцу отличиться в предстоящем штурме.
Он сделал вид, что вполне готов начать выполнение плана Наполеона и эту почетную задачу предоставляет способнейшему из своих генералов — Боске, а корпус Боске, предназначенный для штурма Корабельной стороны, вручил Реньо-де-сен-Жан-д'Анжели.
Правда, этот новичок не успел еще и осмотреться, куда именно и как должны были идти бригады его корпуса, но это и не было нужно: ведь все уже было подготовлено деятельным Боске, который перебрасывался теперь в сторону Инкермана и Черной речки, чтобы вести силы, расположенные в Балаклавской долине и на Федюхиных высотах, против сил Горчакова.
III
Среди французских генералов были все-таки осторожные люди, как Канробер и Ниэль: они на совете подали мнения не спешить со штурмом, а подготовить его возможно лучше. Но Пелисье отлично знал нерешительность своего друга Канробера; что же касалось Ниэля, то отношения у него с ним оставались натянутыми: он не забывал, что в глазах Наполеона Ниэль все-таки был первым кандидатом в главнокомандующие в случае, если бы на долю его, Пелисье, выпала какая-нибудь крупная неудача.
Но в удачу штурма он верил слепо.
Главными козырями своими он считал подъем духа солдат после захвата трех русских редутов и слабость огня русских батарей. Он совсем не хотел ждать, когда к севастопольским бастионам круторогие степные волы подвезут достаточное количество пороху и снарядов. Его основным правилом было ковать железо, пока оно горячо. Это был человек кипучей энергии, несмотря на свои почтенные седины.
Лорду Раглану предоставлялась возможность взять, наконец, Большой редан — третий бастион, подступы к которому были уже в руках англичан. Но о том, что рука Раглана была потеряна им во время битвы при Ватерлоо, не забыл хитроумный, как Улисс, Пелисье, и, желая окончательно пленить своего союзника, он предложил назначить днем штурма Севастополя годовщину победы Веллингтона и Блюхера над Наполеоном I при Ватерлоо, то есть 6/18 июня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Он ссылался при этом на мнения всех остальных главнокомандующих и просил не портить хороших отношений, которые у него, Пелисье, установились с ними, его же самого «не делать человеком недисциплинированным и неосторожным».
Отправляя эту резкую телеграмму своему императору, Пелисье вполне надеялся на то, что следующая, — всего через два-три дня, — телеграмма его в Париж будет заключать два магических слова: «Севастополь взят», а что этих двух слов будет вполне достаточно для того, чтобы загладить все его резкости, в этом он не сомневался ни минуты.
Совсем иной окраски была переписка Горчакова со своим императором.
Полураздавленный неудачей, готовый всех кругом винить в ней, кроме самого себя, больной, старый, немощный духом, Горчаков ожидал величайших несчастий, из которых падение Севастополя было бы наименьшим, и заранее молил о снисхождении. Александр же был в той же степени не похож на Наполеона, как и Горчаков на Пелисье: он заранее извинял своему главнокомандующему все его возможные будущие несчастия вплоть до потери Севастополя. Однако Крым он предлагал отстоять, а для того, чтобы отстоять Крым, необходимо было, конечно, не потерять вместе с Севастополем его сорокатысячного гарнизона, закаленного и в огневых и в штыковых боях.
Александр писал Горчакову:
"Последнее письмо ваше, любезный князь, с донесением о взятии неприятелем наших контрапрошных редутов после кровопролитного боя, произвело на меня самое грустное впечатление, хотя я уже был к сему приготовлен телеграфическими депешами.
Положение ваше делается через это более критическим, и мысль вашу оставить этот несчастный город я понимаю, но как исполнить ее, не подвергнув гибели большей части его храброго гарнизона? Вот что, признаюсь, озабочивает меня до крайности.
Если по воле всевышнего Севастополю суждено пасть, то я вполне надеюсь, что со вновь прибывающими тремя дивизиями вам удастся отстоять Крымский полуостров.
Защитники Севастополя после девятимесячной небывалой осады покрыли себя неувядаемой славой, неслыханной в военной истории; вы с вашей стороны сделали все, что человечески было возможно, — в этом отдаст вам справедливость вся Россия и вся Европа; следовательно, — повторяю, что я уже вам и писал, — совесть ваша может быть спокойна.
Уповайте на бога и не забывайте, что с потерею Севастополя не все еще потеряно. Может быть, суждено вам в открытом поле нанести врагам нашим решительный удар".
Это снисходительнейшее царское письмо, посланное с флигель-адъютантом Олсуфьевым 4 июня, Горчаков получил уже тогда, когда ожидавшийся им штурм состоялся, но до того он тщетно напрягал все свои силы, чтобы найти способ в одно и то же время и оставить Севастополь и сохранить в целости его гарнизон ввиду многочисленной и прекрасно снабженной армии противника, обложившей город.
Задача эта была, конечно, неразрешимой уже в силу того, что гарнизон Севастополя от Северной стороны, куда имел бы он возможность отступить, был отрезан широкой бухтой, а между тем даже и в более ранних письмах своих Александр, называя капитуляцию «самой крайней мерой», если и разрешал ее, то только без сдачи гарнизона.
Это условие обезоруживало Горчакова, так как он заранее знал, что на него не согласятся союзники. Но он знал еще и то, что по русским военным законам если и разрешалось оставить крепость, то не ранее как после отбития трех штурмов, между тем Севастополь не штурмовался еще ни разу.
Наконец, он помнил и о том, что весь севастопольский гарнизон был настроен настолько воинственно, что трудно было даже рассчитывать на полное повиновение всех частей, если объявить им решение сдать Севастополь без отчаянного кровопролитнейшего боя, который только и мог доказать им необходимость этого шага.
Но кроме всего этого, Горчаков заботился еще и о чистоте своего имени в глазах того высшего круга, в котором он привык вращаться.
— Ведь никто не захочет даже узнавать причин. Причин, по которым я вынуждаюсь сдать Севастополь, — вот это главное! — жаловался он своему неизменному слушателю — начальнику штаба, Коцебу. — А будут только плевать в меня:
— Сдал!.. — Да еще, пожалуй, и «подлеца» прибавят! Государь добр, государь меня понимает, и он меня защитит, я в большой надежде на это, — спасибо ему! Но ведь на платок… как это говорится?.. На каждый роток не воткнешь платок, — в этом роде что-то… И не воткнешь! Всех чужих ртов не закроешь! Стыду и бесчестию предадут имя князя Горчакова! А чем же, чем же я виноват, скажите? Россия велика, а войска в Крыму мало, а что я могу сделать без войска? И без снарядов? И без пороху?.. Ведь пороху только до шестого июня осталось, а потом что?.. Была у меня надежда заболеть, да как следует заболеть, так чтоб и с постели не вставать целый месяц, — вот как Меншиков вздумал тут заболеть, хитрец этот, но вот, вы сами видите, не удалось! Не повезло, — и в этом не повезло! Начиналась было болезнь, да я так разволновался двадцать шестого мая, что забыл просто, как-то даже из ума вон выскочило, что я болен! И что же теперь может меня спасти, скажите? Только три вещи могут меня спасти, и все должны быть внезапные: мир, пришедший как-нибудь внезапно, чума — тоже внезапная и в сильнейшей степени, — там, там, разумеется, у союзников! — или холера, да такая, чтобы от нее они там и свету не взвидели!.. Праздные мечты, утопии, дурацкие шутки, да, конечно, однако, и министру я так напишу, что никакого четвертого, недурацкого выхода из моего подлого положения я не вижу.
И Горчаков действительно писал военному министру, князю Долгорукову, и о том, что, «заболев, думал, что бог сжалился, наконец, и дарует милость не быть свидетелем бедственных последствий, которые готовит злая судьба», и о том, что его «осеняет единственный луч надежды на то, что неожиданные обстоятельства: мир, холера или чума, придут на помощь…»
После этого письма на помощь Горчакову решило прийти само военное министерство в лице его директора канцелярии, генерал-адъютанта барона Вревского.
Давно известно, что все гениальное просто: план Вревского был тоже чрезвычайно прост. Он предлагал вывести гарнизон из Севастополя не путем переправы через бухту под выстрелами неприятеля, а сухопутьем, в обход бухты, то есть к Черной речке, сосредоточив его для этого весь на Корабельной стороне, а на Городской оставив только незначительное число людей для заклепки орудий и застрельщиков, которые должны были ввести в обман противника своим неумолчным огнем. Когда же севастопольский гарнизон атакует позиции противника на его правом фланге, то одновременно все полевые войска Горчакова должны ринуться через Черную речку, поддержать натиск севастопольцев.
Таким образом, должен был произойти красивый маневр — обмен позициями: союзники захватывают Севастополь, а в это самое время русские войска захватывают все батареи правого фланга союзников, и бесчестие сдачи русской крепости будет совершенно затушевано и перекрыто разгромом не менее сильно укрепленных позиций врага.
Красота этого плана, да еще предложенного не кем иным, как самим директором канцелярии военного министерства, непременно должна была очаровать и очаровала действительно все министерство.
Очарователен показался и самый стиль докладной записки барона Вревского, содержащей этот план:
«Если нам суждено очищать твердыни, орошенные русской богатырской кровью, то — движением вперед, а не назад. Так мы не потеряем более двадцати тысяч человек, но возвысим славу русского оружия. Крайние обстоятельства требуют и крайних мер. Смелым бог владеет. Неприятель берет наши батареи, и я не понимаю, почему его батареи были бы для нас неприступны».
Защитники-то Севастополя понимали это, но издали все кажется виднее и проще, и барон Вревский, обольстивший своим планом не только военного министра, но и самого царя, был послан им в Крым к Горчакову под предлогом следить за продовольствием армии и вообще за снабжением ее всем необходимым, а на самом деле затем, чтобы поддержать его своими убедительными доводами добиться того, чтобы он не отступал, а наступал, так как только наступление может сулить победу.
Короче, барон Вревский был выдвинут министерством и царем на роль русского Ниэля, хотя далеко не имел военных знаний Ниэля.
Но пока, снабженный наставлениями Долгорукова и личным письмом к Горчакову царя, Вревский собрался к отъезду в Крым, там уже были подготовлены и разразились решительные действия интервентов против Севастополя и его гарнизона: часто случается это, что спасители являются поздно.
II
Все складывалось в стане интервентов в пользу неотложных и решительных действий.
Прежде всего успех дела 7 — 8 июня (26 — 27 мая) требовал нового и теперь уже сильнейшего броска вперед, так как нельзя было дать остыть подъему, царившему в войсках, среди которых слово «штурм» повторялось на все лады.
Затем никогда до этого войска союзников не были в лучшем состоянии в смысле здоровья и обеспечения их всем необходимым, и никогда раньше число их не было столь значительно под Севастополем, теперь скопилось до ста восьмидесяти тысяч, из которых сорок пять — одних только англичан, так что маршал Раглан поднял опущенную было голову.
Кроме того, взамен огромного количества истраченных для третьей бомбардировки снарядов прибыли новые транспортные суда со снарядами для мортир, тоже доставленных в большом числе: долговременная осада показала интервентам, что навесный огонь здесь гораздо действительнее прицельного, так как производит несравненно большие опустошения в рядах защитников крепости, скрытых от прицельного огня брустверами бастионов.
Но для того чтобы установить новые мортирные батареи в целях окончательного разгрома севастопольских укреплений, понадобились новые земляные работы. Поэтому совершенно неожиданно для русских союзники прекратили ту оживленную пальбу по городу и бухтам, которую подняли было они в первые дни после занятия редутов.
Вдруг наступила тишина.
Нельзя было догадаться сразу, что она значила.
Когда останавливаются ночью часы в спальне и перестает стучать маятник, это будит сонного. Все в Севастополе заволновались: поскакали адъютанты и ординарцы, замаршировали к бастионам резервы, — с минуты на минуту ждали штурма.
Когда же утвердились в том, что это противник к восьмидесяти километрам проложенных уже им в каменистой земле под Севастополем траншей добавляет новые, то успокоился даже и сам Горчаков: основательно готовясь к несомненному теперь уже общему штурму города, союзники давали время и осажденным не менее основательно подготовиться к его отражению, и прежде всего, стремясь сберечь как можно больше пороху и ядер для самых решительных минут, Горчаков приказал замолчать и русским батареям.
Постреливали только штуцерные в ложементах с обеих сторон, и то без всякого азарта: кирка и лопата сменили не на один день все другие орудия войны.
Французы принялись по-своему хозяйничать в захваченных редутах, обращая ложементы перед Камчаткой в две линии параллелей — третью и четвертую, ближайшие к новым батареям, на пятьдесят с лишком мортир, направленных на Корниловский, первый и второй бастионы; но и русские не сидели без дела, мирно дожидаясь окончания этих работ, цель которых была ясна.
Очень слабые первый и второй бастионы теперь превращались в бастионы не по названию только. Все, что можно было сделать для их усиления за несколько дней, было сделано под личным наблюдением Тотлебена: утолщены и подняты брустверы, углублены и расширены рвы, изменены направления старых амбразур, чтобы орудия смотрели в лицо появившимся на новых местах вражеским батареям, которых оказалось всего семь: четыре на Камчатке, две на бывшем Селингинском редуте и одна на Волынском; значительно увеличено число орудий крупного калибра и оборудованы места для полевых, чтобы действовать из них картечью на случай штурма.
Между тем две дивизии — 7-я и 15-я, отправленные из Южной армии в Крым, были уже не так далеко от Николаева, и до прихода их к Севастополю могло пройти не больше десяти дней. Впрочем, и к союзникам шло большое подкрепление: возвращался десантный отряд из Керчи вместе с эскадрой. Так что и с той и с другой стороны возникали и зацветали надежды; гораздо пышнее, конечно, у союзников, которые предвкушали уже полнейший и блистательный успех и видели вблизи окончание утомительной, кровопролитной и страшно затянувшейся осады.
Около шестисот осадных орудий было предназначено к тому, чтобы истолочь, разметать в кратчайший срок русские насыпи, засыпать рвы и привести бастионы в такой же точно вид, в какой были приведены три редута впереди Малахова.
Снова, как и в недавнюю бомбардировку, было заготовлено по четыреста — пятисот снарядов на орудие, в то время как защитники Севастополя никак не могли наскрести больше ста, и то далеко не для каждого: были и такие орудия, для которых нашлось только по пяти снарядов.
Наконец, скученность русских батарей позволяла противнику скрещивать огонь своих орудий на каком-нибудь одном участке и, приведя его к полному молчанию, переходить на другой. Этот прием применялся уже союзниками не раз и с особым успехом перед штурмом Камчатки. Горчаков, приезжавший смотреть работы на бастионах, предугадывал, конечно, что прием этот будет применен снова, и говорил окружающим:
— Если бомбардировка такой силы, как двадцать шестого числа, будет продолжаться столько дней, как на пасху, тогда, господа, что же будет тогда, вы подумайте! Тогда я не только один гарнизон потеряю, я должен буду потерять три, четыре таких гарнизона, то есть всю свою армию.
Потерять город, уже обреченный на потерю, это — одно, но потерять армию, которую тут могут стереть в порошок за десять дней, как хотите, а я не имею на это права! Нет! Упорствовать в защите того, чего нет возможности защищать, — что же я, безумец, что ли, потерял последний рассудок? Нет, слава богу, не потерял, и я не допущу этого! Не допущу!
Но на десятидневную бомбардировку не рассчитывали и сами интервенты.
Напротив, военный совет, собранный Пелисье, на котором, кроме главнокомандующих, были и некоторые генералы союзных армий, решил, что вполне довольно двадцати четырех часов усиленного действия батарей, чтобы подготовить штурм.
На этом совете присутствовал и новый посланец Наполеона, гвардейский генерал с длиннейшей фамилией — Реньо-де-сен-Жан-д'Анжели. Пелисье не считал уже нужным поступить с ним так же, как с Ниэлем, несмотря на то, что он привез ему категорический приказ императора действовать по новому плану, то есть двинуть армию в глубь полуострова. Пелисье решил быть с ним не только преувеличенно любезным, но даже, чтобы угодить императору, дать возможность этому гвардейцу отличиться в предстоящем штурме.
Он сделал вид, что вполне готов начать выполнение плана Наполеона и эту почетную задачу предоставляет способнейшему из своих генералов — Боске, а корпус Боске, предназначенный для штурма Корабельной стороны, вручил Реньо-де-сен-Жан-д'Анжели.
Правда, этот новичок не успел еще и осмотреться, куда именно и как должны были идти бригады его корпуса, но это и не было нужно: ведь все уже было подготовлено деятельным Боске, который перебрасывался теперь в сторону Инкермана и Черной речки, чтобы вести силы, расположенные в Балаклавской долине и на Федюхиных высотах, против сил Горчакова.
III
Среди французских генералов были все-таки осторожные люди, как Канробер и Ниэль: они на совете подали мнения не спешить со штурмом, а подготовить его возможно лучше. Но Пелисье отлично знал нерешительность своего друга Канробера; что же касалось Ниэля, то отношения у него с ним оставались натянутыми: он не забывал, что в глазах Наполеона Ниэль все-таки был первым кандидатом в главнокомандующие в случае, если бы на долю его, Пелисье, выпала какая-нибудь крупная неудача.
Но в удачу штурма он верил слепо.
Главными козырями своими он считал подъем духа солдат после захвата трех русских редутов и слабость огня русских батарей. Он совсем не хотел ждать, когда к севастопольским бастионам круторогие степные волы подвезут достаточное количество пороху и снарядов. Его основным правилом было ковать железо, пока оно горячо. Это был человек кипучей энергии, несмотря на свои почтенные седины.
Лорду Раглану предоставлялась возможность взять, наконец, Большой редан — третий бастион, подступы к которому были уже в руках англичан. Но о том, что рука Раглана была потеряна им во время битвы при Ватерлоо, не забыл хитроумный, как Улисс, Пелисье, и, желая окончательно пленить своего союзника, он предложил назначить днем штурма Севастополя годовщину победы Веллингтона и Блюхера над Наполеоном I при Ватерлоо, то есть 6/18 июня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78