Затем на берег сошел триерарх "Саламинии" - с таким лицом, точно он потерял мешок с золотом, а нашел веревку. Привезенные им новости люди подслушали и принялись передавать из уст в уста. Итак, Алкивиад очень спокойно согласился отправиться с ними и плыл до самых Фурий - нашей колонии в Италии. Когда сделали там остановку, чтобы набрать воды, они с Антиохом сошли на берег размять ноги, а когда наступило время отчаливать, на их корабле не оказалось ни триерарха, ни кормчего. Никто особенно не винил триерарха "Саламинии". С самого начала путешествия у Алкивиада было не меньше людей для защиты, чем у триерарха для ареста, тем более, что последнему было велено не производить арест.
Суд-дикастерий собрался в отсутствие обвиняемого, был представлен полный перечень его провинностей. Приговор гласил: конфискация всего имущества и смерть. Его дом снесли, а место отдали богам. Маленького сына лишили права собственности. Распродажа его имущества с аукциона длилась целых четыре дня. Чуть ли не каждый в Городе купил что-нибудь. Даже мой отец принес гиматий с золотой каймой; правда, подол был обтрепан из-за привычки Алкивиада волочить конец его по земле; полагаю, отец решил в конце концов, что это невыгодное приобретение, - во всяком случае, никогда не надевал его.
Какое-то время спустя из Италии пришел корабль и привез письма от колонистов их друзьям. Кто-то получил письмо от афинянина по имени Фукидид [51], бывшего стратега, который не сумел снять осаду с фракийского города Амфиполя в более ранний период войны и теперь жил в изгнании. Не имея занятий, он путешествовал и много писал, чтобы убить время. Он сообщал своему другу, что находился там, когда Алкивиаду привезли смертный приговор. Свидетели этого события ожидали услышать пылкое красноречие. Но он, кажется, сказал только: "Я покажу им, что еще жив".
Довольно скоро мы услышали, что он перебрался на рыбачьей лодке из Италии в Аргос и как будто собирался осесть там. Но еще через несколько дней в Пирее причалил купеческий корабль, и тогда мы узнали правду. Я бежал всю дорогу до Ксенофонта, чтобы первым принести ему вести и поглядеть, какое у него будет лицо.
Сперва он уставился на меня, потом закинул голову и громко рассмеялся.
– Неужели жизнь и вправду так дорога ему? Алкивиад - в Спарте? Должно быть, боги лишили его разума, дабы он сам осуществил их проклятие. Что бы ни сделали ему афиняне, это сущий пустяк в сравнении с таким…
Сколь ни сердились люди, по всему Городу звучал смех. Они рисовали друг другу всякие сцены из его жизни в Спарте: вот Алкивиад сидит на деревянной скамье в сарае, за общей трапезой (если какая-то сиссития, то бишь братство сотрапезников, примет его), пьет грязную черную похлебку из деревянной чаши - тот самый Алкивиад, который держал лидийских поваров и возлежал за столом на ложе с мягкой обивкой; отросшие волосы нечесаны, тело немыто, если он не набрался духу поплавать в холодном Эвроте; никаких больше благовонных притираний, никаких сандалий с драгоценными камнями; вот он бросается в постель - и никого, с кем можно разделить ее. "Это его убьет, - говорили люди, - и куда менее милосердно, чем болиголов". Кто-то добавлял: "И никто не оценит его остроумия: им больше по вкусу лаконическая краткость и суровость".
И никто, кажется, не вспоминал слов, которые он произнес, услышав о приговоре.
Зимние ветры кончились, море стало синим, чайки с расправленными крыльями покачивались в небе, словно воздушные змеи на бечевках; настала погода для морских путешествий. Однажды утром я наблюдал, как в гавани пирейской крепости Мунихия грузят большую трирему, и, помню, еще подумал, куда она может направляться. А когда вернулся домой, то увидел, что вся наша жилая комната завалена вещами и оружием, а посреди всего отец, разложив доспехи, натирает ремни маслом.
Должно быть, я таращился совсем как дурак, потому что он нетерпеливо велел мне или войти, или выйти. Я шагнул внутрь и спросил, не собирается ли он на войну.
– Ну что ты! - отозвался он, приподняв брови. - Разве я не надеваю броню всегда, когда еду в поместье?
Голос его звучал совсем молодо.
– А что случилось? - спросил я. - Не приближаются ли спартанцы?
Он вытащил из нагрудника старый ремешок и отбросил в сторону.
– Насколько мне известно - нет; но если они появятся, сын мой, ими придется заниматься тебе, так что желаю удачи. А я уезжаю на Сицилию.
Я глупо пробормотал, что, мол, не знал об этом.
– Да и я не знал до сегодняшнего утра, - ответил отец.
Он выбрал новый ремешок и продел на место, напевая себе под нос солдатскую песенку, - но потом вспомнил о моем присутствии и оборвал ее на полуслове. Редко когда я видел его в таком приподнятом настроении. Полагаю, давно уже натура тянула его в разные стороны, и теперь, когда корабли за ним были сожжены, он радовался.
Он бросил мне свои поножи-наголенники, я начал их чистить, мы работали вместе, а он рассказывал, что его вызвали вместо другого всадника, который заболел.
– Оказывается, Никию нужна кавалерия - он мог бы предвидеть это. Сиракузская конница своими налетами мешает нашим осадным работам. Когда мы прибудем, он сможет начать продвижение; ему нужно жало на хвосте. Во время Дионисий Аристофан ехидничал над его медлительностью.
– Ты забираешь обоих коней? - спросил я; боюсь, в ту минуту я думал только о себе.
– Ни одного; он даст нам лошадей там. Не оставляй Феникса на попечение конюха, выезжай на проездки сам, как я всегда делал.
И он завел длинный разговор о лечении лошадей. Я пообещал следить за всем что положено и сказал, что посоветуюсь с отцом Ксенофонта, если возникнут сомнения.
– Грилл уезжает с нами, - заметил отец. - Но в его сыне ты выбрал хорошего друга. - Он поднял с полу щит и начал полировать его. - Когда придет Праздник Семей, не забудь своего дядю Алексия, в честь которого ты назван.
– Не забуду, отец.
– Тебе ведь уже шестнадцать - или скоро будет.
Я подтвердил. Он отложил на миг щит и поднял глаза ко мне.
– Ну что ж, через два года ты станешь эфебом, а потому не имеет смысла обращаться с тобой, как с ребенком. У тебя было много предков приятной наружности как с материнской стороны нашей семьи, так и с моей.
Я не сразу сообразил, что он имеет в виду мою настоящую мать.
– Полагаю, мы вскорости увидим, что их красота перешла к тебе, - по крайней мере так мне представляется сейчас. Лучше, чтобы ты услышал это от меня первого, чем от кого-то другого, кто скажет это лишь для того, чтобы тебя одурачить.
Я был изумлен - не последними его словами (он ошибался, полагая, что скажет это первым), а тем, что он и в самом деле так думал.
– Даже в ранней юности, - продолжал он, - на лице человека уже кое-что написано тем мужем, который зреет внутри него. Так что среди поклонников, привлекаемых красотой, найдется, может быть, несколько, к которым можно относиться без недоверия; но вначале надо заслужить таких друзей. Что же до остальных, скажу просто: надеюсь, у тебя хватит ума разглядеть подлинную суть тех, кого не волнует, кто ты - олух ли, трус или лжец; но ты встретишь и других, которые, даже узнав, что ты таков, все равно позволят тебе наступать на их гордость и будут таскаться за тобой, словно рабы. Даже если они окажутся заслуженными людьми во всем остальном, ты тем не менее презирай их за такое поведение. Продавать свою дружбу за дары - это занятие, недостойное обсуждения среди людей благородных. Но продать ее за лесть, или же из слабости уступить перед назойливостью, как швыряет человек обол крикливому попрошайке, - на мой взгляд, ничем не лучше. Если тобой овладеют сомнения, неплохо будет вспомнить твоего дядю Алексия. Подумай, сделает ли этот муж ради тебя то, что сделал твой дядя ради Филона; и, кстати сказать, не забудь спросить себя, сделаешь ли ты это ради него.
Он дохнул на щит и еще раз протер какое-то место.
– Надеюсь, что в своем возрасте ты не испытаешь нужды пускаться в опыты с женщинами. Не позволяй никому затащить тебя в дрянные места, вроде заведения Мильто, где тебя ограбят и отравят. А вот у Коритто, как мне говорили, девушки чистые.
Мне кажется, после таких разговоров он обрадовался не меньше моего, когда вошла мать. Она была спокойна, хоть и бледна, и сказала, что сукновал вернет его плащ до наступления темноты.
Он отплыл через несколько дней. В порт, провожать его, я отправился вместе со своим двоюродным дедом Стримоном. Чума и война так выкосили наше семейство, что после отъезда отца он оставался моим ближайшим кровным родственником. Я все гадал, как это обернется, потому что знал его не очень хорошо. Отец приглашал его на праздничные пиры, посылал ему мясо [52], когда приносил жертвы, и соблюдал обычную вежливость. Но ужинать вместе со своими друзьями он приглашал деда редко. Думаю, единственно лишь потому, что считал его скучным.
Казалось, чуть ли не все ребята моего возраста, знакомые мне по школе, собрались здесь попрощаться с отцами. Ксенофонт даже не заметил меня; мне казалось загадочным, что отец и сын могут так много сказать друг другу.
Наконец корабль отчалил. Я долго махал рукой отцу, а он - мне; думаю, мы оба хотели как-то возместить все упущенное за последнее время. Потом я поговорил с кем-то из школьных приятелей; но Ксенофонт, хоть и держался очень хорошо, ушел один. По-моему, с ним не было даже наставника.
Мне пришлось идти обратно вместе с двоюродным дедом, Стримоном. Ему было тогда около шестидесяти лет (ибо он родился намного позже моего родного деда), и для своего возраста он был вполне здоров. Воззрения его всегда совпадали с мнением большинства почтенных людей. Думаю, если бы я мог иногда посмеяться над ним, то любил бы его больше.
Дома мать встретила меня с улыбкой и дала мне кунжутную лепешку. Волосы ее были влажны на концах, в тех местах, которые она намочила, когда плескала себе в глаза холодную воду. На ней уже немного заметна была беременность, лицо побледнело и похудело. Я сказал ей, что не надо горевать - теперь, когда послана кавалерия, война окончится скоро; но она покачала головой. Я постарался успокоить ее:
– Понимаю, теперь ты легче поддаешься всяким страхам, чем в другое время; но не давай им волю, ведь я здесь и позабочусь о тебе. А если захочешь съесть что-то особенное, - это было практически единственное, что я знал о таких делах, - я тебе все добуду, какой бы редкостью оно ни было.
Она взглянула на меня - и принялась смеяться; но смех снова перешел в слезы, и она убежала.
Глава седьмая
Мой отец, уезжая, освободил Мидаса - прежде даже, чем обещал, посвятив это деяние Аполлону. Предполагалось, что теперь за мной будет присматривать старый Состий; но за последнее время я изрядно вырос - и ростом, и во всем остальном. Вскоре я понял, что он в растерянности и что из него можно веревки вить.
Поначалу у меня не оставалось времени на удовольствия, так много дел оказалось на усадьбе. Пока за спиной у меня стоял отец, я передавал его приказания рабам вполне уверенно; теперь пришлось научиться приказывать от своего имени, и оказалось, что особой разницы они не почувствовали. Настоящее беспокойство мне создавали не они, а постоянное вмешательство деда Стримона. Все унаследованное имущество он вложил в рабов, которых отправлял работать на серебряные рудники, и его единственной заботой было раз в месяц получать плату за них да откладывать понемногу для замены выбывших; но он был всезнайка, набитый полученными из вторых рук премудростями, которые никак не мог приспособить к земледелию. Стоило мне возразить хоть словом, он говорил: "Ладно, ладно, я знаю, нынешние юнцы не любят, когда старшие им что-то подсказывают. Я просто выполняю свой долг перед твоим отцом как умею".
Все это отвлекало меня от упражнений на беговой дорожке, но, отправляясь в деревню, я старался по дороге бегать, пока конюх вел лошадей, так что мне вполне хватало нагрузок, чтобы не расслабиться. В последний год я рос очень быстро и стал довольно тощим и долговязым; потому теперь я, поднимаясь до рассвета, выходил из дому в любую погоду и часто сам подключался к работе, чтобы задать темп рабам и наемным работникам. От этого у меня постепенно наросли мышцы на костях, тело стало крепким, смуглым и твердым. Однако изредка я находил время посетить палестру или бани, и вскоре обнаружил, что мне вслед оборачиваются мужи, которые раньше себя этим не утруждали. Раз-другой я даже убедился, как полезно, когда следом плетется старый костлявый Состий.
Вернулся корабль, отвозивший моего отца и других всадников на Сицилию, и доставил весть, что Ламах мертв. Он погиб, штурмуя стену, которую возвели сиракузцы, чтобы господствовать над местами наших осадных работ. Но, благодаря его усилиям, город обложен почти полностью, и когда окружение завершится, война, можно считать, будет кончена. Сиракузцы, как выяснилось, воины довольно неумелые, скопище небольших отрядов, собранных из разных мест. Правда, они сражались перед дверями своих домов, что делает стойкими даже самые худшие войска; иначе их бы давно уже смели прочь.
По всей Элладе было спокойно, только спартанцы совершали налеты на Аргос, и аргивяне попросили нас одолжить им корабли для защиты своих берегов. Хоть у нас и было в ту пору перемирие со спартанцами, отказать в этой просьбе казалось бесчестным, особенно после того как аргивяне отправили своих мужей на Сицилию. И вот, когда мы услышали, что некоторые из этих кораблей совершают рейды на Лаконию, кое-кто покачал головой; но то были лишь мелкие действия, вроде пиратских набегов, и мы скоро выбросили их из головы; я, во всяком случае, выбросил, потому что в этот год впервые появился в обществе Сократа.
Вначале я прокрадывался, словно ночной вор, чтобы он не заметил меня и не стал задавать вопросы, которые показали бы всем мою глупость, - тогда я не отважился бы появиться возле него еще раз. Когда люди спрашивали его, почему он не требует платы за обучение, он обычно отвечал, что хочет оставаться свободным в выборе собеседников, а потому никому не позволяет называть себя его учеником - только другом. Лишь теперь осознал я свою наглую самонадеянность. Обычно я старался дождаться, пока вокруг него соберутся люди, и прятался у них за спинами, а если он намеревался глянуть в мою сторону, спешил отступить в сторону. Мне казалось, я хорошо скрываюсь, пока однажды он не проговорил в ходе какого-то обсуждения:
– Теперь, я полагаю, ошибочность этого мнения очевидна даже для самого младшего среди нас; как ты думаешь, Алексий?
Я сразу почувствовал себя так, словно участвовал в беседе с ним все время, как будто ничего нового не произошло, - и ответил без опаски. Когда ему хотелось, он умел сделать любой трудный предмет легким и естественным; однако же умел он и другое - заставить вещи вполне знакомые выглядеть новыми и странными, так что удивление брало, как это ты раньше не замечал их красоту - или, напротив, не отбрасывал прочь в отвращении.
Мне кажется, каждый час мир становился для него новым. Большинство из нас принимает то, что говорят нам другие люди, которым, в свою очередь, сказал кто-то еще. Но для него все, что есть в мире, было полно богов, и ему казалось величайшим неблагочестием не взглянуть на все своими глазами. Именно из-за этого, полагаю, его ненавидели и трусливые души, и высокомерные, а с ними вместе все те, кто осмеливается не знать ничего ни о себе, ни о боге.
Многое удерживало меня вдали от него; юноша моего возраста не мог следовать за ним повсюду, куда он пойдет, да и работы у меня хватало. Находились и другие причины, иногда прогонявшие меня прочь. Как только уехал отец, тут же проявил себя Критий, но не как поклонник, которому можно вежливо отказать, а как хитрое пронырливое насекомое; по-моему, закон должен запретить подобным мерзавцам приближаться к сыновьям свободных людей. Как я уже показал прежде, имелась у него отвратительная повадка пользоваться чужим чувством стыдливости или уважения к старшим. В качестве последнего средства спасения я использовал Состия: давал знак увести меня прочь. А Критий даже не глядел мне вслед; уходя, я слышал, как он излагает какой-нибудь подходящий к разговору силлогизм.
Поначалу я все удивлялся, как Сократ может до такой степени обманываться в нем. Позднее же понял, что он знал, хотя и не то, что знал я, ибо многое в этом человеке оставалось пока вне моего понимания. Не вызывало сомнений, что Критий оставит свой след в политике, поэтому учить его добру было на благо Города. Что же до остального, Сократ был мудрее многих, но в силу величия души не опускал глаза к земле, выискивая грязь. Потому, если я замечал возле него Крития, то вовсе не подходил. Впрочем, поступать так приходилось не очень часто; у мужа этого было множество дел, ко всему еще он посещал других софистов, которые учили политическим искусствам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Суд-дикастерий собрался в отсутствие обвиняемого, был представлен полный перечень его провинностей. Приговор гласил: конфискация всего имущества и смерть. Его дом снесли, а место отдали богам. Маленького сына лишили права собственности. Распродажа его имущества с аукциона длилась целых четыре дня. Чуть ли не каждый в Городе купил что-нибудь. Даже мой отец принес гиматий с золотой каймой; правда, подол был обтрепан из-за привычки Алкивиада волочить конец его по земле; полагаю, отец решил в конце концов, что это невыгодное приобретение, - во всяком случае, никогда не надевал его.
Какое-то время спустя из Италии пришел корабль и привез письма от колонистов их друзьям. Кто-то получил письмо от афинянина по имени Фукидид [51], бывшего стратега, который не сумел снять осаду с фракийского города Амфиполя в более ранний период войны и теперь жил в изгнании. Не имея занятий, он путешествовал и много писал, чтобы убить время. Он сообщал своему другу, что находился там, когда Алкивиаду привезли смертный приговор. Свидетели этого события ожидали услышать пылкое красноречие. Но он, кажется, сказал только: "Я покажу им, что еще жив".
Довольно скоро мы услышали, что он перебрался на рыбачьей лодке из Италии в Аргос и как будто собирался осесть там. Но еще через несколько дней в Пирее причалил купеческий корабль, и тогда мы узнали правду. Я бежал всю дорогу до Ксенофонта, чтобы первым принести ему вести и поглядеть, какое у него будет лицо.
Сперва он уставился на меня, потом закинул голову и громко рассмеялся.
– Неужели жизнь и вправду так дорога ему? Алкивиад - в Спарте? Должно быть, боги лишили его разума, дабы он сам осуществил их проклятие. Что бы ни сделали ему афиняне, это сущий пустяк в сравнении с таким…
Сколь ни сердились люди, по всему Городу звучал смех. Они рисовали друг другу всякие сцены из его жизни в Спарте: вот Алкивиад сидит на деревянной скамье в сарае, за общей трапезой (если какая-то сиссития, то бишь братство сотрапезников, примет его), пьет грязную черную похлебку из деревянной чаши - тот самый Алкивиад, который держал лидийских поваров и возлежал за столом на ложе с мягкой обивкой; отросшие волосы нечесаны, тело немыто, если он не набрался духу поплавать в холодном Эвроте; никаких больше благовонных притираний, никаких сандалий с драгоценными камнями; вот он бросается в постель - и никого, с кем можно разделить ее. "Это его убьет, - говорили люди, - и куда менее милосердно, чем болиголов". Кто-то добавлял: "И никто не оценит его остроумия: им больше по вкусу лаконическая краткость и суровость".
И никто, кажется, не вспоминал слов, которые он произнес, услышав о приговоре.
Зимние ветры кончились, море стало синим, чайки с расправленными крыльями покачивались в небе, словно воздушные змеи на бечевках; настала погода для морских путешествий. Однажды утром я наблюдал, как в гавани пирейской крепости Мунихия грузят большую трирему, и, помню, еще подумал, куда она может направляться. А когда вернулся домой, то увидел, что вся наша жилая комната завалена вещами и оружием, а посреди всего отец, разложив доспехи, натирает ремни маслом.
Должно быть, я таращился совсем как дурак, потому что он нетерпеливо велел мне или войти, или выйти. Я шагнул внутрь и спросил, не собирается ли он на войну.
– Ну что ты! - отозвался он, приподняв брови. - Разве я не надеваю броню всегда, когда еду в поместье?
Голос его звучал совсем молодо.
– А что случилось? - спросил я. - Не приближаются ли спартанцы?
Он вытащил из нагрудника старый ремешок и отбросил в сторону.
– Насколько мне известно - нет; но если они появятся, сын мой, ими придется заниматься тебе, так что желаю удачи. А я уезжаю на Сицилию.
Я глупо пробормотал, что, мол, не знал об этом.
– Да и я не знал до сегодняшнего утра, - ответил отец.
Он выбрал новый ремешок и продел на место, напевая себе под нос солдатскую песенку, - но потом вспомнил о моем присутствии и оборвал ее на полуслове. Редко когда я видел его в таком приподнятом настроении. Полагаю, давно уже натура тянула его в разные стороны, и теперь, когда корабли за ним были сожжены, он радовался.
Он бросил мне свои поножи-наголенники, я начал их чистить, мы работали вместе, а он рассказывал, что его вызвали вместо другого всадника, который заболел.
– Оказывается, Никию нужна кавалерия - он мог бы предвидеть это. Сиракузская конница своими налетами мешает нашим осадным работам. Когда мы прибудем, он сможет начать продвижение; ему нужно жало на хвосте. Во время Дионисий Аристофан ехидничал над его медлительностью.
– Ты забираешь обоих коней? - спросил я; боюсь, в ту минуту я думал только о себе.
– Ни одного; он даст нам лошадей там. Не оставляй Феникса на попечение конюха, выезжай на проездки сам, как я всегда делал.
И он завел длинный разговор о лечении лошадей. Я пообещал следить за всем что положено и сказал, что посоветуюсь с отцом Ксенофонта, если возникнут сомнения.
– Грилл уезжает с нами, - заметил отец. - Но в его сыне ты выбрал хорошего друга. - Он поднял с полу щит и начал полировать его. - Когда придет Праздник Семей, не забудь своего дядю Алексия, в честь которого ты назван.
– Не забуду, отец.
– Тебе ведь уже шестнадцать - или скоро будет.
Я подтвердил. Он отложил на миг щит и поднял глаза ко мне.
– Ну что ж, через два года ты станешь эфебом, а потому не имеет смысла обращаться с тобой, как с ребенком. У тебя было много предков приятной наружности как с материнской стороны нашей семьи, так и с моей.
Я не сразу сообразил, что он имеет в виду мою настоящую мать.
– Полагаю, мы вскорости увидим, что их красота перешла к тебе, - по крайней мере так мне представляется сейчас. Лучше, чтобы ты услышал это от меня первого, чем от кого-то другого, кто скажет это лишь для того, чтобы тебя одурачить.
Я был изумлен - не последними его словами (он ошибался, полагая, что скажет это первым), а тем, что он и в самом деле так думал.
– Даже в ранней юности, - продолжал он, - на лице человека уже кое-что написано тем мужем, который зреет внутри него. Так что среди поклонников, привлекаемых красотой, найдется, может быть, несколько, к которым можно относиться без недоверия; но вначале надо заслужить таких друзей. Что же до остальных, скажу просто: надеюсь, у тебя хватит ума разглядеть подлинную суть тех, кого не волнует, кто ты - олух ли, трус или лжец; но ты встретишь и других, которые, даже узнав, что ты таков, все равно позволят тебе наступать на их гордость и будут таскаться за тобой, словно рабы. Даже если они окажутся заслуженными людьми во всем остальном, ты тем не менее презирай их за такое поведение. Продавать свою дружбу за дары - это занятие, недостойное обсуждения среди людей благородных. Но продать ее за лесть, или же из слабости уступить перед назойливостью, как швыряет человек обол крикливому попрошайке, - на мой взгляд, ничем не лучше. Если тобой овладеют сомнения, неплохо будет вспомнить твоего дядю Алексия. Подумай, сделает ли этот муж ради тебя то, что сделал твой дядя ради Филона; и, кстати сказать, не забудь спросить себя, сделаешь ли ты это ради него.
Он дохнул на щит и еще раз протер какое-то место.
– Надеюсь, что в своем возрасте ты не испытаешь нужды пускаться в опыты с женщинами. Не позволяй никому затащить тебя в дрянные места, вроде заведения Мильто, где тебя ограбят и отравят. А вот у Коритто, как мне говорили, девушки чистые.
Мне кажется, после таких разговоров он обрадовался не меньше моего, когда вошла мать. Она была спокойна, хоть и бледна, и сказала, что сукновал вернет его плащ до наступления темноты.
Он отплыл через несколько дней. В порт, провожать его, я отправился вместе со своим двоюродным дедом Стримоном. Чума и война так выкосили наше семейство, что после отъезда отца он оставался моим ближайшим кровным родственником. Я все гадал, как это обернется, потому что знал его не очень хорошо. Отец приглашал его на праздничные пиры, посылал ему мясо [52], когда приносил жертвы, и соблюдал обычную вежливость. Но ужинать вместе со своими друзьями он приглашал деда редко. Думаю, единственно лишь потому, что считал его скучным.
Казалось, чуть ли не все ребята моего возраста, знакомые мне по школе, собрались здесь попрощаться с отцами. Ксенофонт даже не заметил меня; мне казалось загадочным, что отец и сын могут так много сказать друг другу.
Наконец корабль отчалил. Я долго махал рукой отцу, а он - мне; думаю, мы оба хотели как-то возместить все упущенное за последнее время. Потом я поговорил с кем-то из школьных приятелей; но Ксенофонт, хоть и держался очень хорошо, ушел один. По-моему, с ним не было даже наставника.
Мне пришлось идти обратно вместе с двоюродным дедом, Стримоном. Ему было тогда около шестидесяти лет (ибо он родился намного позже моего родного деда), и для своего возраста он был вполне здоров. Воззрения его всегда совпадали с мнением большинства почтенных людей. Думаю, если бы я мог иногда посмеяться над ним, то любил бы его больше.
Дома мать встретила меня с улыбкой и дала мне кунжутную лепешку. Волосы ее были влажны на концах, в тех местах, которые она намочила, когда плескала себе в глаза холодную воду. На ней уже немного заметна была беременность, лицо побледнело и похудело. Я сказал ей, что не надо горевать - теперь, когда послана кавалерия, война окончится скоро; но она покачала головой. Я постарался успокоить ее:
– Понимаю, теперь ты легче поддаешься всяким страхам, чем в другое время; но не давай им волю, ведь я здесь и позабочусь о тебе. А если захочешь съесть что-то особенное, - это было практически единственное, что я знал о таких делах, - я тебе все добуду, какой бы редкостью оно ни было.
Она взглянула на меня - и принялась смеяться; но смех снова перешел в слезы, и она убежала.
Глава седьмая
Мой отец, уезжая, освободил Мидаса - прежде даже, чем обещал, посвятив это деяние Аполлону. Предполагалось, что теперь за мной будет присматривать старый Состий; но за последнее время я изрядно вырос - и ростом, и во всем остальном. Вскоре я понял, что он в растерянности и что из него можно веревки вить.
Поначалу у меня не оставалось времени на удовольствия, так много дел оказалось на усадьбе. Пока за спиной у меня стоял отец, я передавал его приказания рабам вполне уверенно; теперь пришлось научиться приказывать от своего имени, и оказалось, что особой разницы они не почувствовали. Настоящее беспокойство мне создавали не они, а постоянное вмешательство деда Стримона. Все унаследованное имущество он вложил в рабов, которых отправлял работать на серебряные рудники, и его единственной заботой было раз в месяц получать плату за них да откладывать понемногу для замены выбывших; но он был всезнайка, набитый полученными из вторых рук премудростями, которые никак не мог приспособить к земледелию. Стоило мне возразить хоть словом, он говорил: "Ладно, ладно, я знаю, нынешние юнцы не любят, когда старшие им что-то подсказывают. Я просто выполняю свой долг перед твоим отцом как умею".
Все это отвлекало меня от упражнений на беговой дорожке, но, отправляясь в деревню, я старался по дороге бегать, пока конюх вел лошадей, так что мне вполне хватало нагрузок, чтобы не расслабиться. В последний год я рос очень быстро и стал довольно тощим и долговязым; потому теперь я, поднимаясь до рассвета, выходил из дому в любую погоду и часто сам подключался к работе, чтобы задать темп рабам и наемным работникам. От этого у меня постепенно наросли мышцы на костях, тело стало крепким, смуглым и твердым. Однако изредка я находил время посетить палестру или бани, и вскоре обнаружил, что мне вслед оборачиваются мужи, которые раньше себя этим не утруждали. Раз-другой я даже убедился, как полезно, когда следом плетется старый костлявый Состий.
Вернулся корабль, отвозивший моего отца и других всадников на Сицилию, и доставил весть, что Ламах мертв. Он погиб, штурмуя стену, которую возвели сиракузцы, чтобы господствовать над местами наших осадных работ. Но, благодаря его усилиям, город обложен почти полностью, и когда окружение завершится, война, можно считать, будет кончена. Сиракузцы, как выяснилось, воины довольно неумелые, скопище небольших отрядов, собранных из разных мест. Правда, они сражались перед дверями своих домов, что делает стойкими даже самые худшие войска; иначе их бы давно уже смели прочь.
По всей Элладе было спокойно, только спартанцы совершали налеты на Аргос, и аргивяне попросили нас одолжить им корабли для защиты своих берегов. Хоть у нас и было в ту пору перемирие со спартанцами, отказать в этой просьбе казалось бесчестным, особенно после того как аргивяне отправили своих мужей на Сицилию. И вот, когда мы услышали, что некоторые из этих кораблей совершают рейды на Лаконию, кое-кто покачал головой; но то были лишь мелкие действия, вроде пиратских набегов, и мы скоро выбросили их из головы; я, во всяком случае, выбросил, потому что в этот год впервые появился в обществе Сократа.
Вначале я прокрадывался, словно ночной вор, чтобы он не заметил меня и не стал задавать вопросы, которые показали бы всем мою глупость, - тогда я не отважился бы появиться возле него еще раз. Когда люди спрашивали его, почему он не требует платы за обучение, он обычно отвечал, что хочет оставаться свободным в выборе собеседников, а потому никому не позволяет называть себя его учеником - только другом. Лишь теперь осознал я свою наглую самонадеянность. Обычно я старался дождаться, пока вокруг него соберутся люди, и прятался у них за спинами, а если он намеревался глянуть в мою сторону, спешил отступить в сторону. Мне казалось, я хорошо скрываюсь, пока однажды он не проговорил в ходе какого-то обсуждения:
– Теперь, я полагаю, ошибочность этого мнения очевидна даже для самого младшего среди нас; как ты думаешь, Алексий?
Я сразу почувствовал себя так, словно участвовал в беседе с ним все время, как будто ничего нового не произошло, - и ответил без опаски. Когда ему хотелось, он умел сделать любой трудный предмет легким и естественным; однако же умел он и другое - заставить вещи вполне знакомые выглядеть новыми и странными, так что удивление брало, как это ты раньше не замечал их красоту - или, напротив, не отбрасывал прочь в отвращении.
Мне кажется, каждый час мир становился для него новым. Большинство из нас принимает то, что говорят нам другие люди, которым, в свою очередь, сказал кто-то еще. Но для него все, что есть в мире, было полно богов, и ему казалось величайшим неблагочестием не взглянуть на все своими глазами. Именно из-за этого, полагаю, его ненавидели и трусливые души, и высокомерные, а с ними вместе все те, кто осмеливается не знать ничего ни о себе, ни о боге.
Многое удерживало меня вдали от него; юноша моего возраста не мог следовать за ним повсюду, куда он пойдет, да и работы у меня хватало. Находились и другие причины, иногда прогонявшие меня прочь. Как только уехал отец, тут же проявил себя Критий, но не как поклонник, которому можно вежливо отказать, а как хитрое пронырливое насекомое; по-моему, закон должен запретить подобным мерзавцам приближаться к сыновьям свободных людей. Как я уже показал прежде, имелась у него отвратительная повадка пользоваться чужим чувством стыдливости или уважения к старшим. В качестве последнего средства спасения я использовал Состия: давал знак увести меня прочь. А Критий даже не глядел мне вслед; уходя, я слышал, как он излагает какой-нибудь подходящий к разговору силлогизм.
Поначалу я все удивлялся, как Сократ может до такой степени обманываться в нем. Позднее же понял, что он знал, хотя и не то, что знал я, ибо многое в этом человеке оставалось пока вне моего понимания. Не вызывало сомнений, что Критий оставит свой след в политике, поэтому учить его добру было на благо Города. Что же до остального, Сократ был мудрее многих, но в силу величия души не опускал глаза к земле, выискивая грязь. Потому, если я замечал возле него Крития, то вовсе не подходил. Впрочем, поступать так приходилось не очень часто; у мужа этого было множество дел, ко всему еще он посещал других софистов, которые учили политическим искусствам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51