Его борода меня щекотала, но я понимал, что здесь смеяться не пристало. Он поднес мне чашу и сказал:
– Выпей вот это и засни, а когда проснешься, припомни, какой сон послал тебе бог.
Я выпил отвар - он оказался горьким - и лег на подстилку в портике. Там спал еще один человек, а остальные подстилки были пусты. К часу зажигания ламп я уснул. Пробудившись ото сна, я почувствовал запах мирры и увидел жреца за утренней молитвой - близился восход. Я был сонный, с тяжелой головой и какой-то сам не свой. Вскоре жрец отошел от алтаря и спросил, послал ли мне бог сновидение.
– Да, - отвечал я, - причем счастливое. Мне снилось, будто что-то холодное коснулось моего лба, я открыл глаза и увидел это место; и бог явился мне. Он был такой, как в храме, только немного старше: годов около тридцати, чисто выбритый, как атлет. На плече у него была белая хламида, а лук - за спиной. Он стоял вон там.
– Ага! - сказал жрец. - И что было дальше?
– И дальше бог сам протянул мне венок из оливковых листьев с олимпийскими лентами.
Жрец кивнул и погладил себя по бороде.
– А в какой руке бог держал венок? В левой или в правой?
Я постарался вспомнить.
– Ни в той, ни в другой. Он вынул из колчана стрелу, на ее наконечник повесил венок и так протянул его мне.
– Жди, - сказал он; бросил на алтарь щепотку курений и посмотрел на дым.
Священная вода падала в выемку камня тяжелыми каплями, сухо шуршали кольца змеи в песчаной ямке. Утро было туманное и довольно холодное. Наконец жрец вернулся ко мне; на голове у него был венок.
– Вот что говорит Аполлон: "Сын Мирона, до сих пор я был другом тебе. Даже в оливковом венке Олимпии не откажу, если ты попросишь со всем желанием. Но не проси, ибо вместе с венком прилетит стрела, быстрая, с ясного неба".
Он посмотрел на меня, чтобы увидеть, понял ли я. Я поразмыслил в молчании, потом спросил его, отчего так должно быть. Он ответил:
– Твое сердце слишком велико для твоего тела, Алексий. Это - послание тебе от бога.
Солнце уже встало. Я обошел вокруг скал, поднялся в Верхний город и посмотрел в сторону высоких гор Лакедемона, за которыми лежит Олимпия. Я думал о том, как после самых последних Игр, когда победитель в длинном беге вернулся в свой родной город, люди решили, что городские ворота слишком низки для него и сломали стены, чтобы впустить его. Однажды мне довелось услышать о Ладасе-спартанце, который упал мертвым, когда оливковые листья в его венке еще не успели увянуть, и я подумал, что муж вряд ли может мечтать о более счастливом конце для себя. Но с тех пор я побывал на Истме, и теперь мне казалось, что более подобает благородному человеку отдать жизнь, как Гармодий и Аристогитон, за свободу Города и честь друга. Да, когда я возвращался из асклепиона домой, мне казалось, что мозг у меня голый, все знакомые украшения его исчезли. Так долго мечтал я об Олимпии: о зелени у гравийных берегов реки, Холме Кроноса с его торжественными дубовыми рощами, о стадионе у его основания; о выстроенных вдоль дороги статуях победителей - со времен героев до вчерашнего дня. Когда скульптор в палестре просил позировать ему, думаю, я говорил про себя: "Времени еще вдоволь".
Итак, вот почему я перестал бегать на состязаниях. Полагаю, сейчас пришло мне время расплачиваться за свои давние венки: с тех пор, как завершил я считать пятый десяток, часто после подъема на гору или трудной скачки я снова чувствую, как протыкает мне грудь стрела Далекоразящего Аполлона. Потому и решил записать давние дела, пока помню их.
Спустя небольшое время после этого мы повстречались с неким афинянином из отряда на Самосе, направленным на один из кораблей в качестве гоплита военного флота. Все мы были в благодушном настроении после вина, потому он весело спросил нас, зачем таким славным парням, как мы, морить себя голодом ради прокорма лошадей, когда мы можем жить, как подобает благородным людям, в самом красивом городе островов и видеть достойные мужей деяния против кораблей спартанского союза, которые появляются из Милета, стоящего сразу за проливом.
– Нет лучше стоянки, чем Самос, - расхваливал он. - Самосцы все сделают для афинянина с тех пор, как они сбрасывали своих олигархов, а наши люди, которые были тогда в гавани, сражались на стороне демократов. Вы там можете получить все, чего хотите - или кого хотите. И, кстати говоря, им нужен каждый демократ, какого удастся залучить, потому что там снова начинается заваруха.
Последний аргумент мы отбросили, ибо, как сказал Лисий, только полный дурак кинется без оглядки в политические свары чужого города. Но все остальное показалось нам делом неплохим. Гоплит этот рассказал нам о новой триере "Сирена", которая оснащалась в то время в Пирее и еще не имела полной команды.
Выяснилось, что триерарху нужен помощник для командования пехотинцами, и он рад был получить на этот пост такого опытного человека, как Лисий; а поскольку мы были из одной фратрии, нетрудно оказалось найти и для меня местечко на борту. Правда, мне все еще немножко не хватало возраста для службы за границами полиса; но на войне человеку обычно дают возможность совершить больше, чем требует от него долг, - особенно если речь идет о том, чтобы помочь влюбленным.
Когда "Сирену" оснастили полностью, еще стояла зима; но триерарх, по причинам, которые нам предстояло понять позже, торопился уйти в море. Теперь настал черед моему отцу стоять на причале и провожать меня.
– Что ж, Алексий, - говорил он, - если бы ты в последние месяцы сумел посвятить часть своего времени делам Города, я смог бы для тебя кое-что сделать; но не будем об этом. В поле ты вел себя достойно, и я не боюсь, что нам придется стыдиться тебя. Только на Самосе держи глаза открытыми и пусти в ход мозги, когда разберешься, что там к чему. Слишком долго куча голытьбы правила Афинами, считая дураков по головам. Настало время лучшим людям показать это.
Мне некогда было выспрашивать его о значении этого туманного предсказания. Мыслями я был уже на борту. Я чуял запах пеньки и смолы, пота гребцов, бочонков с засоленной рыбой и с маслом, ощущал холодные соленые брызги зимнего моря. Чайки парили, ожидая нашего отхода.
"Сирена" была военной триремой, а не торговым судном, и несла на себе лишь свой собственный военный отряд из пятнадцати человек. Мы жили на передней палубе, под навесом из бычьих кож, прямо над первой банкой гребцов; в битве наши места были на узенькой галерейке снаружи корпуса. Команда корабля составляла двадцать пять человек, и еще имелись гребцы, работавшие на трех ярусах весел; на самом нижнем ярусе гребли рабы. Свободные люди не желали работать внизу: отверстия для весел там затянуты кожей от волн и брызг, и гребец целый день не видит ничего, кроме спины впереди сидящего да ног заднего гребца, упирающихся в доски, по обе стороны от себя. Но в дождь и бурю им было лучше, чем нам, горбящимся под кожаным навесом. Я думал, что даже зимнее плавание не может быть суровее, чем некоторые наши ночевки в горах во время службы в Страже. Но я забыл, что человека мутит не только на лошади. Впрочем, к исходу второго дня ветер переменился, и мне полегчало.
Хоть мы об этом не распространялись, но люди на корабле как-то узнали, что мы с Лисием любовники. После конницы, где к таким делам относятся с долей чувствительности, мне оказалось трудновато не обращать внимания на некоторые грубые суждения, с какими часто сталкиваешься в пехотных отрядах. Хотя, может быть, в те дни я слишком живо воспринимал обиды. Большинство из этих людей оказались вполне хорошими товарищами, как я узнал со временем; разговоры их проистекали из привычки да еще из того, что никто и никогда не заставлял их подбирать выражения.
Мы везли плату для нескольких кораблей, стоящих в Сесте, куда, найдя благоприятный ветер, добрались за шесть дней. Но в гавани Сеста на нас напоролось неповоротливое судно с зерном; два-три гребца получили повреждения, несколько досок обшивки пробило; пришлось развлекаться на берегах Геллеспонта, пока шла починка, а потом нас еще задержала погода. Так прошло несколько недель, пока мы прибыли на Самос, и в течение всего этого времени мы не имели никаких вестей из внешнего мира.
После того как мы долго убивали время в маленьком колониальном поселке, приятно было увидеть большой город Самос, сверкающий между горами и синей водой, в которую город вторгается своим мысом, словно рукой с копьем, а гавань располагается в ее изгибе. К западу на берегу находится Храм Геры, величайший во всей Элладе. На востоке засеянные ячменем террасы широкими ступенями спускаются к морю. А за проливом, совсем близко, встает высокий берег Ионии, имеющий цвет фиалок, за что она так и названа.
Гавань была забита кораблями. В первый раз видели мы новый военный флот Афин, поскольку большинство кораблей отсылалось из Города немедленно, как только они спускались на воду. Приятно было смотреть на них изукрашенные носы и тараны, недавно окрашенные киноварью скулы, флажки триерархов на корме… Некоторые были подготовлены для боя - рангоут и вся оснастка сняты, мачты вынесены на берег - на случай нападения на гавань, ведь спартанцы находились совсем близко. Некоторые были вытащены на берег для очистки днища, а паруса расстелены рядом, чтобы подновить краской изображения на них. Изогнутый дугой берег заполняли толпы людей - граждан и моряков, воинов и купцов, - они сидели перед тавернами, прогуливались туда и обратно или же торговались с финикийцами, которые вытащили свои суда на берег и разложили в них товары.
Афинский лагерь раскинулся у берега, там, где лежали на песке корабли, между городом и храмом. Он располагался здесь уже так давно, что шатров не осталось; скорее лагерь напоминал маленький городок с рядами хижин из дерева или плетня, обмазанного глиной, покрытых тростниковыми крышами. Мы нашли себе жилье и отправились посмотреть, что делается в городе.
Скучно будет сегодня повторять то, что мы увидели. Любой человек моего возраста или даже моложе, если на то пошло, знает такие картины. После многих недель интриг, после действий и противодействий город оказался на грани переворота. Уже через пару часов стало ясно, почему отец советовал мне пустить в ход мозги. Афинское войско само раскололось сверху донизу, олигархи плели заговоры с единомышленниками из Самоса, демократы примкнули к гражданам. Но особую вонь гниения придавало всему то, что самосские олигархи большей частью были не теми, кого изгнали прежде, а людьми, ранее стоявшими во главе демократического восстания. Некоторые чуткие носы уже учуяли гниль в сердцевине - дух людей, которые желали не свободы и справедливости, а лишь того, что имел кто-то другой.
Что это означает для нашей силы, мы попробовали на вкус буквально на следующий день, когда был замечен спартанский флот, нацелившийся пройти мимо острова. Прозвучали трубы; корабли, с которых поспешно сняли лишнюю в бою оснастку, тащили в воду по настилам; на скамьях рассаживались гребцы; посредине составляли оружие и щиты; на носу ставили чашу для возлияния богам. Мы ждали только, пока прозвучит пеан, чтобы отплыть. Лисий не потратил даром время ожидания в Геллеспонте, и воины уже восприняли часть его духа. Мы пели, дожидаясь сигнала; гребцы подхватили песню, я слышал даже голоса рабов. Но мы ждали и ждали, пение утихло само собой, люди чувствовали себя все более беспокойными и усталыми; спартанский флот плыл себе дальше, мимо храма и вокруг оконечности мыса, а мы все отправились на берег залить вином наш позор. Не врага боялись наши стратеги. Они боялись друг друга. Позже можно было услышать, как о каком-то триерархе открыто говорили, что он может прикрыть тебя в бою, а об ином - что может переметнуться на другую сторону. Дела, на которые в Афинах стеснялись даже намекнуть, здесь воспринимались как должное.
Самос - старый и благородный город. Даже давние тираны увешивали его дарами, как любимого раба - драгоценностями. Теперь он пребывал на вершине процветания: скульпторы, каменщики и художники не сидели без дела, вверх по склонам холма, как побеги, расползались улицы, цветущие желтым мрамором, и розовым, и зеленым, покрытым рельефами и позолотой в легком ионическом стиле. Но человеку приходилось здесь выбирать себе путь, как в коварной трясине, не доверяя никому. Даже в нашем собственном триерархе мы не были уверены: этот бледный тонкогубый человек, который в Геллеспонте грыз себе ногти из-за задержки, сейчас, когда нетерпение было бы вполне естественным, старался прятать его.
И через весь этот мрак пробивалось, мерцая как болотный огонек, имя Алкивиада. Он приехал на побережье из дворца Тиссаферна и поселился прямо на другой стороне пролива. Олигархи твердили, что если бы в Афинах были повержены демократы, несправедливо изгнавшие его, он бы простил нас и вернулся вместе с персами, которые у него с рук едят, и выиграл войну за нас. И это вполне могло быть правдой, потому что в Магнесии он даже на пиру не снимал с себя меча; если спартанцы овладеют Элладой, то мидяне, чтобы остаться в ладах с ними, наверняка выдадут его. А в Спарте, пока жив царь Агис, он мог ждать только верной смерти.
Угнетенное настроение города камнем висело у нас на шее, мы стали молчаливы даже друг с другом. Но вот однажды нам повезло повстречать нашего старого друга Агия, кормчего с "Парала", который остановился в гавани. Мы знали, что с ним можем говорить свободно, и он быстро вернул нам ощущение твердой почвы под ногами, сообщив, что моряки - демократы все как один. Он мог говорить от их имени, ибо "Парал" был первым среди кораблей, а сам он главным кормчим флота.
На следующий день мы снова встретились с ним, как условились накануне. Он повел нас в некую таверну с вывеской в виде золотого треножника. За ней имелся небольшой беленый дворик, затененный виноградом. Здесь сидел за столом высокий долговязый человек, одетый в юбочку служащего на море пехотинца и кожаную куртку. Он был худощав, но широк в груди, с большим решительным ртом и карими глазами, глядящими тебе прямо в лицо. Агий представил нас:
– Это мои друзья, Фрасибул [93].
Этот человек прибыл на Самос простым гоплитом, но, будучи прирожденным вождем, достиг своего уровня; к этому времени на него были обращены взоры всех демократов. Он был большим человеком не только по сложению; ты чувствовал, что он запомнит твое лицо и имя и будет озабочен твоими бедами.
Агий, по-видимому, сказал ему, что нам можно доверять, ибо он заговорил с нами очень откровенно; он сообщил, что наш триерарх глубоко увяз в заговоре и, если разразится драка, Лисий должен быть готов взять командование на себя. Теперь было совершенно ясно, что самосское дело лишь наконечник стрелы дела куда более крупного. Афинские олигархи хотят воспользоваться им, чтобы захватить власть над военным флотом, а впоследствии, овладев такой силой, - и над самими Афинами. А потом начнут торговаться со Спартой об условиях мира, и им наплевать, сколь ни окажутся эти условия позорны, если сами они смогут разжиреть на гниющем трупе нашего Города. И тогда Афины превратятся в еще одного спартанского вассала, раздавленного под таким правлением, какого ни один спартанец не потерпел бы у себя дома: вожди Города будут услужливыми, а народ - слабым. Нас продадут спартанцам, как давным-давно тиран Гиппий собирался продать нас мидянам.
Но именно сейчас, продолжал Фрасибул, предатели получили такой удар, от которого их до сих пор шатает: Алкивиад сорвался у них с крючка.
То ли (как объявил сам Алкивиад) он никогда и не собирался поддерживать их и всего лишь прощупывал заговор, то ли переменил мнение по причинам, известным ему одному. В конце концов, он всегда был демократом. Так или иначе, сейчас он работал на нас и уже успел это доказать; он схватился за возможность получить прощение, когда спасет свободы Города. В Афинах он был самой крупной наживкой, на которую собирались удить олигархи; только после изгнания полностью раскрылся и прославился его военный гений.
– Итак, - заключил Фрасибул, - не покидайте теперь Самоса даже на час. Если я не совсем дурак, они намерены нанести удар до того, как эти известия распространятся.
Ушли мы оба оттуда в молчаливом настроении. Я тревожно думал, что если мой отец ввязался в это дело с открытыми глазами, то мне никогда больше не ходить с поднятой головой. Даже Лисия, думал я, заденет позор. Я покосился на него - он шагал рядом со мной, погруженный в собственные заботы; не таким он был воином, который может легко отречься от веры в своего командира. Он думал о своей чести, а я - о его.
С тех пор, как мне исполнилось девятнадцать лет, я словно впервые начал слышать обычную болтовню в лавке благовоний или на пиру: "Как поживаешь, друг, после столь долгого времени? И как поживает прекрасный Тот-то, восхвалениями которого ты нам уши прожужжал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
– Выпей вот это и засни, а когда проснешься, припомни, какой сон послал тебе бог.
Я выпил отвар - он оказался горьким - и лег на подстилку в портике. Там спал еще один человек, а остальные подстилки были пусты. К часу зажигания ламп я уснул. Пробудившись ото сна, я почувствовал запах мирры и увидел жреца за утренней молитвой - близился восход. Я был сонный, с тяжелой головой и какой-то сам не свой. Вскоре жрец отошел от алтаря и спросил, послал ли мне бог сновидение.
– Да, - отвечал я, - причем счастливое. Мне снилось, будто что-то холодное коснулось моего лба, я открыл глаза и увидел это место; и бог явился мне. Он был такой, как в храме, только немного старше: годов около тридцати, чисто выбритый, как атлет. На плече у него была белая хламида, а лук - за спиной. Он стоял вон там.
– Ага! - сказал жрец. - И что было дальше?
– И дальше бог сам протянул мне венок из оливковых листьев с олимпийскими лентами.
Жрец кивнул и погладил себя по бороде.
– А в какой руке бог держал венок? В левой или в правой?
Я постарался вспомнить.
– Ни в той, ни в другой. Он вынул из колчана стрелу, на ее наконечник повесил венок и так протянул его мне.
– Жди, - сказал он; бросил на алтарь щепотку курений и посмотрел на дым.
Священная вода падала в выемку камня тяжелыми каплями, сухо шуршали кольца змеи в песчаной ямке. Утро было туманное и довольно холодное. Наконец жрец вернулся ко мне; на голове у него был венок.
– Вот что говорит Аполлон: "Сын Мирона, до сих пор я был другом тебе. Даже в оливковом венке Олимпии не откажу, если ты попросишь со всем желанием. Но не проси, ибо вместе с венком прилетит стрела, быстрая, с ясного неба".
Он посмотрел на меня, чтобы увидеть, понял ли я. Я поразмыслил в молчании, потом спросил его, отчего так должно быть. Он ответил:
– Твое сердце слишком велико для твоего тела, Алексий. Это - послание тебе от бога.
Солнце уже встало. Я обошел вокруг скал, поднялся в Верхний город и посмотрел в сторону высоких гор Лакедемона, за которыми лежит Олимпия. Я думал о том, как после самых последних Игр, когда победитель в длинном беге вернулся в свой родной город, люди решили, что городские ворота слишком низки для него и сломали стены, чтобы впустить его. Однажды мне довелось услышать о Ладасе-спартанце, который упал мертвым, когда оливковые листья в его венке еще не успели увянуть, и я подумал, что муж вряд ли может мечтать о более счастливом конце для себя. Но с тех пор я побывал на Истме, и теперь мне казалось, что более подобает благородному человеку отдать жизнь, как Гармодий и Аристогитон, за свободу Города и честь друга. Да, когда я возвращался из асклепиона домой, мне казалось, что мозг у меня голый, все знакомые украшения его исчезли. Так долго мечтал я об Олимпии: о зелени у гравийных берегов реки, Холме Кроноса с его торжественными дубовыми рощами, о стадионе у его основания; о выстроенных вдоль дороги статуях победителей - со времен героев до вчерашнего дня. Когда скульптор в палестре просил позировать ему, думаю, я говорил про себя: "Времени еще вдоволь".
Итак, вот почему я перестал бегать на состязаниях. Полагаю, сейчас пришло мне время расплачиваться за свои давние венки: с тех пор, как завершил я считать пятый десяток, часто после подъема на гору или трудной скачки я снова чувствую, как протыкает мне грудь стрела Далекоразящего Аполлона. Потому и решил записать давние дела, пока помню их.
Спустя небольшое время после этого мы повстречались с неким афинянином из отряда на Самосе, направленным на один из кораблей в качестве гоплита военного флота. Все мы были в благодушном настроении после вина, потому он весело спросил нас, зачем таким славным парням, как мы, морить себя голодом ради прокорма лошадей, когда мы можем жить, как подобает благородным людям, в самом красивом городе островов и видеть достойные мужей деяния против кораблей спартанского союза, которые появляются из Милета, стоящего сразу за проливом.
– Нет лучше стоянки, чем Самос, - расхваливал он. - Самосцы все сделают для афинянина с тех пор, как они сбрасывали своих олигархов, а наши люди, которые были тогда в гавани, сражались на стороне демократов. Вы там можете получить все, чего хотите - или кого хотите. И, кстати говоря, им нужен каждый демократ, какого удастся залучить, потому что там снова начинается заваруха.
Последний аргумент мы отбросили, ибо, как сказал Лисий, только полный дурак кинется без оглядки в политические свары чужого города. Но все остальное показалось нам делом неплохим. Гоплит этот рассказал нам о новой триере "Сирена", которая оснащалась в то время в Пирее и еще не имела полной команды.
Выяснилось, что триерарху нужен помощник для командования пехотинцами, и он рад был получить на этот пост такого опытного человека, как Лисий; а поскольку мы были из одной фратрии, нетрудно оказалось найти и для меня местечко на борту. Правда, мне все еще немножко не хватало возраста для службы за границами полиса; но на войне человеку обычно дают возможность совершить больше, чем требует от него долг, - особенно если речь идет о том, чтобы помочь влюбленным.
Когда "Сирену" оснастили полностью, еще стояла зима; но триерарх, по причинам, которые нам предстояло понять позже, торопился уйти в море. Теперь настал черед моему отцу стоять на причале и провожать меня.
– Что ж, Алексий, - говорил он, - если бы ты в последние месяцы сумел посвятить часть своего времени делам Города, я смог бы для тебя кое-что сделать; но не будем об этом. В поле ты вел себя достойно, и я не боюсь, что нам придется стыдиться тебя. Только на Самосе держи глаза открытыми и пусти в ход мозги, когда разберешься, что там к чему. Слишком долго куча голытьбы правила Афинами, считая дураков по головам. Настало время лучшим людям показать это.
Мне некогда было выспрашивать его о значении этого туманного предсказания. Мыслями я был уже на борту. Я чуял запах пеньки и смолы, пота гребцов, бочонков с засоленной рыбой и с маслом, ощущал холодные соленые брызги зимнего моря. Чайки парили, ожидая нашего отхода.
"Сирена" была военной триремой, а не торговым судном, и несла на себе лишь свой собственный военный отряд из пятнадцати человек. Мы жили на передней палубе, под навесом из бычьих кож, прямо над первой банкой гребцов; в битве наши места были на узенькой галерейке снаружи корпуса. Команда корабля составляла двадцать пять человек, и еще имелись гребцы, работавшие на трех ярусах весел; на самом нижнем ярусе гребли рабы. Свободные люди не желали работать внизу: отверстия для весел там затянуты кожей от волн и брызг, и гребец целый день не видит ничего, кроме спины впереди сидящего да ног заднего гребца, упирающихся в доски, по обе стороны от себя. Но в дождь и бурю им было лучше, чем нам, горбящимся под кожаным навесом. Я думал, что даже зимнее плавание не может быть суровее, чем некоторые наши ночевки в горах во время службы в Страже. Но я забыл, что человека мутит не только на лошади. Впрочем, к исходу второго дня ветер переменился, и мне полегчало.
Хоть мы об этом не распространялись, но люди на корабле как-то узнали, что мы с Лисием любовники. После конницы, где к таким делам относятся с долей чувствительности, мне оказалось трудновато не обращать внимания на некоторые грубые суждения, с какими часто сталкиваешься в пехотных отрядах. Хотя, может быть, в те дни я слишком живо воспринимал обиды. Большинство из этих людей оказались вполне хорошими товарищами, как я узнал со временем; разговоры их проистекали из привычки да еще из того, что никто и никогда не заставлял их подбирать выражения.
Мы везли плату для нескольких кораблей, стоящих в Сесте, куда, найдя благоприятный ветер, добрались за шесть дней. Но в гавани Сеста на нас напоролось неповоротливое судно с зерном; два-три гребца получили повреждения, несколько досок обшивки пробило; пришлось развлекаться на берегах Геллеспонта, пока шла починка, а потом нас еще задержала погода. Так прошло несколько недель, пока мы прибыли на Самос, и в течение всего этого времени мы не имели никаких вестей из внешнего мира.
После того как мы долго убивали время в маленьком колониальном поселке, приятно было увидеть большой город Самос, сверкающий между горами и синей водой, в которую город вторгается своим мысом, словно рукой с копьем, а гавань располагается в ее изгибе. К западу на берегу находится Храм Геры, величайший во всей Элладе. На востоке засеянные ячменем террасы широкими ступенями спускаются к морю. А за проливом, совсем близко, встает высокий берег Ионии, имеющий цвет фиалок, за что она так и названа.
Гавань была забита кораблями. В первый раз видели мы новый военный флот Афин, поскольку большинство кораблей отсылалось из Города немедленно, как только они спускались на воду. Приятно было смотреть на них изукрашенные носы и тараны, недавно окрашенные киноварью скулы, флажки триерархов на корме… Некоторые были подготовлены для боя - рангоут и вся оснастка сняты, мачты вынесены на берег - на случай нападения на гавань, ведь спартанцы находились совсем близко. Некоторые были вытащены на берег для очистки днища, а паруса расстелены рядом, чтобы подновить краской изображения на них. Изогнутый дугой берег заполняли толпы людей - граждан и моряков, воинов и купцов, - они сидели перед тавернами, прогуливались туда и обратно или же торговались с финикийцами, которые вытащили свои суда на берег и разложили в них товары.
Афинский лагерь раскинулся у берега, там, где лежали на песке корабли, между городом и храмом. Он располагался здесь уже так давно, что шатров не осталось; скорее лагерь напоминал маленький городок с рядами хижин из дерева или плетня, обмазанного глиной, покрытых тростниковыми крышами. Мы нашли себе жилье и отправились посмотреть, что делается в городе.
Скучно будет сегодня повторять то, что мы увидели. Любой человек моего возраста или даже моложе, если на то пошло, знает такие картины. После многих недель интриг, после действий и противодействий город оказался на грани переворота. Уже через пару часов стало ясно, почему отец советовал мне пустить в ход мозги. Афинское войско само раскололось сверху донизу, олигархи плели заговоры с единомышленниками из Самоса, демократы примкнули к гражданам. Но особую вонь гниения придавало всему то, что самосские олигархи большей частью были не теми, кого изгнали прежде, а людьми, ранее стоявшими во главе демократического восстания. Некоторые чуткие носы уже учуяли гниль в сердцевине - дух людей, которые желали не свободы и справедливости, а лишь того, что имел кто-то другой.
Что это означает для нашей силы, мы попробовали на вкус буквально на следующий день, когда был замечен спартанский флот, нацелившийся пройти мимо острова. Прозвучали трубы; корабли, с которых поспешно сняли лишнюю в бою оснастку, тащили в воду по настилам; на скамьях рассаживались гребцы; посредине составляли оружие и щиты; на носу ставили чашу для возлияния богам. Мы ждали только, пока прозвучит пеан, чтобы отплыть. Лисий не потратил даром время ожидания в Геллеспонте, и воины уже восприняли часть его духа. Мы пели, дожидаясь сигнала; гребцы подхватили песню, я слышал даже голоса рабов. Но мы ждали и ждали, пение утихло само собой, люди чувствовали себя все более беспокойными и усталыми; спартанский флот плыл себе дальше, мимо храма и вокруг оконечности мыса, а мы все отправились на берег залить вином наш позор. Не врага боялись наши стратеги. Они боялись друг друга. Позже можно было услышать, как о каком-то триерархе открыто говорили, что он может прикрыть тебя в бою, а об ином - что может переметнуться на другую сторону. Дела, на которые в Афинах стеснялись даже намекнуть, здесь воспринимались как должное.
Самос - старый и благородный город. Даже давние тираны увешивали его дарами, как любимого раба - драгоценностями. Теперь он пребывал на вершине процветания: скульпторы, каменщики и художники не сидели без дела, вверх по склонам холма, как побеги, расползались улицы, цветущие желтым мрамором, и розовым, и зеленым, покрытым рельефами и позолотой в легком ионическом стиле. Но человеку приходилось здесь выбирать себе путь, как в коварной трясине, не доверяя никому. Даже в нашем собственном триерархе мы не были уверены: этот бледный тонкогубый человек, который в Геллеспонте грыз себе ногти из-за задержки, сейчас, когда нетерпение было бы вполне естественным, старался прятать его.
И через весь этот мрак пробивалось, мерцая как болотный огонек, имя Алкивиада. Он приехал на побережье из дворца Тиссаферна и поселился прямо на другой стороне пролива. Олигархи твердили, что если бы в Афинах были повержены демократы, несправедливо изгнавшие его, он бы простил нас и вернулся вместе с персами, которые у него с рук едят, и выиграл войну за нас. И это вполне могло быть правдой, потому что в Магнесии он даже на пиру не снимал с себя меча; если спартанцы овладеют Элладой, то мидяне, чтобы остаться в ладах с ними, наверняка выдадут его. А в Спарте, пока жив царь Агис, он мог ждать только верной смерти.
Угнетенное настроение города камнем висело у нас на шее, мы стали молчаливы даже друг с другом. Но вот однажды нам повезло повстречать нашего старого друга Агия, кормчего с "Парала", который остановился в гавани. Мы знали, что с ним можем говорить свободно, и он быстро вернул нам ощущение твердой почвы под ногами, сообщив, что моряки - демократы все как один. Он мог говорить от их имени, ибо "Парал" был первым среди кораблей, а сам он главным кормчим флота.
На следующий день мы снова встретились с ним, как условились накануне. Он повел нас в некую таверну с вывеской в виде золотого треножника. За ней имелся небольшой беленый дворик, затененный виноградом. Здесь сидел за столом высокий долговязый человек, одетый в юбочку служащего на море пехотинца и кожаную куртку. Он был худощав, но широк в груди, с большим решительным ртом и карими глазами, глядящими тебе прямо в лицо. Агий представил нас:
– Это мои друзья, Фрасибул [93].
Этот человек прибыл на Самос простым гоплитом, но, будучи прирожденным вождем, достиг своего уровня; к этому времени на него были обращены взоры всех демократов. Он был большим человеком не только по сложению; ты чувствовал, что он запомнит твое лицо и имя и будет озабочен твоими бедами.
Агий, по-видимому, сказал ему, что нам можно доверять, ибо он заговорил с нами очень откровенно; он сообщил, что наш триерарх глубоко увяз в заговоре и, если разразится драка, Лисий должен быть готов взять командование на себя. Теперь было совершенно ясно, что самосское дело лишь наконечник стрелы дела куда более крупного. Афинские олигархи хотят воспользоваться им, чтобы захватить власть над военным флотом, а впоследствии, овладев такой силой, - и над самими Афинами. А потом начнут торговаться со Спартой об условиях мира, и им наплевать, сколь ни окажутся эти условия позорны, если сами они смогут разжиреть на гниющем трупе нашего Города. И тогда Афины превратятся в еще одного спартанского вассала, раздавленного под таким правлением, какого ни один спартанец не потерпел бы у себя дома: вожди Города будут услужливыми, а народ - слабым. Нас продадут спартанцам, как давным-давно тиран Гиппий собирался продать нас мидянам.
Но именно сейчас, продолжал Фрасибул, предатели получили такой удар, от которого их до сих пор шатает: Алкивиад сорвался у них с крючка.
То ли (как объявил сам Алкивиад) он никогда и не собирался поддерживать их и всего лишь прощупывал заговор, то ли переменил мнение по причинам, известным ему одному. В конце концов, он всегда был демократом. Так или иначе, сейчас он работал на нас и уже успел это доказать; он схватился за возможность получить прощение, когда спасет свободы Города. В Афинах он был самой крупной наживкой, на которую собирались удить олигархи; только после изгнания полностью раскрылся и прославился его военный гений.
– Итак, - заключил Фрасибул, - не покидайте теперь Самоса даже на час. Если я не совсем дурак, они намерены нанести удар до того, как эти известия распространятся.
Ушли мы оба оттуда в молчаливом настроении. Я тревожно думал, что если мой отец ввязался в это дело с открытыми глазами, то мне никогда больше не ходить с поднятой головой. Даже Лисия, думал я, заденет позор. Я покосился на него - он шагал рядом со мной, погруженный в собственные заботы; не таким он был воином, который может легко отречься от веры в своего командира. Он думал о своей чести, а я - о его.
С тех пор, как мне исполнилось девятнадцать лет, я словно впервые начал слышать обычную болтовню в лавке благовоний или на пиру: "Как поживаешь, друг, после столь долгого времени? И как поживает прекрасный Тот-то, восхвалениями которого ты нам уши прожужжал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51