А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

на одной стороне было написано "МИРОН", на другой - "АЛКИВИАД". Отец вертел чашу в руках, словно не знал, на что решиться; однако, увидев меня, он поставил ее обратно на полку.
В Городе не говорили ни о чем, кроме Алкивиада. На улицах, в палестрах и на рынках пересказывали старые басни о его дерзости и бесчинствах. Те, что прежде выступали за него, сейчас только диву давались, как он мог стать таким, если его воспитал столь замечательный человек - сам Перикл! Ответ был всегда один и тот же: его испортили софисты. Они взялись за него совсем мальчишкой, увлеченные его красотой и быстрым умом; они наполнили его тщеславием, научили нечестивому свободомыслию (здесь кто-нибудь принимался цитировать аристофановские "Облака"), пока он не осмелился состязаться в логике с самим Периклом. Далее же, получив от них то, что могло ему сослужить службу, осмеял все их разговоры о мудрости и добродетели и ушел.
Я слушал с болью в сердце, ожидая, что вот-вот прозвучит имя, до которого рано или поздно доходил разговор. Общеизвестно, говорили люди, что он еще зеленым юнцом завоевал любовь Сократа, и тот мечтал сделать из него нового, еще более великого Перикла; ходил за ним на его разнузданные пиры, укорял на глазах друзей и утаскивал оттуда, как раба, - из ревности, не желая, чтобы юноша хоть на час исчез из виду… Я воспринимал этот позор, как свой собственный. Не имея возможности остановить мужей, я заговорил с Ксенофонтом. Мы с ним скребли друг другу спины, очищая тело от налипшего после борьбы песка и масла; обрабатывая его деревянным скребком-стригилем, я заметил, что не вижу никакого преступления, если кто-то старается сделать из плохого человека хорошего. Он засмеялся через плечо:
– Скреби покрепче, никогда ты не скребешь как следует. Должен отдать тебе должное, Алексий, ты всегда верен своим. Ладно, будем к нему справедливы: все эти люди сами были без ума от Алкивиада, а теперь ищут козла отпущения. Но человек, подобный Сократу, который бродит целый день по городу, ловит людей на ошибках и поправляет их, не может позволить себе валять дурака. Знаешь ли ты, что еще юношей Алкивиад однажды во время борьбы пустил в ход зубы, когда понял, что проигрывает? Случись такое в Спарте, побили бы не только его, но и его любовника тоже - за то, что не научил быть мужчиной.
Я был настолько подавлен, что даже не клюнул на этих спартанцев. А он продолжал:
– Загляни в лавку, где продают благовония, и увидишь молодых друзей Сократа, болтающихся там часами, пререкающихся из-за словесных тонкостей и толкующих про свои души; вроде Агафона, который, как мне кажется, будет в восторге, если кто-то по ошибке примет его за девушку.
– Он - увенчанный трагик, - заметил я. - Зачем смеяться над человеком, который останется бессмертным, когда меня или тебя никто и не вспомнит? А Сократа ты когда-нибудь видел в лавке благовоний? Я - ни разу.
– Полагаю, пройдет изрядно времени, пока мы снова его увидим хоть где-нибудь. Ставлю десять бабок против одной, что он не покажется в колоннаде по крайней мере неделю. Принимаешь заклад?
– Да.
Тут он заметил, что я перестал скрести, и оглянулся.
– Мир, мир, - сказал он с улыбкой, - а то нам придется очищаться снова.
Кто-то сказал, что в палестре Таврия будет бороться атлет Автолик, и мы спросили у наших педагогов, нельзя ли нам пойти посмотреть. Они согласились пройти через палестру, но не останавливаться. Оказалось, что Автолик свою схватку уже закончил и теперь отдыхает; вокруг толпилось множество людей, восхищающихся его внешностью и ожидающих, пока он снова выйдет бороться. Некий скульптор или, может, художник, сидел рядом и делал с него набросок. Атлет привык ко всему этому и не обращал внимания. Мы протискивались через толчею, как вдруг на другом конце стало тихо, а потом раздался ропот разгневанной толпы. У меня похолодели руки. Я понял, кто появился.
Он был один. Мне не пришло в голову, что он сам избегал обычной компании, я подумал, что они все бросили его. Но Критон, который наблюдал за борьбой, сразу же направился к нему и пошел рядом; и, ко всеобщему удивлению, сам Автолик приветствовал его, но, поскольку был обнажен и весь в песке, не стал покидать борцовской площадки. Все прочие отступали при его приближении или поворачивались спиной; когда он оказался неподалеку, кто-то засмеялся.
Что касается меня, то я не был ни настолько смелым, чтобы выйти вперед, ни настолько трусливым, чтобы отступить. Когда прочие, отойдя назад, оставили меня открытым всем взорам, я едва нашел силы поднять голову. Я надеялся самое большее увидеть, как он взглядом своим заставляет всех прочих опустить глаза - так, говорили, он смотрел на врагов при отступлении под Делием. Но он, проходя мимо меня, говорил, как если бы беседовал у себя дома:
– По его мнению, можно обучить методу, но не истинному пониманию его. Если бы речь шла о математике…
Больше я ничего не услышал. Мидас окликнул меня, я повернулся, чтобы идти - и тут увидел Ксенофонта, который стоял у меня за спиной. Сначала он не заметил меня, потому что провожал Сократа глазами. Я ждал, что он заплатит мне проигранный заклад, при проигрыше он всегда ведет себя честно. Но он, все еще глядя мимо меня, пробормотал:
– В тот день, когда боги пошлют мне беду и опасность, пусть они пошлют мне заодно мужество этого человека.
По дороге домой мы поднялись в Верхний город и посмотрели оттуда на гавань. Какой-то корабль уходил; день был ясный, и мы видели синий рисунок на парусе.
– Это "Саламиния" с ее синей совой, - сказали мы в один голос.
Галера быстро удалялась, торопясь в сторону Сицилии.
Глава шестая
В тот год во время празднеств в честь Диониса отец повел нас с матерью в театр. Поэт, сочинивший пьесу, пользовался любовью отца, потому что высмеивал софистов, демократов и всех, кто пытался поразить Город чем-нибудь новым. Мою мать сопровождала Кидилла, а Состий нес подушки; отец дал ему два обола - пусть посмотрит представление. Был ясный, яркий день. Тени редких облачков проползали по освещенному солнцем театру и уплывали к морю. Мать с Кидиллой ушли на женские места. У нее в ушах были новые золотые серьги, которые только что подарил ей отец, со свисающими с них маленькими листьями - они подрагивали, когда она поворачивала голову. Места для зрителей уже заполнялись. Овечьи шкуры и некрашеное полотно ремесленников наверху и яркие краски внизу делали чашу театра похожей на гигантский цветок, лежащий у края Верхнего города в чашечке сухих листьев.
Я часто удивляюсь сегодня, что все еще хожу на пьесы Аристофана, руки которого запятнаны кровью самого дорогого для меня человека на земле - если слова могут лечь пятнами на руки, написавшие их. В тот день я пошел неохотно - его насмешки над Сократом повторялись повсюду, как, по сути, они липли к нему всю жизнь. Но в этой комедии была песня о птицах, такая прекрасная, что от нее по коже шли мурашки и волоски шевелились на шее. В самом деле, когда он поет, он создает свое собственное небо и землю; добрым становится все, что он выберет, и где он поставит алтари, туда и спускаются боги. Платон говорит, что такого нельзя дозволять ни одному поэту, а сейчас он настолько знаменит, где уж спорить с ним. Я заметил, однако, что он идет один… Как бы то ни было, Аристофан в том году приза не получил. Он достался пьесе под названием "Пьяные гуляки", которая возбудила в зрителях яростный гнев против осквернителей герм и святотатцев.
Мы ожидали снаружи мою мать, как вдруг подошел некий муж и сказал:
– Я задержался сообщить тебе, Мирон, что твоя жена ушла домой. Но не волнуйся: моя жена пошла вместе с ней, говорит, ничего страшного. А ей можно верить, она четверых родила.
Он улыбнулся, и отец поблагодарил его с большей теплотой, чем выказал вначале.
– Ну что ж, Алексий, - сказал он, - тогда пошли домой.
По дороге у него было хорошее настроение, он говорил о пьесе. Не знаю, как я отвечал ему. Он прошел на женскую половину к матери, а я остался один. Не задумываясь, что делаю, не позвав наставника, не спросив разрешения, я выбежал из дому и понесся по улицам. Вблизи Ахарнских ворот кто-то окликнул меня.
– Куда ты так торопишься, сын Мирона?
Я видел, что это Лисий, но ни за что не смог бы заговорить сейчас с кем бы то ни было; я отвернулся, пряча от него лицо, и побежал дальше через поля, через лес, пока в конце концов не оказался на склонах Ликабетта.
Цепляясь за крутые скалы руками и ногами, я выбрался на ровное место, где на камнях выросли несколько мелких цветков. Даже Верхний город отсюда казался плоским - он лежал внизу, подо мной; за отрогом Гиметта сверкало море. Я кинулся на камни, тяжело переводя дыхание, и спросил себя: "Почему я убежал? Человек не должен делать что-либо без причины". А потом опустил лицо к земле и горько зарыдал; но когда я бежал, то не знал еще, что хочу выплакаться.
Я говорил себе, что мое горе нелепо, и все же оно заполняло мне сердце и даже терзало тело. Мне казалось, что мать предала меня: когда я никому не был нужен, она меня приняла, а сейчас объединилась в союз с отцом, чтобы поставить на мое место другого, которого я уже ненавидел, хоть и знал, что это - непочтительность к богам. Я думал: лучше бы спартанцы не приходили в тот день, когда я родился, тогда давным-давно в каком-нибудь месте вроде этого лисицы очистили бы мои косточки, а ветер разбросал их.
Постепенно слезы иссякли; маленькие цветки отбрасывали длинные тени, и я ощущал надвигающуюся вечернюю прохладу. Это почему-то напомнило мне день свадьбы отца: я тогда влез на крышу, чтобы посмотреть, как приведут в дом невесту. Было мне в ту пору всего семь лет, и я в простоте душевной полагал, что мне позволят пойти на пир. Отец сказал, что он приведет мне мать; и, как если бы он пообещал мне щенка или птичку, я думал, что она уже принадлежит мне.
Лишь когда пришло время зажигать лампы, я оставил свои воспоминания и пошел вниз с Ликабетта. Я был голоден, да и вечер после захода солнца стал довольно холодным. Только теперь я вспомнил, что ушел на несколько часов без своего педагога, и мечтал, что, может, мне повезет и отца не будет дома. Однако, когда я вошел, он находился в общей комнате и ждал меня.
Он был один, а я, вместо того, чтобы начать просить прощения, выпалил, прежде чем он успел рот раскрыть: "Где мать?" - ибо внезапно испугался, что она по-настоящему заболела.
Он поднялся со своего кресла со словами:
– Всему свое время, Алексий. Где ты был?
Когда он заговорил, да еще так, будто я и спросить не имел права, во мне вспыхнул гнев. Я смотрел ему в лицо, стиснув зубы, видел, что оно наливается кровью, - как и мое, не сомневаюсь.
– Очень хорошо, - произнес наконец он. - Если ты совершил что-то, чего стыдишься, у тебя есть основания молчать. Но, предупреждаю, для тебя самого будет лучше сказать мне сразу, чем дожидаться, подобно трусу, пока я сам выясню.
У меня в голове полыхнуло пламя, и я заявил:
– Я был в палестре для взрослых мужей, слушал софистов и общался со своими друзьями.
Он, уже очень рассерженный, сдержался и помолчал; потом, не повышая голоса, спросил:
– И с кем же ты там общался?
– Ни с кем одним больше, чем с другими, - отвечал я, - хотя твой друг Критий звал меня уйти домой с ним.
Я попытался прикрыться гневом от страха. Я сцепил зубы и сказал себе: если он меня хочет убить, пусть убивает - но ему не увидеть, как я дрожу. Но он лишь проговорил негромко:
– Отправляйся к себе в комнату и жди меня там.
Вечер был холоден, мне хотелось есть. Моя маленькая комнатка была темна по вечерам, потому что окно ее закрывала крона фигового дерева. Я расхаживал туда и обратно, чтобы согреться. Наконец он вошел - с плетью в руке.
– Я ждал, - объяснил он, - потому что не хотел прикасаться к тебе, пока был в гневе. Я не стремлюсь доставить себе удовольствие, но хочу поступить по справедливости. Если из тебя вырастет стоящий человек, ты поблагодаришь меня за то, что я отучил тебя от дерзости. Раздевайся.
Сомневаюсь, много ли я выгадал от того, что он сумел взять себя в руки, потому что это была самая свирепая порка за всю мою жизнь. Под конец я уже не мог сохранить молчание, но все же сдержался, не орал громко и не просил его прекратить. Он закончил - а я так и остался спиной к нему, дожидаясь, пока он уйдет.
– Алексий, - сказал он.
Тогда я повернулся, чтобы он не думал, будто я не отваживаюсь показать лицо.
– Что ж, - проговорил он, - я рад видеть, что с отвагой у тебя дела обстоят не так плохо, как с разумом. Но отвага без руководящего ею разума это доблесть разбойника или тирана. Не забывай.
Мне было очень нехорошо… но если я сейчас потеряю сознание прямо у него на глазах, это будет все равно, что умереть… и чтобы он скорее ушел, я сказал:
– Я сожалею, отец.
– Очень хорошо, - откликнулся он, - тогда все кончено; доброй ночи.
Оставшись один, я лег в постель; мне казалось, как это бывает в ранней юности, что после нынешнего моего несчастья я так и не найду облегчения всю жизнь. Я твердо решил отправиться на берег и броситься со скалы в море. Лежал, отдыхая, мечтая только набраться сил, чтобы ноги меня несли, и представлял себе улицы, по которым придется пройти, покидая Город. Потом вспомнил Лисия - как он встретил меня на дороге и спросил: "Куда ты так торопишься, сын Мирона?". Я попытался представить, как отвечаю ему: "Я иду к морю утопиться, потому что отец меня выпорол" - и при этой мысли понял, что докатился до абсурда. Тогда я укрылся - и в конце концов заснул.
Потом мне стало известно, что отец искал меня по всему Городу и наверняка знал, что ни в какой палестре я не был, а наказал он меня за непочтительность, как поступил бы любой отец. Своих собственных мальчиков я никогда не бил так сильно, но, насколько можно судить, от этого они только стали хуже.
На следующий день я не спешил к матери в комнату, но она сама позвала меня к себе.
– Скажи, Алексий, когда ты был маленький, ты рассердился, узнав, что у тебя будет мачеха? Уверена, рассердился, потому что в сказках все мачехи злобные твари.
– Ну конечно нет. Я ведь часто рассказывал тебе, как все было.
– Но наверняка кто-то говорил тебе, что когда у мачехи появляется собственный сын, она перестает быть доброй к ребенку своего мужа. Рабы вечно рассказывают такие истории.
Я отвернулся и буркнул:
– Нет.
Она перебросила челнок в ткацком станке.
– И старые женщины такие же. Говоря с молодой невестой, они любят каркать о мытарствах второй жены; убеждают ее, что она будет бояться не только своего мужа - это неизбежно в любом случае, - но и его рабов и даже его друзей, которые ничего о ней не узнают, кроме ее искусства в стряпне и ткачестве. И больше всего она уверена, что ее пасынок ненавидит ее заранее и смотрит на ее появление, как на самое большее несчастье в своей жизни. И когда, настроившись на все такое, она видит доброго сына, встречающего ее с распростертыми объятиями, ничто уже не вытеснит этого воспоминания из ее памяти; никакой ребенок не может стать дороже, чем первый.
Она умолкла, но я не мог ничего сказать в ответ.
– Мальчиком ты любил делать все по-своему, - продолжила она, - но когда увидел, что я боюсь показаться невежественной, ты рассказал мне, какие правила должен соблюдать - и даже как тебя следует наказывать за их нарушение.
У нее дрогнул голос, я видел, что она вот-вот заплачет. Я понимал, что надо удирать, ничего не говоря; но, уходя, все-таки сжал ей руку - пусть знает, что мы расстаемся друзьями. У нее были совсем тоненькие косточки как у зайца.
Позднее я постепенно привык к мысли о младенце и даже рассказал кое-кому из друзей в школе. Ксенофонт начал давать советы, какими упражнениями мне следует заниматься с ним. Временами мне казалось, он хочет, чтобы я воспитал брата, как спартанца, временами - как коня.
Мне исполнилось шестнадцать лет, и я закончил обучение у Миккоса. Некоторые мои друзья уже учились у софистов. Я старался не затрагивать эту тему в разговорах с отцом, ибо после недавних событий понимал, что он не позволит мне идти к Сократу, а отдаст кому-то другому. Я собирался заговорить об этом, когда скандал немного сотрется у него из памяти. Большую часть свободного времени я проводил в нашей усадьбе, выполняя его указания и присматривая за делами, когда он был занят; иногда мы с Ксенофонтом охотились вместе. У него была собственная свора гончих на зайца - он сам выбрал их из щенков отцовских собак и вырастил; они были обучены держать след и не отвлекаться на лис и других зверей.
Я почти позабыл о "Саламинии" - и тут она вернулась. Все повалили в гавань поглядеть, с каким видом появится Алкивиад, выкажет ли он страх. У большинства к этому времени гнев уже остыл; люди гадали, какую линию защиты он выберет, и говорили с полной уверенностью, что она наверняка окажется лучше всего, что могли бы предложить наемные сочинители речей.
Два корабля подходили все ближе, но его видно не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51