* * *
Афонька вернулся вместе с теткой Помаскиной – они встретились на Красной площади. Возницын сидел за чаем.
От горячего чая стало сперва как-будто бы немного лучше, но ненадолго. Возницын с трудом сидел на лавке. Так хотелось лечь и вытянуться, но чувствовал – если ляжет, вовсе не сможет потом подняться. Все тело ломило, по спине пробегал холодок.
– Ну здравствуй, господин капитан! – весело сказала Анна Евстафьевна, обнимая племянника. – Да погоди, друг мой, куда ж ты торопишься? – удерживала она Возницына, который, услышав в сенях голос Афоньки, спешил к нему.
– Я сейчас, тетенька, – неласково ответил Возницын, освобождаясь от Помаскиной. – Афоньке два слова сказать…
– Ну как? Есть? – кинулся он к вошедшему денщику.
– В Вознесенском нету, Александр Артемьич, – шопотом ответил Афонька. – Келарша там новая, не тая, что вы называли. Она Софью Васильевну не знает. Указали мне одну старицу – эта помнит Софью Васильевну сызмала. Старица божится: не приезжала.
У Возницына упало сердце.
«Эх, кабы не эта проклятая слабость! Я бы живо отыскал! Вот отосплюсь – все пройдет, и завтра же разыщу ее!» – подбадривал себя Возницын, идучи к столу.
– Садись, Сашенька, дай-кось я на тебя получше погляжу! – говорила тетка.
Возницын сел.
Он сидел бледный. Глаза окружились черными тенями, небритые щеки впали.
– Гляжу я – что-то не больно ты пригож, родной! Худ, черен, точно у нас крестьяне в Смоленской губернии с голодухи. Здоров ли, Сашенька? – участливо спрашивала Помаскина.
– Меня лихоманка трясет. В Астрахани пристала, окаянная, – сказал, стуча зубами, Возницын. – Да и в дороге намаялся: сон, известно, какой, харчи – сухомятина…
– Ничего, приедешь в Никольское к милой женушке, отлежишься на перине, отъешься, – говорила Помаскина.
Возницыну не очень хотелось продолжать разговор о жене.
– А вы как ехали, тетушка?
– Ничего, бог миловал, благополучно доехали – ни волков, ни худых людей не видали.
– А из Питербурха много встречали на дороге? – спросил вдруг Возницын.
– На Питербурх, ведь, другая дорога. Правда, в самом Смоленске встретила Боруха Лейбова – ты ж его знаешь. Ехал оттуда на четырех подводах. У меня тут же на дороге лен и пеньку заторговал – за море их отправляет…
– А Борух один ехал?
– Сидела с ним рядом какая-то не то девка, не то баба ихней еврейской породы.
Возницын встрепенулся.
– А в чем она была, не помните? В малиновой бархатной шубейке?
– Нет, в кожухе.
– А какая она лицом?
– Да пригожая, синеглазая такая… Волосы черные…
– Это – она, Софья! – вырвалось у Возницына.
Помаскина глядела на племянника с удивлением.
* * *
Возницын лежал в темной горенке.
Он не успел переступить порога своего дома в Никольском, куда в тот же вечер приехал вместе с Помаскиной и по ее настоянию, как окончательно свалился.
Алена, увидев мужа таким страшным, закричала дурным голосом, заплакала, запричитала. Но Анна Евстафьевна прикрикнула на нее (не зло и начальственно, а с ласковой укоризной), сама постелила Саше постель и, с помощью испуганного Афоньки, уложила Возницына в кровать.
Он сразу уснул, забылся тяжелым сном. Лежал весь в огне и бредил:
– Стоит град пуст, а пути к нему нет… Дорогая моя, я сейчас! Постой, я сейчас!.. Андрей Данилович, их бин кранк! Пить, пить!.. Афонька, сучий сын!..
В «ольховой» не было никого – сидели в «дубовой», чтобы не шуметь. Ужинали. Заплаканная, встревоженная Алена и монахиня-приживалка Стукея.
Алена нехотя ковыряла вилкой баранину, чуть двигала челюстями. Монахиня проворно жевала передними зубами, точно заяц. И успевала так же проворно говорить:
– Их, матушка-барыня, сестер этих лихоманок – одиннадцать. А двенадцатая, старшая сестра Невея-плясовица, которая усекнула главу Иоанну предтече. К Александру Артемьичу, знать, приступили три меньшие: Ледея – она знобит человека, хоть в печь полезай – не согреешься; Огнея – эта разжигает, аки смолеными дровами и Ломея – ломит, словно буря сухое деревцо… И от них, матушка, одна спа?сень…
– Аленушка, – тихо позвала с порога «ольховой» Помаскина.
Алена встала.
– Полно те забобоны слушать! Как не люблю я этих сорок долгохвостых. Возьми вот чашечку – я сделала уксус с лампадным маслом – вытри хорошенько им Сашу, всего как есть. Не так гореть будет, сердешный…
И она подала чашку.
Алена вошла к мужу в «темную». Горенка освещалась одной лампадкой у образа Александра Свирского.
Возницын лежал худой, черный. Смотрел какими-то безумными глазами. Блаженно улыбался.
– Софьюшка, это – ты? Пришла! – радостно вскочил он, когда Алена дотронулась до его плеча.
– Сашенька, это – я, Аленка! – сказала она.
Чашка дрожала в ее руке.
Сознание вернулось к Возницыну. Он махнул рукой, и извиняющимся тоном сказал:
– Фу, привиделось! Это что? Пить? – спросил он, протягивая руку к чашке.
– Нет, нет! Давай я вытру тебя…
– Только говори истинно. Коли соврешь, я все равно дознаюсь – шкуру с тебя на конюшне спущу! – зло поджимая тонкие губы, говорила Алена денщику.
Она заперлась с Афонькой в боковой каморке с глазу на глаз.
– А чего ж сказывать-то, матушка-барыня? – делал глупую рожу сметливый Афонька, который давно догадался, о чем будет речь.
– Сказывай, куда барин ходил, с кем знался?
– Ходил только к одному Андрею Даниловичу Форсуну, аглицкому профессору. От него книги биривал читать, с ним беседовал.
– А у этого Форсуна женка, аль дочь есть? – допытывалась Алена.
– Никогошеньки! Живет один, как перст, – отвечал Афонька, хотя он не бывал ни разу у Фарварсона.
– Перекрестись, холоп!
– Вот крест святой! – охотно крестился Афонька.
– А у хозяина Парфена жена, дети есть?
– Жена есть, тетка Пелагея. Ей годов за семьдесят, – прикинул лишний десяток Афонька. – Детей же у них нет. Двои старики живут!
– Перекрестись, холоп!
Афонька послушно крестился.
– А к вам в дом никакие бабы, аль девки не хаживали?
Алена так и впилась своими коричневыми глазами в денщика.
– Никто, никогда! – не моргнув глазом, ответил Афонька, – и, не дожидаясь приказа, крестился на угол, где висела пыльная икона.
А сам думал при этом:
– Вот крест святой – ничего тебе, стерва, про Софью не скажу!
Алена еще раз поглядела на денщика и медленно вышла из каморки.
А в «темной» Возницын продолжал бредить:
– Софьюшка, ангел, не сердись! Поцелуй, Софья!..
Тетка Помаскина запирала двери, качала головой…
Третья глава
I
Афонька второй день ходил без дела по Смоленску.
Поручение, ради которого барин Александр Артемьевич отправил его сюда, было выполнено: Софья Васильевна жила уже в сельце Путятине у тетушки, стольницы Помаскиной.
Сначала Афонька разыскал в Смоленске Софью Васильевну (она жила при Борухе Лейбове, вела ему всю торговую переписку) и передал ей письмо Александра Артемьевича. А потом поехал в сельцо Путятино.
Тетушка, получив письмо Возницына, тотчас же собралась в Смоленск и привезла Софью к себе: с Софьей она познакомилась давно, еще вернувшись из Никольского. Живая, умная Софья очень понравилась Помаскиной.
Афоньке можно было спокойно возвращаться в Питербурх.
Софья передала Афоньке ответное письмо Возницыну и велела Афоньке кланяться барину, а Помаскина, кроме всего прочего, велела безопасности ради дождаться в Смоленске отъезда Боруха Лейбова, чтобы ехать вместе с ним в Питербурх: Борух закупил большую партию льна.
Афонька ничего не имел против того, чтобы посидеть в Смоленске.
Он слонялся без дела по городу второй день.
Борух Лейбов намеревался сегодня кончить браковать последние берковцы льна и пеньки.
Афонька начал осмотр города с базара – базар Афонька любил больше всего. Он первым делом пошел за Днепр в торговые ряды.
На базаре толкалось много народу, но толпа была не говорливая, московская, а какая-то придавленная, немотная. Не слышалось бойких выкриков походячих торговок, ни зазыванья расторопных приказчиков, ни шуток-прибауток ларешников. Люди бродили как тени.
Смоленск несколько лет подряд упорно посещал недород, и в город отовсюду из уездов тянулись голодные, заморенные крестьяне. Люди на базаре почти ничего не покупали. К саням, нагруженным зарубежным товаром, у которых стояли в длинных кафтанах суетливые польские евреи и усатые толстые поляки в кунтушах и четырехугольных шапках, – никто не подходил. Никому не нужны были ни эти бараньи шапки, ни ножи, ни замки, ни оловянные фляги, ни фаляндыш.
Толпились, стояли только у саней с мукой, крупой, зерном. Жадными глазами караулили, не протечет ли из какого-нибудь мешка жито, не просыпет ли конь, таская из торбы овес, несколько зернышек, – чтобы поскорее подобрать их.
Голодные продавали с плеч последние драные кожухи, шапки. Набивались, чтобы только кто-нибудь купил у них, не думая, а как быть дальше самому в декабрьский мороз.
У одного пустого, заколоченного амбара сидели, давно закоченевшие, полузанесенные снегом, дед и баба в сермяжных излатанных свитках. На мертвецов никто не обращал внимания – их за эти годы много валялось в Смоленске всюду: на улицах, на дороге, в крепостном рву.
Всюду были худые, хмурые лица, сжатые губы, глубоко впавшие глаза. Ни задорной пьяной перебранки, ни веселых базарных шуток – ничего здесь не было.
Афонька ушел разочарованный. От скуки он осмотрел крепостные стены («Наши, кремлевские, куда красивше», – решил он), побывал на Соборной горе, посмотрел на перестраивающийся Успенский собор.
Не нравился ему Смоленск.
Может быть летом, когда приусадебные сады стоят в зелени и течет широкий Днепр, Смоленск и красив. Но теперь, в Филипповки, он был непригляден.
Вспомнился болотный Питербурх. Хоть в нем, в двух шагах от Большой Перспективной дороги, пузырилось, хлюпало болото, а все-таки даже болотный Питербурх – лучше Смоленска!
Сегодня Афоньку не тянуло никуда. Хотелось поскорее уехать во-свояси.
Позавтракав, Афонька направился к Боруху узнать, много ли осталось ему браковать льну и успеет ли он сделать все за день, или нет. Чтобы узнать, где сегодня Борух бракует лен, Афонька пошел к дому, в котором Борух Глебов жил.
Борух жил в небольшом домике, – у самого Днепра. Домик этот снимал подручный Боруха, косоглазый Мендель. В лучшей части домика, в комнате с двумя небольшими окнами, помещался Борух. А в передней, отгороженной дощатой перегородкой, и в сенях ютился Мендель сам-пять.
Когда Афонька вошел в хату, пропахшую терпким запахом чеснока и луку, он застал хозяйку, жену Менделя и часть ее ребятишек. Она чистила на лавке у самого порога большую щуку. Кудрявый, голопузый мальчонка стоял тут же, наблюдая, что делает мать. На печке с годовалым ребенком на руках сидела старшая дочь.
– Здравствуй, хозяюшка! – сказал Афонька.
Кудрявый мальчонка, неуклюже переваливаясь на кривых ногах, в испуге побежал к печке.
– День добрый, – разогнулась еврейка. – Прочь ты, паскуда! – крикнула она на худую кошку, которая из-под лавки принюхивалась к щучьему хвосту.
– Сядайте! – сказал она, вытирая рукой конец лавки у крохотного – с ладонь величиной – оконца. – Еще гостите у нас, в Смоленску?
Афонька сел. Спешить было некуда, а поговорить он любил.
– Вот как Борух Глебов? Справится сегодня, аль нет?
– Кажите-ти справится Мендель, а не Борух! Мендель все глядит, Мендель каждый бунт своими руками перещупает! А Борух что? Тольки стоит и палкой торкает, – сказала еврейка, снова принимаясь за рыбу. – Може, и справится – бо такий мороз, а у Менделя старый кафтан – надо ж греться!
– Рыба у вас, хозяюшка, хорошая! Вкусная уха будет! – желая сказать приятное, похвалил Афонька.
Еврейка поморщилась.
– Рыба – дай бог есть такую до самой смерти! Тольки не нам есть – мы и в субботу такую не видим, не то что…
– А кому ж это готовите?
– Хозяину, реб Боруху. Нам – где там рыбу! Хоть бы хлеба было вволю. И так еще нас бог милует! Другие толкут мякину с гнилой дубовой колодой, лебедой и козельцом живут, а мы – слава богу – едим овсяную муку с мякиной!
– Да, с хлебом у вас верно что плохо! – посочувствовал Афонька. – И у нас был неурожай, да все ж не такой…
– Вы говорите – плохо? Совсем негодно! Четверик жита был две гривны, а стал два рубли! Теперь за фунт хлеба тое надо платить, что бывало за пуд платили. Оттого народ с голоду пухнет. Мужики разбегаются, куды кто! А мы – нам бежать некуда…
Живя в Смоленске, Афонька за эти дни только и слышал стоны и жалобы на бесхлебицу, на тяжелую жизнь, дальше слушать было невтерпеж.
– А где, хозяюшка, я сегодня самого Боруха Глебова найду? – спросил он, вставая.
– Вот идите так и так, – вытянув руку с ножом, показывала она: – Вдоль реки и увидите. Где почуете – чихают, там, значит, и лен.
– Найду, спасибо! – ответил Афонька, выходя из хаты.
До амбаров было совсем недалеко. Он издали увидел их: весь снег был грязносерым. В раскрытых настежь воротах колыхалось облако пыли.
Под стеной амбара, на длинных мялицах, примостилось полтора десятка девок и баб, неизвестно от чего более почерневших – от пыльной работы или от голода.
Бабы сморкались в подолы, о чем-то тихонько говорили. И никто не посмотрел на Афоньку, который проходил мимо них.
«Наши, московские девки и голодные прыснули бы со смеху, увидев парня! Что-нибудь выдумали бы, а эти – сидят!» – думал Афонька.
В амбаре Афонька увидел самого Боруха. Он был в нагольном тулупе и простой барашковой шапке. От пыли его широкая, с проседью борода, стала такой черной, как была двадцать лет назад.
Четверо девок развязывали бунты, у которых в неопределенного цвета длинном кафтане, повязанном пеньковой веревкой, копошился озябший Мендель. Борух с палкой в руке медленно ходил от бунта к бунту.
– Ну что, справитесь сегодня? – спросил Афонька у Боруха.
Борух только повел плечом и, чихнув, неспешно ответил:
– Коли б не такие жулики, давно б ужо мы были в дороге. А то поглядите сами!
Он показал на развязанный бунт первосортной пеньки. Снаружи бунт казался вполне годным, но внутри он наполовину состоял из почерневшего, гнилого волокна. Концы вовсе были не обрезаны и комья земли, приставшие к кореньям, так и лежали, видимо оставленные нарочно для большего весу.
– Хватит. Я у пана Шилы не возьму больше ни одного берковца. Скажи ему, Мендель, – обернулся Борух к подручному, – что я купляю пеньку, а не каменья и землю! И коли пан Шила хочет мне продавать, нехай в другий раз чистей выбивает кострику и не перевязывает кудель пеньковыми прутьми! Прибыли на полушку, а убытку – на рубель! Англичане все равно заставят нас перевязать!
И, отряхая тулуп, Борух пошел к воротам.
– Сегодня я отправляю пятнадцать подвод – поезжайте с ними разом. А мне из-за этих смоленских мазуриков придется на тыдень еще остаться…
От пятиалтынного, который дан был на дорогу барином Александром Артемьичем, у Афоньки остался гривенник.
Сначала Афонька выпил водки на пятак, потом еще на семишник, и наконец подумал-подумал, да и брякнул о прилавок остальные – пей, гуляй, душа! Все равно с алтына не разбогатеешь!
В дороге Афонька не пил – боялся: намерзнешь пьяный. Харчами – запасся: барыня Анна Евстафьевна была не скупая, наклали Афоньке пирогов целую торбу. Значит, до Питербурха деньги были вовсе не нужны.
Афонька сидел в корчме у Малаховских ворот. Смоленская корчма ему полюбилась.
Народу в ней было не горазд много, но говор и шум стоял не хуже, чем в «Скачке» у Охотного ряда.
Афонька удивлялся: в Смоленске на улицах и на базаре народ ходил точно без языка, а в корчме все говорили с меньшей опаской, нежели в Москве или в Питербурхе.
Афонька не любил пить вмолчанку. Хотелось поговорить с кем-либо, рассказать, какой у него барин, капитан-лейтенант, горячий, но справедливый, как он доверяет своему денщику Афоньке – вот послал одного в Смоленск…
Афонька оглянулся – с кем бы перекинуться двумя-тремя словами.
Рядом с ним сидели двое чернецов. Один рыжебородый, плосколикий, другой – с злыми глазами, высохший как тарань. Он говорил и все время откидывал от лица нависавшие, давно немытые, космы волос.
– Вместо меня поставили из Авраамиевского монастыря отца Гервасия. И чем он, скажи, лучше? В деле своем не благолепен и пьяница горькая. Упивается не токмо вином, а и табачищем. Но я так не оставлю! Я добьюсь правды. Приидох – яко раб, исхожду – яко враг! – стукнул кулаком по столу сухощавый чернец.
Афонька слушал, что будет дальше.
– А куда ж запропастился сам архиепископ Филофей-грек? – спросил плосколикий.
– Один посадский ездил за крупой в Нежин. Говорит, будто Филофей там преосвященствует…
– А толмач архиерейский, этот – ну, как его?.. – щелкал толстыми пальцами плосколикий чернец, силясь вспомнить.
– Галатьянов? – помог сухощавый. – В Санкт-Питербурхе…
– Стало быть, встретитесь! Ты ж, отец Лазарь, поедешь в Синод?
Афонька уже открыл рот – хотел вступить в разговор:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37