А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Возницын безвольно ткнулся головой в зеленый грезетовый роброн, в мягкие аленины колени.
Алена хотела поднять его голову, но Возницын упирался, прижимаясь к ее ногам.
– Да что с тобой, Сашенька? – уже почему-то шопотом спрашивала Алена, вся дрожа и боязливо озираясь на раскрытое окно. – Расскажи, что с тобой! – допытывалась она и чмокнула в его завитой пудреный парик. (Афонька хорошо смазал его салом и не пожалел пудры).
– Скажи, родной! Скажи, мой любимый! – не отставала она.
В конце концов, она подняла его голову и прижалась губами к щеке Возницына, по которой текли слезы.
Тогда Возницын обхватил Алену и стал яростно целовать ее, лепеча:
– Милая, милая!
Он целовал Аленку, а думал о той, о другой…

* * *
Как только Алена вышла с Возницыным из горницы, Настасья Филатовна незаметно шмыгнула в сени.
Не прошло и нескольких минут, как она вбежала назад в горницу, где шумели пьяные гости. Настасья Филатовна вытащила Дашкову из-за стола.
– Все у них и без нас слажено, глянь, матушка, сама! Слава те, господи! – крестилась Настасья Филатовна и толкала Ирину Леонтьевну к алениной горнице.
Ирина Леонтьевна широко распахнула дверь и остановилась на пороге: Возницын целовался с Аленкой у открытого окна.
– Батюшки-светы! Алёнка, бесстыжая, с кем это ты? – закричала Ирина Леонтьевна, всплескивая руками. – Сашенька! Дети мои! – бросилась она к ним.
Возницын оторвался на миг от Аленки и удивленно оглянулся вокруг: что случилось?
VII
Возницыну не спалось. Он лежал, слушая, как за окном, в саду, шелестит дождь (дождь шел с вечера – тихий и теплый) и как, не обращая внимания на дождь, звучно рассыпается раскатом, пленькает соловей.
Возницын перебирал в памяти все, что случилось за последние дни.
Он клял себя за то, что поехал на именины к Дашковым, что напился пьяным и, расчувствовавшись, полез целоваться к Аленке которая пожалела его. (Возницыну и в голову не пришло, что это любовь, а не жалость.)
Когда же их застала Ирина Леонтьевна, Возницын с горя, что Софья так вероломно его бросила, с отчаяния, с пьяных глаз, попросил Ирину Леонтьевну благословить их с Аленкой.
Он вспомнил, какой радостный переполох произвело это событие на всех, как удивился и обрадовался Андрюша, как без конца лезли целоваться дяди – рыжебородый стольник и ландрат с мочальной, пегой бородой.
Все эти дни Возницын старался уверить себя, что любит Аленку, что Аленка лучше Софьи. Он собирал в памяти все то, что могло бросить на Софью хоть какую-нибудь тень.
Возницын припомнил, что Софья – холопка графа Шереметьева. Вспомнил, что сказал о ней грек и что – слово в слово с греком – говорил князь Масальский. Он готов был верить, что Софья жила с капитаном Мишуковым и что она уехала за рубеж только из-за того, чтобы не разлучаться с Захарием Даниловичем.
И особенно странной представлялась сейчас Возницыну та ночь в Астрахани, когда Софью вытащили из реки. Припомнилось, как Софья объясняла это происшествие. Теперь вся история с ночным катаньем по Волге казалась Возницыну неправдоподобной. Безусловно, с Софьей произошло что-то иное. Возницын удивлялся, как раньше он не придал этому значения и легко поверил софьиным объяснениям.
И наконец он вспоминал последнее прощание в Москве. Софья здесь была совершенно другой, нежели в Астрахани.
– Уехать так – значит не любить! – со злостью уточнял он.
И тотчас же, на смену своенравной Софье, в воображении вставала другая – ласковая, старающаяся во всем угодить ему Аленка.
– Вот она меня любит! Она не бросит! – думал Возницын. Но ни радости, ни успокоения эта уверенность ему не давала.
И Возницын продолжал ворочаться на постели с боку на бок, продолжал глядеть на белевшее в полумраке окно, слушать, как шумит тихий дождь…
Вдруг на дворе яростным лаем залились собаки.
Затем, через некоторое время, Возницын отчетливо расслышал: к дому подъехала подвода.
В дверь застучали.
Возницын вскочил. Нелепая мысль пронеслась в голове:
«Софья передумала! Вернулась с дороги!»
Он набросил кафтан и, уронив в темноте стул, кинулся из «ольховой» горницы в сени. Но уже по сеням к двери прошлепала босая девка.
– Кто там? – немного испуганным голосом спросила она.
– Отпирай, холопка, свои! – откликнулся из-за двери низкий женский голос.
Возницын попятился назад к себе и, нашарив в темноте одежду и сапоги, стал одеваться.
– Кто бы это мог быть? – догадывался он.
Девка ввела приезжих в соседнюю, «дубовую» горницу.
– Говоришь, молодой барин дома? – уже потише переспрашивал у девки все тот же приятный голос. – Не буди, пусть отдыхает!
Возницын застегнул последние крючки и открыл дверь в «дубовую».
У дверей в сени, снимая промокшую холщевую накидку, стояла высокая полная женщина.
– Ах, вот и сам хозяин! Все-таки мы тебя разбудили! Не узнаешь, поди, тетку Помаскину? – сказала она, легко, неся навстречу ему свое тучное тело. – Ну, здравствуй, Сашенька! – говорила Помаскина, наскоро вытирая губы концом шали. – Здравствуй, родной!
Они троекратно поцеловались.
– Эк ты вырос, вытянулся! Молодец-молодцом, – оглядывала Возницына тетка Помаскина. – А помнишь, как я приезжала – ты махонький мальчик был! На плече у меня по всем горницам езживал!
Возницын вспомнил веселую тетку Помаскину. Она в детстве как-то раз приезжала в Никольское откуда-то издалека. Привезла вкусные медовые пряники и полюбилась Саше так, что он не сходил с теткиных колен.
– Помню, как же! – радостно улыбнулся он. – Садитесь, тетушка!
Он шагнул к лавке и только тут увидел, что тетка приехала не одна. В углу, степенно сложив руки на животе, стоял чернобородый, заросший волосом до самых глаз, лопоухий человек в длиннополом кафтане и черной бархатной ермолке.
Увидев, что Возницын смотрит на него, человек поклонился, выходя в полосу света.
Помаскина указала на него племяннику:
– А это, Сашенька, мой попутчик, наш смоленский откупщик Борух Лейбов.
– Мо?е ушанова?не пану! – сказал Борух Лейбов, низко кланяясь.

* * *
Тетушка Анна Евстафьевна сидела за столом, а ее спутник, молчаливый Борух Лейбов, пристроился на лавке у окна. Он ел только мед, хлеб и молоко. Борух Лейбов не снимал своей бархатной ермолки и потому – из уважения к образам – сел в сторонку.
Нежданные поздние гости ужинали.
– Значит, муж Матреши, Иван Акимович, волею божиею преставился? – говорила Помаскина. – Опился-таки вином? Бедная Матреша! А ты, Сашенька, теперь – ваше благородие, унтер-лейтенант? Теперь тебя надобно женить! Правда, пане Борух?
– Кто остается безбрачным, тот не заслужавет имени человека, – так сказано у нас в законе, – ответил Борух Лейбов из чсвоего угла.
– Вот видишь, – хлопнула Возницына по плечу тетка. – А ты чего зеваешь, ваше благородие?
– Позавчера уж сговор был, – стыдливо сказал Возницын.
– Ай да молодец! Чего ж ты не рассказываешь? Кого просватал?
– Алену Дашкову.
– Это из «Лужков», Ивана Устинова, стольника дочь, что ли?
– Ее.
– Дело хорошее, соседское. Да и отец у нее был добрый человек! А старуха Дашкова, Ирина Леонтьевна, все такая же хитрая, как и была?
– Такая же, – потупился Возницын.
– Коли дочь в маменьку пошла, – занозистая баба будет… А какая она, Аленка? На кого похожа?
– Небольшого росту, рыжая…
– Может, и в маменьку – отец-то был высокий, русый, – сказала Помаскина.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ
Первая глава
I
Софья, ссутулившись, понуро сидела в уголку и слушала, что говорит ей поваренная старица, мать Досифея.
Моргая вечно красными, подслеповатыми глазками, мать Досифея оживленно, видимо с удовольствием, повествовала:
– Прислали нам игуменьей мать Евстолию из Рождественского монастыря, что у «Трубы». Там она, коли помнишь, келаршей была. Она уж и в Рождественском себя изрядно показала: стариц, ни за что – ни про что плетьми била да на чепь сажала, а сама в ночное время протопопа к себе в келью приваживала. Мы и все-то не подвижнического жития, да все-таки чин монашеский блюдем!
Привезла с собой из Рождественского монастыря пьяницу, зазорного состояния мать Гликерию. Сделала ее чашницей. И вот, как приехали они к нам, так сразу пошло у нас во всем – и в пище и в одежде – великое оскудение.
На келейный обиход – на каждый удел – бывало по два рубли в год получали, а тут и полутора целковых не стало выходить. Панафидных семьдесят памятей царских в год всегда считалось, а она и за тридцать не платила. На Симеона-летопроводца по сорок копеек за капусту давали – Евстолия и вовсе отменила эту дачу. Говорит, повелением блаженные и вечнодостойные памяти императора Петра первого новый год, говорит, заведен с генваря, так тогда и получайте вместо сорока копеек полтину. Будто мы не сведомы, что капустная дача – сама по себе, а генварская – сама по себе. Она и называлась не «на новый год», а «на коровье масло». Шестьдесят копеек давали. Как раз полпуда масла купить можно было.
Одним словом, не стало житья. Старицы так и начали таять гладом. Вот тогда-то, вечная ей память, и преставилась твоя благодетельница, мать Серафима…
Софья слушала и думала: как за эти шесть лет, что она пробыла за рубежом, изменилось все в Вознесенском монастыре.
Софья ехала в Вознесенский монастырь – как к себе домой. (Мишуковы довезли ее до Москвы – Коленька вырос, и Софья уже не была им нужна.) Она и не допускала мысли, что мать Серафима могла за эти шесть лет умереть. Уезжая за рубеж, Софья оставляла ее здоровой и бодрой.
И вот теперь и Вознесенский монастырь и вся Москва сразу сделались чужими. Здесь не было никого близкого. Софья начинала жалеть уже, что не осталась в Кенигсберге или в Варшаве.
Правда, где-то был еще Саша Возницын. Но где он и что с ним – Софья не знала. Ведь прошло столько лет! Он мог забыть, разлюбить ее.
Да и как не разлюбить – ведь она обманула его: говорила, что едет на полгода, а пробыла столько долгих лет! Можно ли простить ее?
– Нет, нет, пока что – об этом не думать! – гнала от себя неприятные мысли Софья.
– А кто решился написать царице про игуменью Евстолию, что ее вызвали в Питербурх? – спросила Софья.
– Да кто ж один решится? Все написали. Асклиада первая удумала, написала, а мы – сто удельных, шестьдесят две полуудельных да сорок богадельных – все и подписали доношение. Просили избрать общим всех монахинь согласием новую игуменью, чтоб и летами довольную и неподозрительную и состояния доброго.
Досифея придвинулась поближе к Софье и зашептала:
– Асклиада не могла простить, что после смерти игуменьи Венедикты поставили не ее, а какую-то пришлую, из другой обители, келаршу. Мать Асклиада тоже не бог весть какая ласковая – ты, должно, помнишь – да все ж лучше Евстолии была бы!
– А кто вместо игуменьи сейчас в монастыре будет?
– Не знаю, Софьюшка. Кого-то царица нам пришлет!
Софья поднялась.
– Надо сходить к матери Асклиаде поговорить, что мне делать.
– Поживи у нас с недельку, поосмотрись, а там увидишь, как быть. К графине Шереметьевой всегда успеешь! – провожала Досифея Софью.
Келарша, мать Асклиада, приняла Софью весьма радушно.
В первый момент она не узнала в этой нарядно-одетой даме бывшую монастырскую воспитанницу. Асклиада сказала Софье то же, что и мать Досифея – она предложила Софье побыть в обители, сколько понадобится.
– Будешь довольствоваться нашим трактаментом, – милостиво разрешила келарша: – а жить вместе с трапезной сестрой Капитолиной. С ней и сыта будешь и не заскучаешь: баба не больно умна да поговорить любит.
Софья поблагодарила и пошла устраиваться на ночлег – с дороги чувствовала усталость.
Трапезная сестра Капитолина временно занимала две смежные кельи, оставшиеся свободными после умершей богатой вкладчицы.
Капитолина была сорокалетняя, тучная и, несмотря на свою полноту, подвижная женщина.
Она любила поговорить и посмеяться, а жила одна и потому с радостью встретила Софью.
Капитолина засуетилась, забегала.
Она раздобыла для гостьи постель и устроила Софью в передней, проходной келье, а сама перешла во вторую. 3атем притащила из трапезной разной снеди и, пока Софья ужинала, успела рассказать ей, что недавно в монастыре получен царицын указ собрать в государственные заводы с девичья монастыря со ста душ по одной кобыле.
– Вот хорошо бы нашу келаршу, мать Асклиаду, отправить в зачет! – хохотала смешливая Капитолина.
Она еще долго рассказывала бы Софье разные монастырские истории, если бы не увидела, что гостья совсем клюет носом.
Как ни смешны были рассказы трапезной сестры, но Софья с удовольствием легла в постель.
Софья встала поздно, хотя она отлично слышала, как еще на зорьке по всем кельям бегала будильщица Анфиса, подымая на молитву.
С дороги так сладко спалось и Софье не захотелось рано вставать из-за скудного монастырского завтрака. Тем более, что у нее еще осталась от дороги кое-какая еда, а кроме того она была уверена в том, что хлопотливая трапезная сестра Капитолина накормит ее во всякое время.
Софья уже одевалась, когда в келью вбежала запыхавшаяся, красная Капитолина.
Софья удивленно посмотрела на нее: что такое случилось? Сестра Капитолина плюхнулась на лавку.
– Ой умора! Ой моченьки нет! – хлопала она себя по широким бедрам и тряслась в беззвучном смехе.
Под широкой рясой студнем колыхалось ее тучное тело.
– Что такое? – улыбаясь, спросила Софья.
– К нам игумена прислали! Ой, не могу! – хохотала Капитолина.
– Как игумена? – подняла брови Софья.
– Игумена! Не игуменью, а игумена! И не монаха или попа, а лейб-гвардии семеновского полку капитана.
Софья стояла, пораженная такой нелепой новостью.
– В девичий монастырь царица назначила игуменом гвардии капитана? Хорошее дело! – рассмеялась она.
– Сейчас только с матерью Асклиадой у меня в трапезной был. Ячный квас кушал!
– Когда же он приехал?
– Сегодня по утру. У заутрени был. Молодой, красивый… И одно у него девичьего звания – только что косичка, – хохотала смешливая Капитолина, колыхая толстыми боками.
– Глядите, они, к амбарам мимо наших окон пойдут. Я забежала упредить, – сказала Капитолина, вставая. – Оденетесь, приходите в трапезную завтракать! – кинула она Софье и понеслась дальше.
Софья причесывалась и смотрела в узенькое, маленькое оконце кельи.
Сторожа, не как обычно, с прохладцей, а рьяно мели двор. Мимо окна, моргая красными глазками, пробежала куда-то озабоченная мать Досифея.
На крыльцо вышла, было, из кельи дурочка Груша, до сих пор жившая в монастыре под надзором мукосеи, матери Минфодоры, но кто-то тотчас же прогнал Грушу назад в келью.
А игумен всё не шел.
«Может быть, прошли, да я не заметила?» – подумала Софья и уже собралась итти в трапезную, как послышались голоса.
Говорила мать Асклиада и еще кто-то.
Софья глянула в окно.
К амбарам шло несколько человек. Впереди, с картузом в руке, катился на своих коротких толстых ножках маленький, курносый приказчик Бесоволков. Сзади, гордо откинув голову в клобуке, шла, широко, по-мужски шагая, высокая, негнущаяся мать Асклиада. Лихорадочный румянец играл на ее старчески-обвисших щеках.
Рядом с Асклиадой шел высокий офицер.
Софья не видела его лица – офицер шел в ногу с келаршей, как в строю. Софья видела только щегольские белые штиблеты с пуговицами, треуголку и кончик косы, оплетенной черной шелковой лентой, – точь в точь как она видела за рубежом у прусских офицеров.
Они уже поворачивали за угол, Бесоволков подобострастно подскочил к офицеру и подхватил его под локоть, хотя шли по ровному месту.
«Вот досада – не увижу нашего игумена», – улыбаясь, подумала Софья.
И вдруг этот лейб-гвардии игумен обернулся, глядя вверх, – видимо, осматривал обветшавшие кровли обители.
Софья отпрянула от окна: это был востроносый и востроглазый, с курьим лицом без подбородка, князь Масальский.
II
Отворачивая в сторону курносое лицо, Афонька с силой встряхивал кафтан и, в промежутках между взмахами, говорил чернобородому мужику, стоявшему у забора:
– Послезавтра… едем с барином… в Питербурх.
Выбив из кафтана пыль, Афонька распялил его на заборе, где уже висела разная исподняя и верхняя барская одежда, высморкался в пальцы и отошел в сторону.
– Три с половиной года в кавалергардии служили. А теперь кавалергардию царица распустила. Нас опять в морскую службу отправляют, – рассказывал он.
Чернобородый мужик слушал как-будто бы внимательно, а сам все поглядывал на барские хоромы, видимо, думая о другом. Это был староста из Коломенского села, полученного Возницыным в приданое за женой. Староста приехал в Никольское со столовыми и домашними припасами, сдал их и теперь ожидал, когда его позовут в горницу к барину на беседу – Возницыны в это время обедали.
– Скажи-ка, мил человек, а каков наш барин? Я, ведь, первый под в старостах, хожу, барина еще не видывал, – почесывая от смущения затылок, зашептал староста:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37