А она — стоит посмотреть! — она уже вся в готовности, в изнеможении, она готова отдаться прямо тут, на глазах его приятелей…
Люди грешили всегда. Но далеко не во все эпохи грех так победительно рвался наружу, опрокидывая все и всяческие препоны, как это было в позднем Риме, или на Западе, в эпоху Возрождения, или в наши дни, наконец, когда по «ящику» выступают представители «сексуальных меньшинств» и соображения морали уже вовсе не принимаются в расчет…Для торжества того, что зовется распутством или, возвышеннее, «свободной любовью», необходимы особенные обстоятельства духовной жизни общества, необходима потеря чувства меры — столь развитого еще у наших вчерашних крестьян (дочери которых это чувство утеряли совсем). Нужно, наконец, острое ощущение временности бытия, потеря веры в загробное воздаяние, вообще в загробное продолжение хотя бы духовной жизни.«Веселитесь, юноши», — это начальные слова студенческого гимна (в послепетровские времена проникшего и к нам), родившегося где-то около тех времен, передававшегося из века в век, из страны в страну, ставшего всеевропейским гимном студенчества, благо он был на латыни! И, да, старцы-академики молодели на глазах, распевая дрожащими голосами за чашею хмельной влаги с юности знакомые слова: Gaudeamus igiturJuvenes dum sumus!Post jucundum juventutem,Post molestam senectutemNos habebit gumus,Nos habebit gumus. И конечно, святые слова: «Vivat Academia, vivant professores!»Да, конечно, вечная, прошедшая века молодость мудрых носителей светоча знания, передаваемого из века в век, из страны в страну, от студента к студенту… И не помнится о коснеющей скуке и холоде жизни, о не свершенных, у большинства, надеждах, о пустоте «золотой чаши бытия»… Но — «Gaudeamus igitur» — веселитесь, юноши!Вдумаемся, однако, в смысл этих начальных слов: Веселитесь, юноши,После буйной юности,После дряхлой старости,В прах мы обратимся… В прах, в «гумус», в перегной… И — все! И никакой иной жизни, а потому — слава безумству юности, отвергающей все пределы, ибо впереди — смерть, небытие, прах, «гумус».Эпохи безверия все и неизбежно утыкаются в это страшное чувство всяческого конца, уничтожения, праха, как замечательно описала его Марина Цветаева, в юности помыслив о конце: …И кровь приливала к коже,И кудри мои вились,Я тоже была, прохожий!Прохожий, остановись! (Остановись у могилы!). Чувство, пережить, принять которое невозможно, ежели не верить свято в загробное бытие, в загробное воздаяние, в ад и рай, в хоры праведных душ перед престолом Всевышнего. И не крушением ли этой веры вызван был весь тот всплеск бунтующей плоти, который мы доднесь зовем Возрождением? Возрождением, но чего?! Римских доблестей, или же позднеримского распутства? «Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал», — признается Пушкин, оценивая свои молодые лицейские годы.Нас всех учили тому, что эпоха Возрождения — это всяческий эталон для последующих времен: эталон культуры, жизни, искусства. Классика, ставшая классицизмом, античная скульптура, определившая скульптуру Возрождения, живопись «титанов Ренессанса», давшая начало академической живописи, на долгие века подчинившей себе европейский мир, — все это подавалось нам как бессмертные образцы всяческого предельного и бесспорного совершенства, и лишь побывав (увы, мельком!) в Италии, узрев вживе равеннские мозаики Юстиниановых времен в сравнении с фресками художников Возрождения, я задумался. Мозаики (живопись Византии!) выглядели явно величественнее, значительнее возрожденческих телес. Их строгость как-то очень сходствовала со строгостью церковных сводов, а условность говорила о каких-то своих — глубинных замыслах… Короче, как мне сказал по возвращении один знаток, византийцы ставили перед искусством более сложные и глубокие духовные задачи.И сейчас, ежели бегло пролистать фолианты художественных изданий, всмотреться в эти бесконечные ряды прекрасных женских тел, в это буйство плоти, плоти и только плоти, да еще когда узнаешь о тех оргиях, в каких участвовали творцы Возрождения… Где же, в конце концов, видели они эти ряды полураздетых и раздетых, и едва одетых девушек и матрон, ежели бы этого не было в жизни, ежели к этому не стремились бы тогдашние, порвавшие узду средневековых моральных норм деятели, ежели бы это не стало нормой жизни, а, значит (уже потом!), и искусства…Понять не всегда значит простить, но художник, в отличие от моралиста, всегда должен все-таки понимать, «влезть в шкуру» своего героя, уметь взглянуть на мир и с той, и с другой стороны. IV А посему не будем так-то уж обличать студенческую «шайку столовую», как сказалось бы на Руси, собравшуюся в укромном саду под старинной башней на окраине Болоньи, где на раскинутых плащах, на овечьих шкурах и вытащенных из дому цветных подушках вольно расположились приятели — «десять дьяволов», среди коих был и Ринери Гуинджи, плутовато-красивый студент-теолог, разделивший позднее пиратскую судьбу Бальтазара, и Джованни Фиэски из Генуи, боковой отпрыск знатной фамилии, студент-медик, высокий, мосластый, приманчиво-безобразный, с горбатым генуэзским носом, с почти обезьяньей челюстью худого неправильного лица, невероятно сильный (сам Бальтазар, когда боролись, справлялся с ним не без труда), один из лучших студентов Томмазо дель Гарбо — «славный Томмазиус» — будущее светило медицины, поимевший, в свой черед, массу неприятностей со святой инквизицией, запрещавшей анатомировать трупы, и Ованто Умбальдини из Флоренции, правовед, прославившийся впоследствии комментариями к папским декреталиям, запрещавшим священникам держать у себя гулящих девиц, а ныне небрежно обнимавший за талию Ренату Фиорованти, трепещущую от желания и нежного стыда. Она уже не чуяла, кто именно из студентов щупает ее груди и развязывает шнуровку платья, чтобы пролезть дальше. Рената, ставши когда-то любовницей Бальтазара, нынче переспала почти со всеми десятью дьяволами, переходя из рук в руки, отдаваясь разом и троим и четверым из друзей, до того, что в голове начинало звенеть, в глазах все плыло и тело сотрясали непрерывные позывы вожделения. К ее плечу прислонилась Бианка Диэтаччи, которую ласкал второй студент-медик, Биордо Виттелески, и уже не слушая веселых разговоров друзей и бренчания лютни ждала, полузакрывши глаза, когда юноша потянет ее к себе, опрокидывая и задирая подол, тут же, на ковре, у костра, разведенного друзьями, и совершит то, для чего она явилась сюда и вообще для чего она родилась на свет.Гречанка Джильда Пополески, Луандемия Кавалькампо (вырвавшаяся на свободу дочь флорентийского торговца сукнами), знатная горожанка Констанца де Фолиано — все бывшие любовницы Бальтазара, а ныне возлюбленные его друзей, — сидя позади пирующих юношей и небрегая их учеными разговорами, ожидали часа любви.Барашек, которого крутили на вертеле перед огнем, смазывая нутряным салом, намотанным на ореховую палку, уже поспевал, источая аппетитные ароматы. Бальтазар возился с пробкою небольшого бочонка, а извлекши ее, объявил с торжеством: «Настоящее кьянти!»Рубиновый сок пошел по бокалам венецианского стекла. Джильда заупрямилась было, и Джованни Фиэски, крепко сжав за спиной руки девушки и отогнув ей голову, вливал алый бахусов сок прямо ей в рот. «Пей! Пей!» — кричали меж тем подружки, подзадоривая упрямицу.Скоро баранина пошла по рукам — резали ножом, брали горячее мясо прямо руками, перекидывая из ладони в ладонь. На время смолкла даже лютня. Рвали зубами мясо, отламывали хлеб, горстью захватывали пахучую зелень, меж тостами хваля ягненка и поругивая профессоров.— Старому дурню! — прожевывая кус, объявлял Бальтазар, — старому дурню Иоаннусу Асполиусу давно пора на покой! Сомневаюсь, читал ли он сам пресловутые декреталии, о которых треплется вот уже пятую лекцию подряд, но что Фома Кемпийский ему незнаком — это точно! Это говорю вам я, Бальтазар Косса! Можете мне верить! Я сверял!— Недаром ты на диспуте взял себе роль дьявола-искусителя! — подхватил Ринери. — И разбил защитника Исидоровых декреталий в пух и прах! — присовокупил доныне молчавший сотоварищ Коссы.— Пять мулов заменят двух волов, десять Асколиусов не заменят Бартола! — изрек знаменитую на весь Университет пословицу Ованто Умбальдини.— А скажи, Бальтазар, ты на деле веришь в то, о чем говорил на диспуте, что Святой Петр вовсе не был в Риме, а писания Исидора — ложь и «дар Константина» — поздняя выдумка? Ведь тогда вступают в силу утверждения схизматиков, что именно их церковь истинная, вселенская, а мы — отступники! Не боишься ты такого поворота мысли?— Хочешь сказать, что Петрарка прав, называя восточных христиан еретиками, от которых самого Бога тошнит? — возразил Косса, передернув плечом. — Мне важна истина, а истина, увы, оборачивается не в нашу пользу!— Но тогда, Бальтазар, ты должен вовсе отвергнуть…— Ничуть! — перебил Косса, не давая спорщику закончить свою мысль, — истина часто диктуется не рассуждением, а волевым посылом. Пилат был прав, вопрошая Христа: «Что есть истина?» — Ибо истиною для него, по крайней мере, была воля Синедриона и боязнь доноса в Рим, Цезарю, после чего могла полететь и его, Пилатова голова.— Но вера…И опять Косса перебил приятеля:— Во что я должен верить? В то, что император Константин, ни с того ни с сего не соправителям, своим сыновьям, ни даже Лицинию! — а какому-то безвестному пастырю из катакомб подарил всю западную империю с городом Римом впридачу? Право?! Права нет! Есть только сила! И правом считается мнение тех, у кого в руках власть! Их уряжение, их воля, их желания становятся законом!И ты меня не убедишь, что какой-нибудь поросенок, распутник и невежда или старец с высохшими мозгами являются на самом деле заместителями Петра, главы апостолов, или что наш Урбан, к примеру, являет собою образ самого Христа! Убедить в том кого-либо можно только под пытками инквизиции! И вот почему так нежданно и вдруг рушатся целые устроения, вчера еще казавшиеся могучими и несокрушимыми: уходит сила! Горе побежденным! Как воскликнул гальский вождь, кидая на весы свой окровавленный меч.Мы теперь говорим о величии Рима! Это величие держалось на железных римских легионах, которым до поры не находилось соперников! И власть пап покоится на силе — силе денег, и силе меча, и силе веры! Да, да! Но не будем говорить об Исидоровых лжедекреталиях! Лучше помыслим о том, что стало бы с нашею церковью без института папства! Духовная власть целиком попала бы в руки королей и герцогов, которые растащили бы церковное наследие по своим норам и начали распоряжаться кто во что горазд. В институте пап залог единства церкви, а в единстве — сила!— Эдак ты и до оправдания инквизиции дойдешь! — снедовольничал Ованто Умбальтини.— Да, ежели бы этот институт был признаком силы, а не бессилия!— Бессилия?— Да, бессилия! Вот именно! Церковь сильна, пока во все догматы верят добровольно, а не под пытками! И я бы не стал…— Чего бы ты не стал делать?— А, друзья! Я ведь пока не папа римский, и навряд буду им… Во всяком случае не скоро буду! — поправил себя Бальтазар с мрачной усмешкою.Всякий путь ведет к какой-то цели, а конечной целью духовной карьеры является престол Святого Петра. Об этом он думал еще в ту пору, когда мать убеждала Коссу пойти учиться и стать из пирата священником. Но даже перед «десятью дьяволами» подобной мечты не следовало обнажать!— Наш почтенный профессор, — докончил Косса, глядя в огонь, — попросту трус, и к тому же невежда, не постигший того, что ныне стало известно каждому, добравшемуся до квадриума. И дураки будут наши, ежели не переизберут его на следующий семестр! И трудов Аверроэса он не читал, и с Авиценной едва знаком.— Что верно, то верно, — поддержал его Джованни Фиэски. — Авиценну он не знает совсем!— А о бытии Бога рассуждает только по Аквинату, — подал голос Ованто Умбальдини, — хотя из пяти доводов Фомы Аквината, четвертый и пятый — доказательства от степеней совершенства и от божественного руководства миром — можно бы было и оспорить, а творение мира из ничего требует, прежде всего, критики взглядов Сигера Брабантского и иных последователей Аверроэса, чем наш почтенный профессор опять же попросту пренебрег!— Последователи Аверроэса принимают за исходное условие противоречие религии и философии, от чего вся стройная картина мира рушится… — решился подать голос Ринери.— И греческих отцов церкви он не знает, — домолвил Бальтазар, — по крайней мере, не читал их в подлиннике.— Когда это ты овладел греческим? — вопросил лениво Биордо.— Когда? — отозвался Бальтазар. — Умейте, друзья, использовать ту часть ночи, когда ваши подруги спят, утомясь, и вы не то что греческий, арабский и иврит сумеете познать!Греческий Бальтазар изучал еще в детстве, наряду с латынью, а потом на пиратском корабле Гаспара было несколько греков и один ученый, Ласкариос, у которого юный Бальтазар в те пустые дни, когда вокруг было одно лишь безбрежное море, учился и новому, и старому классическому греческому языку, но о том говорить не стоило. Когда это студенты хвалились ученьем?Фиэско с Умбальдини, вовлекая в диспут Ринери, заспорили о достоинствах Новеллы д’Андреа, преподававшей право из-за занавески, «дабы красотой своей не отвлекать слушателей», и спорили уже не столько о знаниях знаменитой дочери Джовани д’Андреа, сколько о ее женских статях, намекая на то, что Коссе и еще кое-кому удалось-таки познакомиться с ними поближе.— А ты, Бальтазар, выходит, не всю ночь проводишь со своими избранницами? — решилась слегка уколоть предводителя Бианка.Бальтазар лишь насмешливо глянул на бывшую любовницу, проследив взглядом за Ренатой, у которой молочно-белые груди с розовыми сосками уже выпали наружу из расшнурованного платья, попав в цепкие пальцы Ринери, который хитро поглядывал на предводителя, ожидая, чтобы Бальтазар хотя нахмурил взор, видя, как ласкают его бывшую подругу…Но тут громче зазвучали струны лютни, и певец сильным голосом запел сонет Петрарки, посвященный Лауре, и стихли, замерев, «дьяволы», оставя на время подруг, тоже замерших, осерьезнев, все завороженные словами великой любви: Благословен день, месяц, лето, час,И миг, когда мой взор те очи встретил!Благословен тот край, и дол тот светел,Где пленником я стал прекрасных глаз! Благословенна боль, что в первый разЯ ощутил, когда и не приметил,Так глубоко пронзен стрелой, что метилМне в сердце Бог, тайком разящий нас! Благословенны жалобы и стоныКакими оглашал я сон дубрав,Будя отзвучья именем Мадонны! Благословенны вы, что столько славСтяжали ей, певучие канцоны.Дум золотых о ней, единой, сплав! — Еще! — воскликнула Рената, ударяя по пальцам своего настойчивого кавалера. И ее сразу поддержали несколько голосов: «Еще, еще!»Темнело. Зеленое небо над башнями Болоньи меркло и все ярче и ярче украшалось звездами. А певец пел теперь сонет на смерть Лауры, и его слушали, примолкнув, завороженные, отодвигая неизбежный миг любовных утех. Ни ясных звезд блуждающие станы,Ни полные на взморье паруса,Ни с пестрым зверем темные леса,Ни всадника в доспехах средь поляны, Ни гости, с вестью про чужие страны,Ни рифм любовных сладкая краса,Ни милых жен поющих голосаВо мгле садов, где шепчутся фонтаны, Ничто не тронет сердца моего.Все погребло с собой мое светило,Что сердцу было зеркалом всего.Жизнь однозвучна — зрелище уныло.Лишь в смерти вновь увижу то, чегоМне лучше б никогда не видеть было! Девушки рукоплескали певцу. В вышине мерцали звезды. Пламя костра выхватывало из темноты то лица, по которым пробегали отсветы огня, то полураздетые фигуры женщин. И тут, в этот миг, Бианка Диэтаччи молча поднялась и, в неровном свете костра, задумчиво и не торопясь, точно была одна в укромной спальне, распустила завязки узорного платья, спустила его с плеч, переступив босыми ногами, потом, постояв, решительно скинула рубаху с плеч и осталась нагая, в одном лишь ожерелье и серьгах. Спокойно подняла руки, поправляя прическу и являя прелесть подмышек, в этот миг похожая на античную статую, извлеченную из земли и чудом ожившую, предлагая всем любоваться совершенною красотою тела, тем, что так быстро проходит и, вместе, дает смысл всему человеческому существованию.Но Косса лишь рассеянно повел бровью. Не то было у него на уме теперь, и среди приятельских утех он нынче один оставался без подруги, а когда опустился вечер и зелено-голубой свод небес померк, а в сгустившейся темноте вновь зазвучала лютня и началось веселое шевеление с ахами и взвизгиваньями женщин, переходивших из одних рук в другие, он встал и легкой неслышной походкой горного барса покинул полупьяных товарищей, увлеченных сейчас больше всего прелестями своих подруг…Иные уже засыпали у едва рдеющего огня, слегка закинув плащами обнаженные прелести своих возлюбленных, полунагих и пьяных от вина и любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Люди грешили всегда. Но далеко не во все эпохи грех так победительно рвался наружу, опрокидывая все и всяческие препоны, как это было в позднем Риме, или на Западе, в эпоху Возрождения, или в наши дни, наконец, когда по «ящику» выступают представители «сексуальных меньшинств» и соображения морали уже вовсе не принимаются в расчет…Для торжества того, что зовется распутством или, возвышеннее, «свободной любовью», необходимы особенные обстоятельства духовной жизни общества, необходима потеря чувства меры — столь развитого еще у наших вчерашних крестьян (дочери которых это чувство утеряли совсем). Нужно, наконец, острое ощущение временности бытия, потеря веры в загробное воздаяние, вообще в загробное продолжение хотя бы духовной жизни.«Веселитесь, юноши», — это начальные слова студенческого гимна (в послепетровские времена проникшего и к нам), родившегося где-то около тех времен, передававшегося из века в век, из страны в страну, ставшего всеевропейским гимном студенчества, благо он был на латыни! И, да, старцы-академики молодели на глазах, распевая дрожащими голосами за чашею хмельной влаги с юности знакомые слова: Gaudeamus igiturJuvenes dum sumus!Post jucundum juventutem,Post molestam senectutemNos habebit gumus,Nos habebit gumus. И конечно, святые слова: «Vivat Academia, vivant professores!»Да, конечно, вечная, прошедшая века молодость мудрых носителей светоча знания, передаваемого из века в век, из страны в страну, от студента к студенту… И не помнится о коснеющей скуке и холоде жизни, о не свершенных, у большинства, надеждах, о пустоте «золотой чаши бытия»… Но — «Gaudeamus igitur» — веселитесь, юноши!Вдумаемся, однако, в смысл этих начальных слов: Веселитесь, юноши,После буйной юности,После дряхлой старости,В прах мы обратимся… В прах, в «гумус», в перегной… И — все! И никакой иной жизни, а потому — слава безумству юности, отвергающей все пределы, ибо впереди — смерть, небытие, прах, «гумус».Эпохи безверия все и неизбежно утыкаются в это страшное чувство всяческого конца, уничтожения, праха, как замечательно описала его Марина Цветаева, в юности помыслив о конце: …И кровь приливала к коже,И кудри мои вились,Я тоже была, прохожий!Прохожий, остановись! (Остановись у могилы!). Чувство, пережить, принять которое невозможно, ежели не верить свято в загробное бытие, в загробное воздаяние, в ад и рай, в хоры праведных душ перед престолом Всевышнего. И не крушением ли этой веры вызван был весь тот всплеск бунтующей плоти, который мы доднесь зовем Возрождением? Возрождением, но чего?! Римских доблестей, или же позднеримского распутства? «Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал», — признается Пушкин, оценивая свои молодые лицейские годы.Нас всех учили тому, что эпоха Возрождения — это всяческий эталон для последующих времен: эталон культуры, жизни, искусства. Классика, ставшая классицизмом, античная скульптура, определившая скульптуру Возрождения, живопись «титанов Ренессанса», давшая начало академической живописи, на долгие века подчинившей себе европейский мир, — все это подавалось нам как бессмертные образцы всяческого предельного и бесспорного совершенства, и лишь побывав (увы, мельком!) в Италии, узрев вживе равеннские мозаики Юстиниановых времен в сравнении с фресками художников Возрождения, я задумался. Мозаики (живопись Византии!) выглядели явно величественнее, значительнее возрожденческих телес. Их строгость как-то очень сходствовала со строгостью церковных сводов, а условность говорила о каких-то своих — глубинных замыслах… Короче, как мне сказал по возвращении один знаток, византийцы ставили перед искусством более сложные и глубокие духовные задачи.И сейчас, ежели бегло пролистать фолианты художественных изданий, всмотреться в эти бесконечные ряды прекрасных женских тел, в это буйство плоти, плоти и только плоти, да еще когда узнаешь о тех оргиях, в каких участвовали творцы Возрождения… Где же, в конце концов, видели они эти ряды полураздетых и раздетых, и едва одетых девушек и матрон, ежели бы этого не было в жизни, ежели к этому не стремились бы тогдашние, порвавшие узду средневековых моральных норм деятели, ежели бы это не стало нормой жизни, а, значит (уже потом!), и искусства…Понять не всегда значит простить, но художник, в отличие от моралиста, всегда должен все-таки понимать, «влезть в шкуру» своего героя, уметь взглянуть на мир и с той, и с другой стороны. IV А посему не будем так-то уж обличать студенческую «шайку столовую», как сказалось бы на Руси, собравшуюся в укромном саду под старинной башней на окраине Болоньи, где на раскинутых плащах, на овечьих шкурах и вытащенных из дому цветных подушках вольно расположились приятели — «десять дьяволов», среди коих был и Ринери Гуинджи, плутовато-красивый студент-теолог, разделивший позднее пиратскую судьбу Бальтазара, и Джованни Фиэски из Генуи, боковой отпрыск знатной фамилии, студент-медик, высокий, мосластый, приманчиво-безобразный, с горбатым генуэзским носом, с почти обезьяньей челюстью худого неправильного лица, невероятно сильный (сам Бальтазар, когда боролись, справлялся с ним не без труда), один из лучших студентов Томмазо дель Гарбо — «славный Томмазиус» — будущее светило медицины, поимевший, в свой черед, массу неприятностей со святой инквизицией, запрещавшей анатомировать трупы, и Ованто Умбальдини из Флоренции, правовед, прославившийся впоследствии комментариями к папским декреталиям, запрещавшим священникам держать у себя гулящих девиц, а ныне небрежно обнимавший за талию Ренату Фиорованти, трепещущую от желания и нежного стыда. Она уже не чуяла, кто именно из студентов щупает ее груди и развязывает шнуровку платья, чтобы пролезть дальше. Рената, ставши когда-то любовницей Бальтазара, нынче переспала почти со всеми десятью дьяволами, переходя из рук в руки, отдаваясь разом и троим и четверым из друзей, до того, что в голове начинало звенеть, в глазах все плыло и тело сотрясали непрерывные позывы вожделения. К ее плечу прислонилась Бианка Диэтаччи, которую ласкал второй студент-медик, Биордо Виттелески, и уже не слушая веселых разговоров друзей и бренчания лютни ждала, полузакрывши глаза, когда юноша потянет ее к себе, опрокидывая и задирая подол, тут же, на ковре, у костра, разведенного друзьями, и совершит то, для чего она явилась сюда и вообще для чего она родилась на свет.Гречанка Джильда Пополески, Луандемия Кавалькампо (вырвавшаяся на свободу дочь флорентийского торговца сукнами), знатная горожанка Констанца де Фолиано — все бывшие любовницы Бальтазара, а ныне возлюбленные его друзей, — сидя позади пирующих юношей и небрегая их учеными разговорами, ожидали часа любви.Барашек, которого крутили на вертеле перед огнем, смазывая нутряным салом, намотанным на ореховую палку, уже поспевал, источая аппетитные ароматы. Бальтазар возился с пробкою небольшого бочонка, а извлекши ее, объявил с торжеством: «Настоящее кьянти!»Рубиновый сок пошел по бокалам венецианского стекла. Джильда заупрямилась было, и Джованни Фиэски, крепко сжав за спиной руки девушки и отогнув ей голову, вливал алый бахусов сок прямо ей в рот. «Пей! Пей!» — кричали меж тем подружки, подзадоривая упрямицу.Скоро баранина пошла по рукам — резали ножом, брали горячее мясо прямо руками, перекидывая из ладони в ладонь. На время смолкла даже лютня. Рвали зубами мясо, отламывали хлеб, горстью захватывали пахучую зелень, меж тостами хваля ягненка и поругивая профессоров.— Старому дурню! — прожевывая кус, объявлял Бальтазар, — старому дурню Иоаннусу Асполиусу давно пора на покой! Сомневаюсь, читал ли он сам пресловутые декреталии, о которых треплется вот уже пятую лекцию подряд, но что Фома Кемпийский ему незнаком — это точно! Это говорю вам я, Бальтазар Косса! Можете мне верить! Я сверял!— Недаром ты на диспуте взял себе роль дьявола-искусителя! — подхватил Ринери. — И разбил защитника Исидоровых декреталий в пух и прах! — присовокупил доныне молчавший сотоварищ Коссы.— Пять мулов заменят двух волов, десять Асколиусов не заменят Бартола! — изрек знаменитую на весь Университет пословицу Ованто Умбальдини.— А скажи, Бальтазар, ты на деле веришь в то, о чем говорил на диспуте, что Святой Петр вовсе не был в Риме, а писания Исидора — ложь и «дар Константина» — поздняя выдумка? Ведь тогда вступают в силу утверждения схизматиков, что именно их церковь истинная, вселенская, а мы — отступники! Не боишься ты такого поворота мысли?— Хочешь сказать, что Петрарка прав, называя восточных христиан еретиками, от которых самого Бога тошнит? — возразил Косса, передернув плечом. — Мне важна истина, а истина, увы, оборачивается не в нашу пользу!— Но тогда, Бальтазар, ты должен вовсе отвергнуть…— Ничуть! — перебил Косса, не давая спорщику закончить свою мысль, — истина часто диктуется не рассуждением, а волевым посылом. Пилат был прав, вопрошая Христа: «Что есть истина?» — Ибо истиною для него, по крайней мере, была воля Синедриона и боязнь доноса в Рим, Цезарю, после чего могла полететь и его, Пилатова голова.— Но вера…И опять Косса перебил приятеля:— Во что я должен верить? В то, что император Константин, ни с того ни с сего не соправителям, своим сыновьям, ни даже Лицинию! — а какому-то безвестному пастырю из катакомб подарил всю западную империю с городом Римом впридачу? Право?! Права нет! Есть только сила! И правом считается мнение тех, у кого в руках власть! Их уряжение, их воля, их желания становятся законом!И ты меня не убедишь, что какой-нибудь поросенок, распутник и невежда или старец с высохшими мозгами являются на самом деле заместителями Петра, главы апостолов, или что наш Урбан, к примеру, являет собою образ самого Христа! Убедить в том кого-либо можно только под пытками инквизиции! И вот почему так нежданно и вдруг рушатся целые устроения, вчера еще казавшиеся могучими и несокрушимыми: уходит сила! Горе побежденным! Как воскликнул гальский вождь, кидая на весы свой окровавленный меч.Мы теперь говорим о величии Рима! Это величие держалось на железных римских легионах, которым до поры не находилось соперников! И власть пап покоится на силе — силе денег, и силе меча, и силе веры! Да, да! Но не будем говорить об Исидоровых лжедекреталиях! Лучше помыслим о том, что стало бы с нашею церковью без института папства! Духовная власть целиком попала бы в руки королей и герцогов, которые растащили бы церковное наследие по своим норам и начали распоряжаться кто во что горазд. В институте пап залог единства церкви, а в единстве — сила!— Эдак ты и до оправдания инквизиции дойдешь! — снедовольничал Ованто Умбальтини.— Да, ежели бы этот институт был признаком силы, а не бессилия!— Бессилия?— Да, бессилия! Вот именно! Церковь сильна, пока во все догматы верят добровольно, а не под пытками! И я бы не стал…— Чего бы ты не стал делать?— А, друзья! Я ведь пока не папа римский, и навряд буду им… Во всяком случае не скоро буду! — поправил себя Бальтазар с мрачной усмешкою.Всякий путь ведет к какой-то цели, а конечной целью духовной карьеры является престол Святого Петра. Об этом он думал еще в ту пору, когда мать убеждала Коссу пойти учиться и стать из пирата священником. Но даже перед «десятью дьяволами» подобной мечты не следовало обнажать!— Наш почтенный профессор, — докончил Косса, глядя в огонь, — попросту трус, и к тому же невежда, не постигший того, что ныне стало известно каждому, добравшемуся до квадриума. И дураки будут наши, ежели не переизберут его на следующий семестр! И трудов Аверроэса он не читал, и с Авиценной едва знаком.— Что верно, то верно, — поддержал его Джованни Фиэски. — Авиценну он не знает совсем!— А о бытии Бога рассуждает только по Аквинату, — подал голос Ованто Умбальдини, — хотя из пяти доводов Фомы Аквината, четвертый и пятый — доказательства от степеней совершенства и от божественного руководства миром — можно бы было и оспорить, а творение мира из ничего требует, прежде всего, критики взглядов Сигера Брабантского и иных последователей Аверроэса, чем наш почтенный профессор опять же попросту пренебрег!— Последователи Аверроэса принимают за исходное условие противоречие религии и философии, от чего вся стройная картина мира рушится… — решился подать голос Ринери.— И греческих отцов церкви он не знает, — домолвил Бальтазар, — по крайней мере, не читал их в подлиннике.— Когда это ты овладел греческим? — вопросил лениво Биордо.— Когда? — отозвался Бальтазар. — Умейте, друзья, использовать ту часть ночи, когда ваши подруги спят, утомясь, и вы не то что греческий, арабский и иврит сумеете познать!Греческий Бальтазар изучал еще в детстве, наряду с латынью, а потом на пиратском корабле Гаспара было несколько греков и один ученый, Ласкариос, у которого юный Бальтазар в те пустые дни, когда вокруг было одно лишь безбрежное море, учился и новому, и старому классическому греческому языку, но о том говорить не стоило. Когда это студенты хвалились ученьем?Фиэско с Умбальдини, вовлекая в диспут Ринери, заспорили о достоинствах Новеллы д’Андреа, преподававшей право из-за занавески, «дабы красотой своей не отвлекать слушателей», и спорили уже не столько о знаниях знаменитой дочери Джовани д’Андреа, сколько о ее женских статях, намекая на то, что Коссе и еще кое-кому удалось-таки познакомиться с ними поближе.— А ты, Бальтазар, выходит, не всю ночь проводишь со своими избранницами? — решилась слегка уколоть предводителя Бианка.Бальтазар лишь насмешливо глянул на бывшую любовницу, проследив взглядом за Ренатой, у которой молочно-белые груди с розовыми сосками уже выпали наружу из расшнурованного платья, попав в цепкие пальцы Ринери, который хитро поглядывал на предводителя, ожидая, чтобы Бальтазар хотя нахмурил взор, видя, как ласкают его бывшую подругу…Но тут громче зазвучали струны лютни, и певец сильным голосом запел сонет Петрарки, посвященный Лауре, и стихли, замерев, «дьяволы», оставя на время подруг, тоже замерших, осерьезнев, все завороженные словами великой любви: Благословен день, месяц, лето, час,И миг, когда мой взор те очи встретил!Благословен тот край, и дол тот светел,Где пленником я стал прекрасных глаз! Благословенна боль, что в первый разЯ ощутил, когда и не приметил,Так глубоко пронзен стрелой, что метилМне в сердце Бог, тайком разящий нас! Благословенны жалобы и стоныКакими оглашал я сон дубрав,Будя отзвучья именем Мадонны! Благословенны вы, что столько славСтяжали ей, певучие канцоны.Дум золотых о ней, единой, сплав! — Еще! — воскликнула Рената, ударяя по пальцам своего настойчивого кавалера. И ее сразу поддержали несколько голосов: «Еще, еще!»Темнело. Зеленое небо над башнями Болоньи меркло и все ярче и ярче украшалось звездами. А певец пел теперь сонет на смерть Лауры, и его слушали, примолкнув, завороженные, отодвигая неизбежный миг любовных утех. Ни ясных звезд блуждающие станы,Ни полные на взморье паруса,Ни с пестрым зверем темные леса,Ни всадника в доспехах средь поляны, Ни гости, с вестью про чужие страны,Ни рифм любовных сладкая краса,Ни милых жен поющих голосаВо мгле садов, где шепчутся фонтаны, Ничто не тронет сердца моего.Все погребло с собой мое светило,Что сердцу было зеркалом всего.Жизнь однозвучна — зрелище уныло.Лишь в смерти вновь увижу то, чегоМне лучше б никогда не видеть было! Девушки рукоплескали певцу. В вышине мерцали звезды. Пламя костра выхватывало из темноты то лица, по которым пробегали отсветы огня, то полураздетые фигуры женщин. И тут, в этот миг, Бианка Диэтаччи молча поднялась и, в неровном свете костра, задумчиво и не торопясь, точно была одна в укромной спальне, распустила завязки узорного платья, спустила его с плеч, переступив босыми ногами, потом, постояв, решительно скинула рубаху с плеч и осталась нагая, в одном лишь ожерелье и серьгах. Спокойно подняла руки, поправляя прическу и являя прелесть подмышек, в этот миг похожая на античную статую, извлеченную из земли и чудом ожившую, предлагая всем любоваться совершенною красотою тела, тем, что так быстро проходит и, вместе, дает смысл всему человеческому существованию.Но Косса лишь рассеянно повел бровью. Не то было у него на уме теперь, и среди приятельских утех он нынче один оставался без подруги, а когда опустился вечер и зелено-голубой свод небес померк, а в сгустившейся темноте вновь зазвучала лютня и началось веселое шевеление с ахами и взвизгиваньями женщин, переходивших из одних рук в другие, он встал и легкой неслышной походкой горного барса покинул полупьяных товарищей, увлеченных сейчас больше всего прелестями своих подруг…Иные уже засыпали у едва рдеющего огня, слегка закинув плащами обнаженные прелести своих возлюбленных, полунагих и пьяных от вина и любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49