Совещания, которым несть числа, станут редкими.
Ничего не надо будет проворачивать через министерство, а каждый проворот это вплетение себя в вязь большой политики, это признание собственной значимости… Когда-то ее мучали кошмары, вспоминалась ночь после суда чести, когда до утра сидели без света, без слов, когда жизнь казалась конченой. Теперь такую ночь она встретила бы с деловым спокойствием, после такой ночи она стала бы хозяйкою своей судьбы. Однажды в коридоре министерства она столкнулась с Баянниковым. Виктор Антонович любезно побеседовал с ней, галантно проводил до «Волги». Катя немножко напугалась.
Она скрывала от Степана Сергеича нынешнюю должность свою, как встарь щебетала при нем о ретортах, колбах, микробюретках и рефрактометрах, на всякий случай готовила оправдание — временно исполняю, настоящая секретарша в декрете. Но, кажется, Виктор Антонович сделал надлежащие выводы, ничего мужу не сказал.
И Катя молчала. Зато отличным слушателем стал Коля. Степан Сергеич гулял с ним по вечерам, рассказывал о звездах, о революции, о танках и тачанках, вместе с ним высчитывал, когда полетит человек в космос. В глазах сына, поднятых к отцу, отражалось московское небо. Он переспрашивал, обдумывал, его рука, зажатая отцовской ладонью, вздрагивала, и Степан Сергеич чувствовал: этот маленький человечек понимает его, любит его.
Часы общения с ним радовали Степана Сергеича и удручали. Говорливый при одном-единственном слушателе, он становился немым перед многоголовой аудиторией. Пять лет проработал он уже, а так и не выступил ни разу на собрании. Послушивал гладкие речи неизменных ораторов, постигал нелегкую науку, открывал кое-какие закономерности. Так, например, особенно много говорится на общие темы в трудные для НИИ и завода периоды. Надо бы детально обсудить ошибки на примере неудавшегося радиометра, дать — пофамильно наказ не повторять их. Не делают этого, не делают. В армии — там иначе.
Любой приказ оборачивается немедленно разбором ошибок подразделения, коммуниста такого-то. Не раз рука Степана Сергеича тянулась с просьбой дать и ему слово и всегда испуганно падала к колену. Кто он? Диспетчер. Не умеющий к тому же произносить речи. А говорить хотелось страстно — Степан Сергеич видел себя говорящим во сне. Сон обрывался в момент, когда, уже взойдя на трибуну, следовало после традиционного «товарищи!» начать речь.
Это «товарищи!» произносилось во сне на всякие лады: и невнятно («та-аищи»), и торжественно, по слогам, и по-дружески весело, и зазывно, как в цирке, с ударением на последнем слоге. Сказано слово — и сон рушится, Степан Сергеич будто с высоты падал, ворочался и открывал глаза.
Однажды он решился — не на выступление с трибуны, а на вопрос с места.
На собрании признавал ошибки один из представителей главка. Некто Пикалов был послан в НИИ проследить за разработкой очень важного заказа. Не удовлетворяясь этим, он задергал весь институт своими приказаниями, сбил очередность всех заказов, критиковал, рекомендовал, наставлял и прорабатывал. Труфанов не выдержал, на квартире своей устроил частное совещание с Баянниковым и Молочковым и ударил по Пикалову письмом. В главке всполошились, дали Пикалову какой-то выговор, услали его на Восток замаливать грехи. Выступая на собрании, товарищ из главка отозвался о Пикалове так: «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов». Поэтому все говорившие в прениях повторяли и повторяли: не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов, не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов… Точно никто не знал, в чем провинился этот Пикалов, а кто и знал, так не хотел углубляться: руководство не желает детализировать — значит, нельзя детализировать.
Степан Сергеич слушал, слушал да и засомневался, поднял руку и спросил:
— Как это расшифровать — «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов»?
Председательствующий авторитетно пояснил:
— Это значит не совсем разобравшийся в обстановке.
Все долго смеялись… А Степан Сергеич незаслуженно прослыл остряком.
58
Петров вспомнил вдруг о «Кипарисах», о «послеобеденном эффекте» экземпляра No 009 и улетел в Кызылкумы. Хватило двух дней, чтобы разобраться в причине дефекта. В душные летние месяцы геологи начинали работать в пять часов вечера, когда «Кипарисы» от сорокаградусной жары накалялись до шипения и потрескивания. Бареттеры канального блока и стабилизаторы анодного не выдерживали высокой температуры, полупроводниковые диоды выпрямителя скисали. Пять часов вечера среднеазиатских радиометров соответствовали часу дня того московского «Кипариса», на котором обнаружилось удвоение показаний, «Кипарис» (это вспомнил Петров) стоял рядом со включавшимся утром калорифером.
Труфанов получил телеграмму. К блокам питания придали вентиляторы, изменили условия приемки.
Каракумские и кызылкумские «Кипарисы» везли в Ташкент на верблюдах и самолетах. Петров снял номер в гостинице. Слонялся по древнему базару, бродил в сизых сумерках по предместьям. Сбросил рубашку, восстановил бронзовый отлив кожи. В чайхане у рынка под старческий клекот аксакалов пил, спасаясь от жары, зеленый чай. Что влекло его сюда, в этот город? Неужели древность? Когда жизнь может пресечься завтра или послезавтра, всегда хочется коснуться вечности, спуститься в подземелье бани, где на зеленые склизкие стены плескал воду Ходжа Насреддин.
Почти каждый день писал он Лене и почти ежедневно получал от нее исписанные крупным почерком листки в авиаконверте с одним и тем же рисунком — медвежатами, приветствующими самолет. Он мало говорил о себе, бродя с Леной по Кутузовскому проспекту; худшая часть жизни его кончилась, он уверен был, в тот день, когда Лена пришла в цех. Зачем вспоминать о старом? Он писал из Ташкента о нравах базара, о детях в халатиках и тюбетейках, о древних, уходящих под землю банях, о мангалах и сочащихся шашлыках, о том, что ему двадцать девять дет, а жизнь потекла вспять.
Совсем безобидные письма. А она что-то видела между строк, читала ненаписанное и отвечала: «Тебе плохо в этом городе, Саша, ты чем-то взволнован…»
Петров дивился. Написал о вокзальной суете ничего не значащие слова.
Получил ответ. Лена просила его не тревожить себя местами, с которыми что-то связано, не наводить себя на плохие мысли.
— Это что-то непонятное, — сказал Петров. — Мудрый эмпиризм греков, которые, отбросив каменный топор, создали атомистическую теорию. Изначальная мудрость.
Он тоже умел читать письма. В них проскальзывали тревожные сведения. В регулировке происходило что-то непонятное. А Мишель отстукал странную телеграмму: «Якорь поднят, вымпел алый плещет на флагштоке».
59
На подходе к своему тридцатилетию Мишель стал одеваться солиднее, лицо его пополнело, лоб при раздумье рассекался умной морщиной, у магазинов его уже не окликали. Пил он умеренно, но слухи о его пьянстве ширились и ширились. Общежитие — десять трехкомнатных квартир в институтском доме; в каждую квартиру вселяли столько, сколько туда влезало. Мишель хорошо ладил с соседями, но те вскоре переженились, в квартиру нагрянули молодые специалисты, подобрались они один к одному, умно трещали о цивилизации, до хрипоты спорили о физиках и лириках, выбили себе максимальные оклады. Мишеля они презирали, брезговали им, кричали на всех этажах, что не для того кончали они вуз, чтоб терпеть рядом с собою наглеца и хама. В полном составе пошли к Баянникову, чтоб тот выселил отъявленного проходимца, позорящего звание советского инженера.
Ну, решили в НИИ, Стригунков пробкою вылетит из общежития, уж очень недолюбливал его заместитель по кадрам и режиму, ненавидел даже неизвестно за что. Кое-кто утверждал, что в истоках ненависти — общие татарские корни обоих, но более осведомленные припоминали событие пятилетней давности: Мишель в те времена был начальником бюро технической информации, обязанности свои понимал слишком широко и на каком-то совещании о Баянникове отозвался так: наш подручный.
Виктор Антонович одобрил инициативу молодых специалистов, создал комиссию по проверке морального облика Стригункова и всячески содействовал ей. Но комиссия, ко всеобщему удивлению, полностью оправдала Мишеля, а специалистам пригрозила.
И вдруг он уволился — по собственному желанию. Рано утром положил на стол Баянникова завизированное Немировичем заявление об уходе. Виктор Антонович вонзил в Стригункова свои окуляры. Трудно что-либо прочесть глаза опущены, лицо мертвое, неподвижное… Но на долю секунды из-под век сквозь ресницы мелькнул торжествующий огонь радости, мелькнул и сразу погас, Мишель покинул кабинет, а Виктор Антонович все протирал окуляры да двигал недоуменно своими как бы обожженными бровями. Он знал, что когда-нибудь Стригунков уволится, вернее, его уволят. Виктор Антонович умел угадывать судьбы людей, почти точно определял он, будет ли инженер связывать свою жизнь с институтом, доволен ли будет рабочий порядками на заводе.
Нет, не так представлял себе Баянников расставание с Мишелем Стригунковым. Впереди еще две недели, что-то будет! Неизвестно, как посмотрит на заявление Труфанов, какой цепью прикует должника.
Анатолий Васильевич узнал о заявлении от Немировича. Надел очки, прочел… Произнес гневно:
— Мерзавец!.. Как волка ни корми… Слава богу, я не либерал.
Прекраснодушие — оно у меня есть — в данном случае применено не будет. Я дам знать охране…
Предупрежденные директором вахтеры обнюхивали по утрам Стригункова угрюмого, с бутербродами в пакетике. Он курил только в обеденный перерыв, в столовую не ходил, анекдотов не рассказывал, вообще ничего не говорил.
Когда двухнедельная пытка кончилась, он получил деньги, трудовую книжку, пересек улицу, стал напротив института и исполнил бешеный танец, грозил всему корпусу кулаком, бесчинствовал, выкрикивал неразумные проклятия… Больше его никто не видел, уехал ли куда он, не уехал — не знали. Был человек — и нету его.
60
Где-то в середине июня, в день, ничем не отмеченный, Дундаш появился на работе в костюме, предназначенном для Станфордского университета. Думали, что он поносит его до аванса и снимет. Но и двадцать второго, после аванса, он пришел в нем. Так и ходил теперь на работу, стилем одежды не отличаясь от десятков молодых инженеров. Пока Петров разъезжал по геологам, бригадиром назначили Сорина. У него Дундаш не клянчил по утрам ключ от сейфа. Пить он, видимо, не перестал, но никто не видел его сидящим в «Чайке» или призывно стоящим у входа в магазин на Песчаной. Он учился на третьем курсе заочного, переселился к молодым специалистам — на пустующую койку Стригункова. Часто наезжал в знакомый пригород, чинил телевизоры и приемники, у него водились деньги, он не скрывал, что держит их в сберкассе.
— Жениться вздумал, — предположил Петров, когда, вернувшись, услышал об этом от Сорина и пригляделся к преображенному Дундашу.
О мелких шкодах регулировщика Фомина стали забывать. К новому обличью не подходило и прозвище, он на него не откликался. Бешено учился: писал контрольные, читал по-английски. На собрании по итогам месяца поразил всех сдержанной страстностью выступления.
Когда после собрания переодевались в регулировке, Петров произнес:
— Шестая колонна подняла голову? А ты уверен, что настал подходящий момент? Не ошибись…
Дундаш будто не слышал. Повесил халат, пристроил на шею галстук, надел станфордский пиджак.
В киоске у метро Фомин покупал газеты, читал их по утрам внимательно, как инструкцию по настройке. Некоторые статьи повергали его в тихое раздумье. «Приму» не курил, перешел на «Казбек». Познакомился с парикмахером, стригся только у него, под Жерара Филипа, прическа занизила высокий лоб, получилось выразительно и скромно: решительный по-современному молодой человек, знающий цену словам и поступкам, такого не проведешь на мякине. Охотно давал деньги в долг, не требуя быстрого возврата, доволен был, когда у него просили их, и доволен был, залезая за ними в карман.
Иногда казалось: встанет Дундаш, одернет халат, постучит по генератору отверткой и произнесет нечто выдающееся. Петров как-то присмирел, притаился, боялся чего-то, а чего боялся — не знал. Потом присмотрелся, прислушался и огорошено присвистнул: Дундаш охмурял Степана Сергеича, вился вокруг него, дублировал все призывы диспетчера, побывал и в гостях у него. «Да мы с ним земляки почти…» — такое объяснение выдавил из себя Дундаш. Поверить ему мог только мальчишка Крамарев, уже начинавший подражать Дундашу. А Петрову вспоминался давний разговор, совет регулировщику Фомину «организоваться в общественном смысле».
61
О первых «послеприказных» радиометрах потребители не отзывались, и это радовало директора: значит, работают на славу!
Вскоре организовали выставку, Труфанов и Тамарин отобрали на нее кое-что из старых приборов и три новеньких радиометра. Выставку посетили представители министерств, безжалостные пояснения давал референт из другого министерства. Труфанов ушам своим не поверил, когда все его приборы отметились наилучше. Референт начал с заупокойной, предательски точно заявив, что представленные радиометры — будущее НИИ, а не его настоящее, потому что НИИ только недавно вышел из прорыва. Прорыв как-то забылся, когда слушали аннотации на радиометры. Безжалостный референт прочел выдержку из черт знает откуда полученного отчета: «Сравнение показывает абсолютную надежность русской аппаратуры и оригинальность ее конструкторов. С полной очевидностью следует признать, что они все могут делать не хуже нас, а при соответствующей гибкости и быстрее, что необходимо учесть комиссии…»
Институтских инженеров (список подработал директор) премировали. Из заводских — Чернова и Сорина.
Шелагина среди премированных не было. Труфанов ждал, когда диспетчер заявит о своих заслугах, пожалуется на несправедливость.
Вместо Шелагина пришел Фомин. Сказал, что работает на заводе с первых дней. Не канючил, не требовал нагло-подобострастно, говорил веско и кратко, уважая себя и директора.
Анатолий Васильевич коротко глянул на просителя и отвел глаза… В его сейфе лежали три убийственных документа из вытрезвителей столицы, последний датирован ноябрем прошлого года. Их Труфанов никому не показывал, предполагал, что может возникнуть необходимость немедленного увольнения Фомина — и тогда документики заставят завком не либеральничать. Ну, а поскольку регулировщик Фомин производству нужен, то зачем его травмировать, зачем вызывать.
Сейф открылся. Директор поманил к нему Фомина, показал три убийственных документа и закрыл сейф на все три поворота ключа. Фомин сделал шаг назад и скрылся…
Глухое раздражение вызывал у Труфанова диспетчер — походка его, военная привычка одергивать, как китель, халат, посадка его за столом, прямая, как на лекции. Анатолий Васильевич стискивал зубы, напрягал себя чтоб не разораться на совещании. Вспоминал разговор с Тамариным: не лучше ли было бы придушить в зародыше нововведения? Убеждал, успокаивал себя, что без Шелагина пришлось бы не один выговор заработать, без него не стал бы он уважаемым директором, прокладывающим новую дорогу.
Но тягостно видеть человека, от которого в любой момент жди непредвиденных неприятностей. Как говорится, пошумели — и хватит.
Благоговейная тишина должна быть теперь в НИИ и на заводе.
62
Петров получил отпуск, но никуда не поехал, потому что Лена поступила в институт. Встречались они редко. В четверг и вторник Лена занималась вечером, Петров поджидал ее на «Бауманской», довозил до дома, рассказывал цеховые новости, целовал в подъезде. Она входила в лифт, кабина уплывала вверх, Петров отходил к стене и прослушивал набор звуков, отдалявших его от Лены, — мягкий скрип лифта, щелчок остановки, лязг закрываемой двери, минуту тишины и привычно раздраженный голос матери: «Ты опять опаздываешь…»
Выходил на проспект. В том же квартале на углу — дежурный гастроном, тепло, свет и обилие еды — это почему-то радовало, приятно было смотреть на розовое, красное и желтое мясо, на консервные башенки, в винном отделе радужное разнообразие бутылок, чуть дальше — россыпи конфет и пахнет свежемолотым кофе.
Пустота в квартире угнетала, Петров дал Сорину второй ключ от нее с решительным условием: девиц не таскать. Ключ Сорин взял, но к Петрову не ездил.
День воскресный, Лена с группой за городом, Петров поехал в центр с желанием напиться и поскандалить умеренно. Выбрал ресторан при гостинице, куда ходят иностранцы. Соседи по столику немного выпили, жаловались на тренера, который лупит по икрам тренировочной перчаткой. Русские ребята. Еще русская компания — молокососы с юными дамами. Мальчишки уже в подпитии, горделиво посматривают вокруг, девчонки неумело курят длинные сигареты и хлещут крюшон бокалами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Ничего не надо будет проворачивать через министерство, а каждый проворот это вплетение себя в вязь большой политики, это признание собственной значимости… Когда-то ее мучали кошмары, вспоминалась ночь после суда чести, когда до утра сидели без света, без слов, когда жизнь казалась конченой. Теперь такую ночь она встретила бы с деловым спокойствием, после такой ночи она стала бы хозяйкою своей судьбы. Однажды в коридоре министерства она столкнулась с Баянниковым. Виктор Антонович любезно побеседовал с ней, галантно проводил до «Волги». Катя немножко напугалась.
Она скрывала от Степана Сергеича нынешнюю должность свою, как встарь щебетала при нем о ретортах, колбах, микробюретках и рефрактометрах, на всякий случай готовила оправдание — временно исполняю, настоящая секретарша в декрете. Но, кажется, Виктор Антонович сделал надлежащие выводы, ничего мужу не сказал.
И Катя молчала. Зато отличным слушателем стал Коля. Степан Сергеич гулял с ним по вечерам, рассказывал о звездах, о революции, о танках и тачанках, вместе с ним высчитывал, когда полетит человек в космос. В глазах сына, поднятых к отцу, отражалось московское небо. Он переспрашивал, обдумывал, его рука, зажатая отцовской ладонью, вздрагивала, и Степан Сергеич чувствовал: этот маленький человечек понимает его, любит его.
Часы общения с ним радовали Степана Сергеича и удручали. Говорливый при одном-единственном слушателе, он становился немым перед многоголовой аудиторией. Пять лет проработал он уже, а так и не выступил ни разу на собрании. Послушивал гладкие речи неизменных ораторов, постигал нелегкую науку, открывал кое-какие закономерности. Так, например, особенно много говорится на общие темы в трудные для НИИ и завода периоды. Надо бы детально обсудить ошибки на примере неудавшегося радиометра, дать — пофамильно наказ не повторять их. Не делают этого, не делают. В армии — там иначе.
Любой приказ оборачивается немедленно разбором ошибок подразделения, коммуниста такого-то. Не раз рука Степана Сергеича тянулась с просьбой дать и ему слово и всегда испуганно падала к колену. Кто он? Диспетчер. Не умеющий к тому же произносить речи. А говорить хотелось страстно — Степан Сергеич видел себя говорящим во сне. Сон обрывался в момент, когда, уже взойдя на трибуну, следовало после традиционного «товарищи!» начать речь.
Это «товарищи!» произносилось во сне на всякие лады: и невнятно («та-аищи»), и торжественно, по слогам, и по-дружески весело, и зазывно, как в цирке, с ударением на последнем слоге. Сказано слово — и сон рушится, Степан Сергеич будто с высоты падал, ворочался и открывал глаза.
Однажды он решился — не на выступление с трибуны, а на вопрос с места.
На собрании признавал ошибки один из представителей главка. Некто Пикалов был послан в НИИ проследить за разработкой очень важного заказа. Не удовлетворяясь этим, он задергал весь институт своими приказаниями, сбил очередность всех заказов, критиковал, рекомендовал, наставлял и прорабатывал. Труфанов не выдержал, на квартире своей устроил частное совещание с Баянниковым и Молочковым и ударил по Пикалову письмом. В главке всполошились, дали Пикалову какой-то выговор, услали его на Восток замаливать грехи. Выступая на собрании, товарищ из главка отозвался о Пикалове так: «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов». Поэтому все говорившие в прениях повторяли и повторяли: не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов, не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов… Точно никто не знал, в чем провинился этот Пикалов, а кто и знал, так не хотел углубляться: руководство не желает детализировать — значит, нельзя детализировать.
Степан Сергеич слушал, слушал да и засомневался, поднял руку и спросил:
— Как это расшифровать — «не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов»?
Председательствующий авторитетно пояснил:
— Это значит не совсем разобравшийся в обстановке.
Все долго смеялись… А Степан Сергеич незаслуженно прослыл остряком.
58
Петров вспомнил вдруг о «Кипарисах», о «послеобеденном эффекте» экземпляра No 009 и улетел в Кызылкумы. Хватило двух дней, чтобы разобраться в причине дефекта. В душные летние месяцы геологи начинали работать в пять часов вечера, когда «Кипарисы» от сорокаградусной жары накалялись до шипения и потрескивания. Бареттеры канального блока и стабилизаторы анодного не выдерживали высокой температуры, полупроводниковые диоды выпрямителя скисали. Пять часов вечера среднеазиатских радиометров соответствовали часу дня того московского «Кипариса», на котором обнаружилось удвоение показаний, «Кипарис» (это вспомнил Петров) стоял рядом со включавшимся утром калорифером.
Труфанов получил телеграмму. К блокам питания придали вентиляторы, изменили условия приемки.
Каракумские и кызылкумские «Кипарисы» везли в Ташкент на верблюдах и самолетах. Петров снял номер в гостинице. Слонялся по древнему базару, бродил в сизых сумерках по предместьям. Сбросил рубашку, восстановил бронзовый отлив кожи. В чайхане у рынка под старческий клекот аксакалов пил, спасаясь от жары, зеленый чай. Что влекло его сюда, в этот город? Неужели древность? Когда жизнь может пресечься завтра или послезавтра, всегда хочется коснуться вечности, спуститься в подземелье бани, где на зеленые склизкие стены плескал воду Ходжа Насреддин.
Почти каждый день писал он Лене и почти ежедневно получал от нее исписанные крупным почерком листки в авиаконверте с одним и тем же рисунком — медвежатами, приветствующими самолет. Он мало говорил о себе, бродя с Леной по Кутузовскому проспекту; худшая часть жизни его кончилась, он уверен был, в тот день, когда Лена пришла в цех. Зачем вспоминать о старом? Он писал из Ташкента о нравах базара, о детях в халатиках и тюбетейках, о древних, уходящих под землю банях, о мангалах и сочащихся шашлыках, о том, что ему двадцать девять дет, а жизнь потекла вспять.
Совсем безобидные письма. А она что-то видела между строк, читала ненаписанное и отвечала: «Тебе плохо в этом городе, Саша, ты чем-то взволнован…»
Петров дивился. Написал о вокзальной суете ничего не значащие слова.
Получил ответ. Лена просила его не тревожить себя местами, с которыми что-то связано, не наводить себя на плохие мысли.
— Это что-то непонятное, — сказал Петров. — Мудрый эмпиризм греков, которые, отбросив каменный топор, создали атомистическую теорию. Изначальная мудрость.
Он тоже умел читать письма. В них проскальзывали тревожные сведения. В регулировке происходило что-то непонятное. А Мишель отстукал странную телеграмму: «Якорь поднят, вымпел алый плещет на флагштоке».
59
На подходе к своему тридцатилетию Мишель стал одеваться солиднее, лицо его пополнело, лоб при раздумье рассекался умной морщиной, у магазинов его уже не окликали. Пил он умеренно, но слухи о его пьянстве ширились и ширились. Общежитие — десять трехкомнатных квартир в институтском доме; в каждую квартиру вселяли столько, сколько туда влезало. Мишель хорошо ладил с соседями, но те вскоре переженились, в квартиру нагрянули молодые специалисты, подобрались они один к одному, умно трещали о цивилизации, до хрипоты спорили о физиках и лириках, выбили себе максимальные оклады. Мишеля они презирали, брезговали им, кричали на всех этажах, что не для того кончали они вуз, чтоб терпеть рядом с собою наглеца и хама. В полном составе пошли к Баянникову, чтоб тот выселил отъявленного проходимца, позорящего звание советского инженера.
Ну, решили в НИИ, Стригунков пробкою вылетит из общежития, уж очень недолюбливал его заместитель по кадрам и режиму, ненавидел даже неизвестно за что. Кое-кто утверждал, что в истоках ненависти — общие татарские корни обоих, но более осведомленные припоминали событие пятилетней давности: Мишель в те времена был начальником бюро технической информации, обязанности свои понимал слишком широко и на каком-то совещании о Баянникове отозвался так: наш подручный.
Виктор Антонович одобрил инициативу молодых специалистов, создал комиссию по проверке морального облика Стригункова и всячески содействовал ей. Но комиссия, ко всеобщему удивлению, полностью оправдала Мишеля, а специалистам пригрозила.
И вдруг он уволился — по собственному желанию. Рано утром положил на стол Баянникова завизированное Немировичем заявление об уходе. Виктор Антонович вонзил в Стригункова свои окуляры. Трудно что-либо прочесть глаза опущены, лицо мертвое, неподвижное… Но на долю секунды из-под век сквозь ресницы мелькнул торжествующий огонь радости, мелькнул и сразу погас, Мишель покинул кабинет, а Виктор Антонович все протирал окуляры да двигал недоуменно своими как бы обожженными бровями. Он знал, что когда-нибудь Стригунков уволится, вернее, его уволят. Виктор Антонович умел угадывать судьбы людей, почти точно определял он, будет ли инженер связывать свою жизнь с институтом, доволен ли будет рабочий порядками на заводе.
Нет, не так представлял себе Баянников расставание с Мишелем Стригунковым. Впереди еще две недели, что-то будет! Неизвестно, как посмотрит на заявление Труфанов, какой цепью прикует должника.
Анатолий Васильевич узнал о заявлении от Немировича. Надел очки, прочел… Произнес гневно:
— Мерзавец!.. Как волка ни корми… Слава богу, я не либерал.
Прекраснодушие — оно у меня есть — в данном случае применено не будет. Я дам знать охране…
Предупрежденные директором вахтеры обнюхивали по утрам Стригункова угрюмого, с бутербродами в пакетике. Он курил только в обеденный перерыв, в столовую не ходил, анекдотов не рассказывал, вообще ничего не говорил.
Когда двухнедельная пытка кончилась, он получил деньги, трудовую книжку, пересек улицу, стал напротив института и исполнил бешеный танец, грозил всему корпусу кулаком, бесчинствовал, выкрикивал неразумные проклятия… Больше его никто не видел, уехал ли куда он, не уехал — не знали. Был человек — и нету его.
60
Где-то в середине июня, в день, ничем не отмеченный, Дундаш появился на работе в костюме, предназначенном для Станфордского университета. Думали, что он поносит его до аванса и снимет. Но и двадцать второго, после аванса, он пришел в нем. Так и ходил теперь на работу, стилем одежды не отличаясь от десятков молодых инженеров. Пока Петров разъезжал по геологам, бригадиром назначили Сорина. У него Дундаш не клянчил по утрам ключ от сейфа. Пить он, видимо, не перестал, но никто не видел его сидящим в «Чайке» или призывно стоящим у входа в магазин на Песчаной. Он учился на третьем курсе заочного, переселился к молодым специалистам — на пустующую койку Стригункова. Часто наезжал в знакомый пригород, чинил телевизоры и приемники, у него водились деньги, он не скрывал, что держит их в сберкассе.
— Жениться вздумал, — предположил Петров, когда, вернувшись, услышал об этом от Сорина и пригляделся к преображенному Дундашу.
О мелких шкодах регулировщика Фомина стали забывать. К новому обличью не подходило и прозвище, он на него не откликался. Бешено учился: писал контрольные, читал по-английски. На собрании по итогам месяца поразил всех сдержанной страстностью выступления.
Когда после собрания переодевались в регулировке, Петров произнес:
— Шестая колонна подняла голову? А ты уверен, что настал подходящий момент? Не ошибись…
Дундаш будто не слышал. Повесил халат, пристроил на шею галстук, надел станфордский пиджак.
В киоске у метро Фомин покупал газеты, читал их по утрам внимательно, как инструкцию по настройке. Некоторые статьи повергали его в тихое раздумье. «Приму» не курил, перешел на «Казбек». Познакомился с парикмахером, стригся только у него, под Жерара Филипа, прическа занизила высокий лоб, получилось выразительно и скромно: решительный по-современному молодой человек, знающий цену словам и поступкам, такого не проведешь на мякине. Охотно давал деньги в долг, не требуя быстрого возврата, доволен был, когда у него просили их, и доволен был, залезая за ними в карман.
Иногда казалось: встанет Дундаш, одернет халат, постучит по генератору отверткой и произнесет нечто выдающееся. Петров как-то присмирел, притаился, боялся чего-то, а чего боялся — не знал. Потом присмотрелся, прислушался и огорошено присвистнул: Дундаш охмурял Степана Сергеича, вился вокруг него, дублировал все призывы диспетчера, побывал и в гостях у него. «Да мы с ним земляки почти…» — такое объяснение выдавил из себя Дундаш. Поверить ему мог только мальчишка Крамарев, уже начинавший подражать Дундашу. А Петрову вспоминался давний разговор, совет регулировщику Фомину «организоваться в общественном смысле».
61
О первых «послеприказных» радиометрах потребители не отзывались, и это радовало директора: значит, работают на славу!
Вскоре организовали выставку, Труфанов и Тамарин отобрали на нее кое-что из старых приборов и три новеньких радиометра. Выставку посетили представители министерств, безжалостные пояснения давал референт из другого министерства. Труфанов ушам своим не поверил, когда все его приборы отметились наилучше. Референт начал с заупокойной, предательски точно заявив, что представленные радиометры — будущее НИИ, а не его настоящее, потому что НИИ только недавно вышел из прорыва. Прорыв как-то забылся, когда слушали аннотации на радиометры. Безжалостный референт прочел выдержку из черт знает откуда полученного отчета: «Сравнение показывает абсолютную надежность русской аппаратуры и оригинальность ее конструкторов. С полной очевидностью следует признать, что они все могут делать не хуже нас, а при соответствующей гибкости и быстрее, что необходимо учесть комиссии…»
Институтских инженеров (список подработал директор) премировали. Из заводских — Чернова и Сорина.
Шелагина среди премированных не было. Труфанов ждал, когда диспетчер заявит о своих заслугах, пожалуется на несправедливость.
Вместо Шелагина пришел Фомин. Сказал, что работает на заводе с первых дней. Не канючил, не требовал нагло-подобострастно, говорил веско и кратко, уважая себя и директора.
Анатолий Васильевич коротко глянул на просителя и отвел глаза… В его сейфе лежали три убийственных документа из вытрезвителей столицы, последний датирован ноябрем прошлого года. Их Труфанов никому не показывал, предполагал, что может возникнуть необходимость немедленного увольнения Фомина — и тогда документики заставят завком не либеральничать. Ну, а поскольку регулировщик Фомин производству нужен, то зачем его травмировать, зачем вызывать.
Сейф открылся. Директор поманил к нему Фомина, показал три убийственных документа и закрыл сейф на все три поворота ключа. Фомин сделал шаг назад и скрылся…
Глухое раздражение вызывал у Труфанова диспетчер — походка его, военная привычка одергивать, как китель, халат, посадка его за столом, прямая, как на лекции. Анатолий Васильевич стискивал зубы, напрягал себя чтоб не разораться на совещании. Вспоминал разговор с Тамариным: не лучше ли было бы придушить в зародыше нововведения? Убеждал, успокаивал себя, что без Шелагина пришлось бы не один выговор заработать, без него не стал бы он уважаемым директором, прокладывающим новую дорогу.
Но тягостно видеть человека, от которого в любой момент жди непредвиденных неприятностей. Как говорится, пошумели — и хватит.
Благоговейная тишина должна быть теперь в НИИ и на заводе.
62
Петров получил отпуск, но никуда не поехал, потому что Лена поступила в институт. Встречались они редко. В четверг и вторник Лена занималась вечером, Петров поджидал ее на «Бауманской», довозил до дома, рассказывал цеховые новости, целовал в подъезде. Она входила в лифт, кабина уплывала вверх, Петров отходил к стене и прослушивал набор звуков, отдалявших его от Лены, — мягкий скрип лифта, щелчок остановки, лязг закрываемой двери, минуту тишины и привычно раздраженный голос матери: «Ты опять опаздываешь…»
Выходил на проспект. В том же квартале на углу — дежурный гастроном, тепло, свет и обилие еды — это почему-то радовало, приятно было смотреть на розовое, красное и желтое мясо, на консервные башенки, в винном отделе радужное разнообразие бутылок, чуть дальше — россыпи конфет и пахнет свежемолотым кофе.
Пустота в квартире угнетала, Петров дал Сорину второй ключ от нее с решительным условием: девиц не таскать. Ключ Сорин взял, но к Петрову не ездил.
День воскресный, Лена с группой за городом, Петров поехал в центр с желанием напиться и поскандалить умеренно. Выбрал ресторан при гостинице, куда ходят иностранцы. Соседи по столику немного выпили, жаловались на тренера, который лупит по икрам тренировочной перчаткой. Русские ребята. Еще русская компания — молокососы с юными дамами. Мальчишки уже в подпитии, горделиво посматривают вокруг, девчонки неумело курят длинные сигареты и хлещут крюшон бокалами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32