К нам пришла тётенька с баяном, и мы начали репетировать. То есть наш отряд. Я не репетировал, потому что они уже давно начали, а я в занятиях не участвовал. Алевтина велела мне сидеть в сторонке, а тётенька с баяном говорит:
— А почему он нам не помогает?
— Пробегал! — говорит пионервожатая.
А баянистка на меня внимательно посмотрела и говорит:
— Но нам же очень нужен помощник режиссёра.
Меня назначили помощником режиссёра. Ирина (она читала стихи и была конферансье) говорила мне, кто выступает следующим, а я искал его и выталкивал на сцену.
Это было очень трудно, потому что я волновался, а ещё потому, что все ребята сильнее меня, и мне было трудно их выталкивать. Я очень устал на репетиции и всё думал, что если и на концерте придётся ребят так выталкивать, то, пожалуй, они мне могут вечером тёмненькую сделать.
Мы пообедали раньше, чем всегда, и пошли давать концерт. На лугу уже никто не работал. Женщины-колхозницы и наши ребята сидели в кружке и слушали выступление того однорукого немца-коммуниста, которого я уже видел с пленными. Он говорил громко и размахивал кулаком над головой. Говорил он почти без акцента:
— Сейчас в Германии сложилось, практически, два государства. Одно стремится к миру и социалистическому пути развития, а второе мечтает о новой войне!..
Он говорил долго, и его внимательно слушали. Я увидел, что у берёзы стоит Гриша Пчёлко, как всегда в своём грязном промасленном комбинезоне. Он во все глаза смотрел на Алевтину.
— Здрасти! — сказал я.
— Ой! Та то ты, хлопчик? Здравствуй!
— Я ваши цветы передал, не беспокойтесь. Они, по-моему, очень нашей пионервожатой понравились. Она их всё время нюхала, и сейчас они у неё в комнате стоят. А чего вы тут делаете? — спросил я, потому что Гриша очень смутился.
— Я? А ось мий трактор стоит. — Он показал рукой, где, действительно, за лугом стоял трактор. — От та пустошь вся выгорела от огнемётов и всего такого, мы её весной разминировали, а сейчас я её орю, чтоб траву посияты.
— А чего вы пашете, разве вы колхозник?
— А у их и трактора нема. Та и поки солдаты должны эту землю орати, я зорю. Сапёры ещё пройдут, а уж потим сняты.
— Начинаем наш концерт! — прокричала Ирина.
— Ну, я пойду, я же помощник режиссёра! До свидания.
— Добре. Иды. До побачения!
Сначала ребята делали гимнастические пирамиды. Больше всего поправилось, когда мальчишки все стали на одно колено и стали вглядываться вдаль, а Федул, Серёга и Бойцов Коля взяли донышко от бочки и подняли на нём Липу. На Липе была зелёная фуражка, сделанная из бумаги, и он тоже вглядывался вдаль, а потом читал оттуда сверху, что граница на замке. Эта пирамида называлась «Пограничники». Все очень хлопали в ладоши, а немец, его звали товарищ Кляйст, хлопал себя ладонью по колену, потому что второй-то руки у него не было.
Девчонки танцевали «барыню», и лезгинку, и «татарочку». Ирина читала стихи. А под конец объявила:
— Мужской квартет!
Федул, Липа, Бойцов и Серёга выстроились, переглянулись и стали под музыку маршировать.
А потом Липа пропел:
Возьмём винтовки новые!
На штык флажки!
Серёга подхватил:
И с песнею в стрелковые
пойдём кружки!
И все вместе они выкрикнули:
Раз! Два!
Все в ряд!
Шагай,
отряд!
У них очень здорово получилось. Мне понравилось, ноги под такую песню сами маршировали. Липа прокричал следующий куплет:
Когда война-метелица!
Придёт опять!
Должны уметь мы целиться!
Уметь стрелять!
В этот момент одна из женщин-колхозниц рядом со мной тяжело вздохнула. Я сразу перестал маршировать. Женщины пристально и печально смотрели на квартет. Никто не улыбался. У них были тёмные усталые лица и большие загорелые руки…
— А почему? — спросил громко дядя Толя, когда Ирина объявила, что концерт окончен. — Почему у вас артист Боря не выступал? Очень просим спеть! — И он захлопал в ладоши. И все сказали: «Просим». Мне даже жарко стало, но я вышел в круг.
— Он же не репетировал! — сказала Алевтина.
— Ну и что, засмеялся дядя Толя. — Он всё равно артист.
Я посмотрел на женщин, на грабли, воткнутые в землю.
— «Лучше нету того цвету»! — громко объявил я песню.
— Но это же не детская тематика! — сказал начальник лагеря и строго заблестел очками. Но я уже запел, и тётенька баянистка ловко стала аккомпанировать:
Лучше нету того цвету,
когда яблоня цветёт…
И колхозницы вдруг заулыбались. Они поняли, что это я для них пою!
Как увижу, как услышу,
всё во мне заговорит!
Вся душа моя пылает!
Вся душа моя горит!
Я представил, что как будто я солдат и иду домой с войны. Яблони цветут, сыплют метелью лепестки. Месяц такой, что если рассыплешь иголки, то их можно подобрать. И ничего, что заросли травой дорожки, потому что по ним четыре военных года никто не ходил!
Теперь уже все мне подпевали. А я начал махать руками, как дирижёр! Мне хотелось сказать всем: «Ничего, что всё разорено, что работа такая тяжёлая и женщинам так трудно. Всё равно остались незабвенные слова, это значит — незабытые. Это значит — ни про мир, ни про счастье, ни про любовь никто не забыл. И Гриша Пчёлко, может быть, станет генералом, и Алевтина его полюбит. И вдруг произойдёт чудо — и все погибшие вернутся домой. И сын дяди Толи, и сыновья тёти Паши, и мой папа, и дядя, и дедушка».
Мне так хлопали, что я думал, уши треснут. Громче всех хлопал по коленке товарищ, Кляйст. Когда все разошлись и принялись косить, а Гриша затарахтел своим трактором, немец подошёл ко мне и всё смотрел на меня и улыбался. Он даже один раз потянулся рукой к моей макушке, но не дотронулся. Он, наверное, боялся, что мне это будет неприятно. У него такое лицо было, совсем как у мальчика, растерянное. Как будто он сам удивлялся, что улыбается. Как будто у него под его нынешним лицом, в суровых складках было другое лицо, весёлое, мальчишеское. И вот он заулыбался, и то прежнее лицо стало видно. Когда он речь говорил, я подумал, что он рябой, а теперь стало видно, что он конопатый. Тот мальчишка, каким он был прежде, наверное, был конопатый.
— Товарищ Кляйст! — сказал я ему. — А вы были в Испании?
— Был, — ответил он.
Тут мы все стали просить, чтобы он рассказал нам про Испанию. Он начал рассказывать про Мадрид, про уличные бои, про то, как шёл в атаку с пением «Интернационала» немецкий коммунистический батальон, как дрались в небе «курносые» — советские истребители.
— А вы спойте какую-нибудь испанскую песню, — попросил я.
Кляйст улыбнулся.
— Я знаю немецкую песню про испанских добровольцев. Её написал Эрнст Буш, немецкий антифашист.
И он запел негромко, прокуренным, непривычным к пению голосом: «Э вива ля Испанья!» И глаза у него сделались стальные и далекие, словно он смотрел издалека на горящий Мадрид, на бойцом, идущих в бой.
И в этот момент грохнуло!
— Ложись! — крикнул товарищ Кляйст. — Ложись!
Мы попадали на землю. Далеко в распаханном поле стояло облако пыли. И товарищ Кляйст побежал туда. Он побежал неуклюже, боком, спотыкаясь о борозды.
Облако осело, и мы увидели, что горит трактор Гриши Пчёлко. А сам солдат свесился из кабины.
Несколько колхозниц поднялись, чтобы кинуться на помощь.
— Лежать! — нелепым тонким голосом закричал наш начальник лагеря. — Женщины, держите детей!
И он тоже побежал по вспаханному полю. А товарищ Кляйст уже был рядом с трактором. Мы видели, как он обхватил рукой Гришу и выволок его из горящей кабины.
Алевтина прижимала наши головы к земле, и другие женщины кричали на мальчишек, чтобы они не вставали.
Кляйст перехватил Гришу за руку и взвалил его на спину. Наш начальник лагеря был ещё далеко и не мог ему помочь.
И тут вместо трактора выросло огромное чёрное дерево. Даже не дерево, а куст высотою до неба. У него было красное основание и дымная верхушка.
Маслянистое огненное облако вырвалось из этого куста и проглотило товарища Кляйста с Гришей на плечах. Навзничь упал наш начальник лагеря, взлетели в воздух какие-то тряпки. И грохнуло во второй раз! Да так, что нас прижало к земле и горячий ветер разметал по полю сено…
Когда я поднял голову, через борозды спотыкаясь шёл наш начальник лагеря, и больше до самого леса не было ничего.
Глава четырнадцатая
ФЕРЦАЙН, БИТТЕ!
Телега догнала меня у поворота.
— Обратно наш Боря из лагеря убег, — сказал дядя Толя.
Он поднял меня под мышки в телегу. Дядя Коля правил Рыжкой, а жеребёнок бежал рядом, то пускаясь вскачь, то останавливаясь и пробуя травку на обочине. В телеге были навалены столбики и планки, сидеть было жёстко, но я терпел.
— Почему же он всё-таки подорвался? — Этот вопрос всё время меня волновал.
— Судьба, стало быть, его такая, — сказал дядя Коля-мордвин, поправляя протез, который стучал о дно телеги.
— Какая там судьба! махнул рукой дядя Толя. — Что она его допрежь-то щадила? Ведь он с конца войны по сю пору на минах.
— Так ведь он же не сапёр!
— То-то что не сапёр. В минах не разбирался. Тракторист он. У них в войну рядом с селом аэродром был. Так вот он поначалу на этот аэродром с отцом пришёл. На тракторе ездили, воронки заравнивали. Потом отца-то убили, так он один стал ездить. Непостижимой души был парень! Это ж подумать страшно! Бомбят! Рвётся кругом, а он на открытом поле со скоростью восемь километров в час взлётную полосу ровняет!
Мужчины закурили. Замолчали. Я сидел на корточках, держась за борта, и меня стукали планки, наваленные в телеге.
— Так, майор рассказывал, он и кантовался при аэродроме. После войны в колхозе опять с трактора не слезал. А тут срок служить пришёл. Опять на трактор — минные поля пахать. Я месяц назад видел, как он работал, так у меня мурашки по спине бегали. Едет, плугом мины выворачивает, а сапёры потом подбирают. Это ж какие нервы надо иметь…
— Так как же он тут-то недосмотрел? — допытывался я.
— А бог его ведает… — вздохнул конюх.
— Майор-то объяснял предположительно, — сказал дядя Толя. — Он не мину зацепил, а трос, которым мины были связаны. И не плугом, а гусеницей… Вот одну мину и рвануло. А самого, видать, контузило. Он мотор не выключил. Трактор ехал, за трос тянул, пока всю связку не рвануло.
— Да как же сапёры-то эти мины не обнаружили?! — Я готов был кричать от горя.
— Они на глубине. Да и не всякую мину миноискатель обнаружит. Ящик деревянный с толом или динамитом, а в бок — взрыватель — вот тебе и вся мина, миноискатель её не чувствует, а силы она большой. Куда тебя несёт! — закричал он на жеребёнка, который сунулся под колёса к материнскому вымени. — И этот с ним погиб… — вздохнул он. И мы подумали про товарища Кляйста. — Как он про Испанию-то пел! Ты, Боря, эту песню разучи. Хорошая песня.
Мы выехали на луг. Теперь он был уже весь скошен, и высокие стога сена подымались к небу. Посреди поля стоял фанерный обелиск.
— Смотри ты! Выкрасили! — сказал старик.
Я глянул вперёд. Ярко-красный обелиск был похож на свёрнутое знамя.
— Где и краску-то достали? Сейчас сурика днём с огнём не найдёшь…
У обелиска на коленях стоял человек и докрашивал основание. Это был Александр.
— А ну-кось, подсоби! — попросил его дядя Коля. Они вынули из телеги столбики, планки, лопаты.
Скоро новенькая ограда поднялась вокруг обелиска. Дядя Толя вынул из сумки бутылку с пробкой из скрученной газеты, редиску, хлеб.
— Помянем, — сказал он, наливая в стакан мутную жидкость. — Мне-то нельзя по здоровью… Эй! — позвал он немца. — Садись.
— Данке, — немец застегнул мундир, оборвал нитки с обшарпанных обшлагов.
— Николай, скажи слово.
Дядя Коля принял стакан и задумался. Он долго морщил лоб, а потом сказал коротко:
— Вечная память Грише Пчёлко, русскому солдату, и товарищу Кляйсту, погибшим в борьбе с фашизмом.
Он горестно вздохнул и залпом выпил. Дядя Толя налил второй стакан и подал немцу. Александр потупился. Немец, стоял на коленях, и большие руки его заметно дрожали.
— Ферцайн, — сказал он тихо. Он говорил почти шёпотом, у него не хватало слов. — Это есть вина германский народ…
— Весь-то народ не виноват, — сказал дядя Толя. — Товарищ Кляйст тоже народ германский.
— Я. Да. — Эйхель очень волновался. — Народ есть люди. Каждый человек… — У него дрожал подбородок. — Народ не есть масса, народ — много, каждый человек. Человек думайт: «Я не народ, народ другое». Нихт! Нихт! Каждый есть народ. Каждый есть вина. Кроме Кляйст! Я инженер, майн фатер дас арбайтен. Рабочий. Я учился, учился, учился… Фатер арбайтен… работал, а я учился на деньги. Много учился. Забастовка, революция! Я сказал: «Александр, какой твой дело? Ты есть учиться. Ты строить дороги. Хорошие дороги». Гитлер зажигай рейхстаг. Надо думай! — Александр яростно стукнул себя по лбу. — Александр, думай! — крикнул он ещё раз. — Найн! Я сказал: «Не твоё дело! Отец работай — ты должен учиться. Ты инженер — строить дороги. Не думай! Закрывай глаза, не твой дело!» Я строй дороги, — он повернулся ко мне. — Фроляйн говорил правда: по моя дорога шли танки, шла война. Я делал война! Я убиваль своя дети! — Он быстро вытер глаза. — Ферцайн. Простите… Гитлер сказал: «Коммунист есть враг. Кляйст — враг Германия». Найн! — закричал он и выпрямился. — Кляйст есть Германия! Такой главный Германия! Гитлер есть враг Германия!
Старики не перебивали его. И Александр говорил, с трудом подбирая слова, и я понимал, что он говорит не только нам, он говорит и себе.
— Нельзя быть в сторона. Невозможно. Никогда. Кляйст, Гришка — прости!
Он выпил. И повесил голову.
Старики долго ничего не говорили.
— Ты вот что… — сказал дядя Толя. — Ты, когда в Германию поедешь, скажи там, которые не понимающие, что, мол, мы народу-то не враги. И никогда врагами не были. Мы фашистам враги! Понял?
— Я, я! — загорячился Александр. — Понимайт. Я был нейтралитет, моя вина нейтралитет. Я сейчас есть антифашист! И другие антифашист.
— А насчёт прощения… — продолжал старик. — Рази ты своих детей воскресишь? Вот ему отца воскресишь? — Он заткнул бутылку, покидал лопаты в телегу. — Тут про другое надо думать: чтобы вот ему, — он кивнул на меня, — чтобы ему войны не увидеть. Так вот, чтобы им не воевать. Вот оно и будет вечная память Кляйсту и Грише.
Он напихал мне в карманы молодой редиски, сунул за пазуху кусок хлеба с салом. И телега покатила в деревню.
Мы остались вдвоём с Эйхелем. Немец долго сидел молча. Потом достал из кармана алюминиевую пластинку. Наверное, из миски суповой вырезал. Подошёл к обелиску, попробовал пальцем, просохла ли краска, и привинтил табличку четырьмя шурупами. На белой пластинке было нацарапано:
Вечная намять погибшим при разминировании!
Карл Эрих КЛЯЙСТ, коммунист.
Григорий Богданович ПЧЁЛКО, комсомолец.
Смерть фашизму!
Я смотрел, как он с силой давит на отвёртку, как плавно входят шурупы в мягкое дерево. Эйхель испачкался краской и долго оттирал её травой.
Потом мы стояли рядом и смотрели на обелиск. Я машинально грыз редиску.
После взрыва на поле со мной что-то сделалось. Я всё стал делать как-то механически: вели в столовую — жевал, делали гимнастику — махал руками, играли в футбол — гонял мячик, но всё время у меня перед глазами был чёрный куст с красными корнями.
Как будто я жил и одновременно видел сон. Иногда этот сон был отчётливее жизни. Мы шли с Гришей по полю с цветами, и он улыбался и что-то говорил. Александр вёл коня, и дядя Толя ехал на телеге рядом с бравым моряком…
Ночью я просыпался и смотрел в дощатый потолок нашей палаты, и мне слышался голос товарища Кляйста: «Э вива ля Испанья!»
Я разговаривал с ребятами и пел в хоре, и даже смеялся, даже скучал по дому, но всё время думал про Гришу, про Кляйста и про чёрный куст. Из-за этого я не мог ничего делать долго. Возьмусь книжку читать и тут же бросаю, побегу на огород сорняки полоть, подёргаю несколько травинок, и ноги несут меня на кухню. Тётя Паша мне компоту даст, пригорюнится:
— Что ж ты тоскуешь-то так, милый ты мой?
Я компот выпью и не помню, пил или нет. Так бывает во сне: вроде бежишь-бежишь куда-то, а всё на месте… Только в конюшне я не думал о чёрном кусте, потому что там нужно было помогать: вывозить на тачке навоз, подметать стойла, носить воду. И лошади дышали и пофыркивали, переступали копытами, и от этих звуков мне становилось спокойно.
Каждый день ноги несли меня к деревянному обелиску. Пробегая лес, я придумывал, что вот сейчас, когда я выйду на опушку, я увижу распаханный луг, и трактор, и Гришу, и Кляйста, они стоят, разговаривают, смеются…
Я закрывал глаза и шёл, нащупывая тропинку, потом долго стоял с закрытыми глазами, и ветер дул мне в лицо.
— Раз, два, два с половиной, два с четвертью, два с ручками, два с ножками, два с хвостиком… — оттягивал я, считая про себя. — Три!..
Далеко в поле стоял одинокий обелиск.
— Мы построиль мост! — сказал Александр, и я вздрогнул от его голоса. — Мы уходить на другая работа. Ауфидерзейн. До звидания.
Я кивнул ему головой, но он всё ещё стоял, глядя на меня своими светлыми глазами, и руки у него беспомощно торчали из обтрёпанных обшлагов мундира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9