А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Бутсов у вас нет. Как куванут под коленку, всю жизнь хромать будешь. И ты, Хрустя, не ходи. Давай лучше земноводных тритонов ловить.
— Каких ещё тритонов?
— Во! — Липа поднял над головой банку. — Видал, какие тритончики. Во, какие хорошенькие! — Липа вытащил одного. И начал поглаживать его по спинке. — А лапочки какие хорошенькие! Как ручки! Хочешь подержать?
— Липа! — сказал я. — Тритоны твои никуда не денутся, а там играть начнут. Пойдём только сговоримся, а потом, глядишь, кого-нибудь куванут — и тебе уйти можно будет.
— Меня и куванут. Не пойду. Я ещё лягушек наловлю, головастиков — можно будет живой уголок организовать.
— У, Липа несчастный! Я вот возьму и всех твоих тритончиков хвостатых повыкину из банки!
— А я тебе в койку пиявок понапускаю или ужа принесу, — невозмутимо сказал Липский и опять полез в воду.
«Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед!» — запел горн, и отряды пошли в столовую. Там я нашёл себе напарника из шестого отряда. Он, правда, на год или на два нас старше, но ничего, не дылда. Мы хотели сразу бежать играть после обеда, но Алевтина Дмитриевна отобрала мяч и велела два часа спать.
Мы нехотя разделись, легли. За раскрытым окном ветерок шевелил листья на кустах и деревьях, и солнечные зайчики прыгали по дощатому потолку.
— Я Наполеон! — сказал Федул не из нашего класса. Он поднялся на кровати, а подушку углом на голову надел.
— Батарея! — закричал Серёга. — Огонь!
Штук пять подушек полетело в Федула. Он так и сел. Как начали мы подушками кидаться! Простыни развеваются! Пух летит! Прибежала Алевтина Дмитриевна.
— Это что такое? Немедленно лечь и успокоиться!
Только мы легли, слышим — в соседнем домике у девчонок визг поднялся. Она — туда.
Тут Серёга вскакивает:
— Тихий час — не для нас!
И опять кутерьма началась. Алевтина Дмитриевна то к нам, то к девчонкам бегает. Как прибежит — всё стихнет. Мы лежим, глаза закрыты, только пух в воздухе плавает. Уйдёт — опять сражение!
Мне Федул как закатал подушкой по голове. Я наметился в него, а тут дверь открывается — и подушка прямо Алевтине Дмитриевне в лицо. Все так и ахнули.
— Ну, всё! — прошептал Липа. — Теперь тебя из лагеря выключат.
Сразу стало тихо. Алевтина Дмитриевна ничего не сказала, так и стояла с подушкой в руках. Глаза у неё широко открылись и губы дрожали. Потом она положила подушку и молча вышла.
— Не заметила, кто в неё попал. Повезло тебе! — сказал Серёга. — Эй, вы! Кто Хрустю продаст — смотрите!
— Спать давайте! — сказал Федул не из нашего класса, и все завозились, укрываясь одеялами. Скоро многие засопели.
А я никак не мог уснуть — всё вспоминал, как у Алевтины губы затряслись. «Так ей и надо! — говорил я себе. Будет знать, как меня наказывать. Маме она моей пожалуется! Вот и хорошо, что попало ей подушкой». Но на душе было скверно.
Мальчишки и девчонки нашего отряда жили в разных домиках. Алевтина помещалась в комнатке в девчоночной палате, а у нас, — тётя Паша. Я как раз лежал у тоненькой фанерной перегородки, которая отделяла нашу палату от тёти Пашиной комнаты. Вдруг там хлопнула дверь, и я услышал голоса.
— Да что ты, доченька, так убиваешься! — говорила тётя Паша. — Ведь они небось нечаянно, не специально!
— Не утешайте меня! — отвечал голос Алевтины. — Они меня совершенно, совершенно не уважают, ни капельки… Попали подушкой в лицо, ну хоть бы извинились… А этот Хрусталёв! Такой маленький и такой злой! — И она вдруг всхлипнула.
«Значит, видела, что я попал!» — подумал я.
— Ну не расстраивайся! Не надо!
— Кинули, попали в лицо, и никто не признался! Никто!
«Значит, не видела!» — подумал я.
— Да ты не расстраивайся. Может, ещё признаются… Самой-то тебе сколь годов?
— Семнадцать.
— Э-э-эх! — вздохнула тётя Паша. — Тебе бы не пионервожатой, а пионеркой в лагерь поехать. Сама ты ещё ребёнок.
— Ну что вы говорите такое! — возразила Алевтина. — Я же через год техникум кончу! Ведь сейчас у меня практика. Тётя Паша, я ведь через год буду учительницей, я так боюсь, что вдруг не смогу их любить. Я так стараюсь для них, а они все какие-то замкнутые, злые…
Вот тебе раз! Алевтина, которая мне казалась ужасно взрослой, недоброй и несправедливой, которая заставила меня стоять перед строем, перед семью отрядами на линейке, которая посмела меня наказать, и наказать напрасно, потому что я не был виноват, а если и был виноват, то не настолько, чтобы позорить меня на весь лагерь, — эта Алевтина плакала.
Я ее ударил! То есть не то что ударил, а попал подушкой, но это одно и то же. Представляю, что сказала бы об этом мама или бабушка.
Они поставили бы меня перед портретами. У нас над бабушкиной кроватью висят три портрета: дедушки, дяди и моего папы, и за каждым портретом заткнута тоненькая серая бумажка. Похоронка. Там написано: «Наш муж» (это дедушка), а в двух других: «Ваш сын» (это дядя и папа), а дальше: «проявив мужество и героизм, пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины».
Бабушка поставила бы меня перед портретами и сказала:
— Им стыдно за тебя! И мне стыдно! Я плохая бабушка, я не могу воспитать тебя как следует.
«Вставай, вставай, рубаху надевай!» — запел горн. Тихий час кончился.
«Что же мне делать?» — думал я за полдником, посматривая на пионервожатую. Она прохаживалась между столами, и глаза у неё были красные.
Когда мы сговаривались с тем мальчишкой из шестого отряда, чтобы играть в футбол, я всё никак не мог придумать себе слово, ну, чтобы подойти к капитанам и сказать: «Мать, мать, что тебе дать: овёс или пшено, воду или камень?..» — ну, или ещё что-нибудь.
Стали играть — по мячу попасть не могу, два раза такой момент был, что чистый гол получался, а я всё мимо да мимо.
Тут Серёга подходит.
— Знаешь что! — говорит. — Ты или играй, или уматывай!
— Может, ты заболел? — Колька Осташевский спрашивает.
— Да гоните этого хилятика! Я вам сейчас хорошего игрока приведу! — Надо же, это тот парень из шестого отряда кричит, которого я сам позвал играть.
— У тебя игра не вяжется! — сказал Серёга авторитетно. — Соберись! Играй энергично. — Это он таких слов по радио у комментатора Вадима Синявского наслушался.
— А подите вы со своим футболом! — сказал я и вышел из игры.
Стал по лагерю бродить. Все делом заняты. В первом отряде плот строят. Во втором девчонки с аккордеонистом песню учат. В третьем — газету выпускают, шахматный турнир проводят и ещё выпиливают, только опилки столбом из-под лобзиков летят. Наши девчонки с Алевтиной вышивать учатся. Одному мне, деваться некуда. Ходил я, ходил — и забрёл опять на кухню.
— Во! — сказал дядя Толя. Он точил пилу. — Опять наш Боря грустный. Чего стряслось?
— Я подумал и рассказал всё как есть.
Это тебя совесть мучит! Она, проклятая, иной раз житья не даёт! — Он встал, и пила в его руках блеснула, как большая рыба. — Умел кот сметану съесть — умей, кот, и трёпку снесть. Я так полагаю, должо н ты у Алевтины прощения попросить. И не затягивай это дело. Давай иди извиняйся. Ну, чего мнёшься? Стыдно? А! Вот то-то. А ты подумай, что может хуже быть. А вдруг ваша пионервожатая решит, что в неё другой кто попал? И будет ему нарекание. Это значит, ты невинного человека под монастырь подведёшь.
Он ушёл в сарай, а я всё никак не мог пойти к пионервожатой. Ноги у меня как свинцом налились. Я походил по двору, попинал ногами щепки. Палец ушиб.
— Ты всё ещё тут? — Дядя Толя вышел из сарая. — Вот ты, братец мой, какая загвоздка. — Он даже в затылке почесал. Ну что поделать, пойдём вместе! Я вроде как для поддержки. — Алевтина Дмитриевна! сказал он тихонечко пионервожатой. — Вот тут молодой человек к вам дело имеет, а сказать стесняется.
— Что такое, Хрусталёв? — спросила Алевтина строго. — Говори.
— Дело деликатное, — подмигнул дядя Толя. — Требует одиночества, с глазу на глаз.
Девчонки, что сидели вокруг Алевтины с иголками и нитками в руках, от любопытства шеи вытянули. У Ирины-Мальвины уши чуть не шевелятся.
Алевтина Дмитриевна встала, отошла ко мне, а дядя Толя стал рассматривать и удивляться, что там понавышивали девчонки. Он так ахал и разводил руками, что они забыли про меня.
— Ну, в чём дело, Хрусталёв?
— Алевтина Дмитриевна… — сказал я, и мне не хватило воздуха. — Алевтина Дмитриевна! Простите меня, пожалуйста, это я в вас подушкой попал. Я нечаянно, я не хотел!..
Что тут сделалось! Алевтина вдруг обняла меня за плечи! Заулыбалась!
— Ну что ты, Хрусталёв! Я, конечно же, тебя прощаю! Ну чего не бывает, я и забыла об этом…
Мне даже показалось, что она сейчас прыгать начнёт. И у меня сразу на душе стало хорошо и спокойно.
— Так что? — подошёл к нам дядя Толя. — Товарищ пионервожатая, в село я иду, насчёт молока к ужину. Надобен мне помощник. Вот Боря, я думаю, свободен… Может, отпустите его со мной?
— Да конечно, конечно! Пусть поможет. Ступай, Хрусталёв! — И она нам даже рукой помахала.
Глава четвёртая
ТЫ ГУЛЯЙ, ГУЛЯЙ, МОЙ КОНЬ!
— Ничего нет лучше спокойной совести! — сказал дядя Толя, когда мы вышли за ворота лагеря.
— Это точно! — согласился я.
— Даже и мне на душе полегчало, как ты признался.
Дорога шла через лес, и солнце, которое уже повернуло на закат, светило сквозь деревья. Я ещё никогда не был в таком лесу, и мне здесь всё нравилось.
Какие-то птицы перелетали и свистали в кустах, высоченные сосны качали головами, жёлтые стволы их казались золотыми у вершин.
А за лесом был луг, и невидимые кузнечики стрекотали так, что звенело в голове.
— Здесь ходить безопасно! — сказал дядя Толя. — Здесь в прошлом годе сапёры всё вычистили. Уж возили они, возили этих мин да снарядов! Всё лето по ночам только и слышно было, как в карьере бабахало! Теперь у Берёзовки поля чистят. Я дня три назад ездил, так у них там гадости этой железной — горы!
— И оружие есть?
— Да там танки целые в земле закопаны, не то что оружие, век бы его не знать! Тут после войны жители по верёвке ходили.
— Как это?
— А вот так: пройдут сапёры, протянут тропу, верёвками, значит, её огородят, вешками, вот народ вешек этих и придерживается. Чуть в сторону — подорвёшься. Сейчас-то уж всё разминировали, немножко совсем осталось. А то и хлеб сеять негде. Вот за тем леском одно поле и осталось…
Мы вышли к реке. Она широко разлилась по топким лугам.
— Обожди-ко маленечко! — сказал дядя Толя. — Я сапоги сниму. Ну-ко тяни.
Я тянул изо всех сил. Стащил сапог с одной ноги, потом с другой. Дядя Толя закатал брюки, я тоже было хотел снять сандалии.
— Не надо! — сказал он. — Не разувайся, я тебя переносу.
И не успел я возразить, как он поднял меня на руки.
— Эва! Лёгонький-то ты какой! Как перышко. Каши, что ли, мало ешь? Держись за шею. А то скользко тут. Дно глинистое.
Я обхватил его руками, и он понёс меня, осторожно нащупывая ногами дно.
Я касался его колючей щеки, от него пахло махоркой и по том. Если был бы жив мой папа, у него тоже были, наверное, такие крепкие руки!
У дяди Толи была тёмно-коричневая от загара шея, вся в складках и морщинах И я вдруг подумал, что он очень старый. Виски у него были совсем белые, а вокруг глаз мелкие морщинки, словно в стекло камешком попали и трещины пошли.
И совсем он не дядя, он — старик! И мне стало его так жалко, что я невольно обхватил его ещё сильнее.
— Не бойсь! Не бойсь, не сроню! Дошли ужо, — запыхавшись, проговорил он. — Вот недельки через две мост доделают, тогда через брод ходить не надо будет, — сказал он, на берегу вытирая ноги портянками и обуваясь. Помолчал и задумчиво протянул: — Да, кабы не война, мог бы у меня твоих лет внучок быть! Свободное дело.
— Когда я вырасту, — сказал я, — я изо всех сил постараюсь, чтобы стать героем!
— Ну? Это зачем же?
— Чтобы всем, кто меня любит, был почёт и уважение во всём мире! Я один раз видел, как бабушку на машине с почётом везли: у неё сын Герой Советского Союза. И ещё я заработаю много денег. Куплю маме пальто! А то она в шинели ходит. Как пришла с войны, так в этой шинели и ходит. У других тётенек пальто и шляпы, а у моей мамы только шинель перешитая! Я куплю ей пальто первым делом. И вам куплю всё, чего вы хотите! Вы что любите?
— Спасибо, сынок! — ответил дядя Толя каким-то странным, сиплым голосом и положил мне руку на плечо. — Мне ничего не надо. У меня всё есть. Я всем довольный.
— Я вам десять пар сапог куплю!
— Да куда мне десять? Ног-то у меня только две! — засмеялся дядя Толя.
— А вы своим друзьям отдадите!
— Эва! — опять засмеялся старик. — У меня в живых-то один дружок Коля-мордвин, ему и двух сапог много, он с фронта на деревянном коне приехал.
— На каком?
— На одной ноге, а другая — деревянная.
— Да я вам чего хотите подарю!..
— Так уж подарил, — сказал дядя Толя. — Ты хоть бы не забыл меня. Вырастешь, приедешь в гости — вот мне будет радость.
— Ох, как я к вам приеду! С оркестром! Может, даже на коне! Когда я вырасту большой, мне бабушка разрешит папину кубанку каждый день надевать! Я приеду в кубанке! Как раз у меня голова тогда подрастёт. В этом году за то, что я первый класс с почётной грамотой окончил, бабушка дала её один раз перед зеркалом поморить, но она мне велика. Очень красивая кубанка, белая с красным верхом. Настоящая казачья военная кубанка, но мне ещё пока велика.
Я вспомнил тот день, когда бабушка внимательно прочитала почётную грамоту и надпись в книге, которую я получил за успешное окончание первого класса, за отличные оценки в учёбе и примерное поведение. Потом сняла фартук, причесалась, достала из комода папину кубанку и надела мне на голову.
Эту кубанку привезли папины товарищи после войны и сказали, что папа велел мне передать, когда умирал в госпитале. И вот я надел её первый раз в жизни! И голова моя утонула.
Кубанка пахла дымом и ещё каким-то запахом, который я раньше никогда не встречал.
— Я похож на папу? — спросил я, смотрясь в зеркало.
— Вылитый, — ответила бабушка. И, уткнувшись в донышко кубанки, заплакала.
— Приедешь — и хорошо, — сказал дядя Толя. — Вот за разговорами и дошли незаметно. Вон деревня.
Вдоль улицы с одной стороны стояли весёлые, с голубыми наличниками дома, а с другой были какие-то бугры с трубами, из них кое-где вились дымки.
— Немец деревню сжёг, — пояснил дядя Толя. — В землянках живут. Обстраиваются потихонечку. Вот уж пол-улицы построили. Не горюй! Построим лучше прежнего.
Мы прошли улицей; на крылечках сидели старушки, пугливые малыши в грязных рубашонках выглядывали из землянок, два старика тесали жерди, приветливые псы махали хвостами и задирали ноги на брёвна, лежащие вдоль улицы.
— Сейчас в землянках, почитай, никто уже и не живёт, так вроде как кладовки, по старой памяти печки топят. — Дядя Толя словно извинялся за то, что я видел.
— Вокруг нашего дома в городе, — сказал я, тоже всё сгорело. Наш дом каменный, четырёхэтажный, и ещё несколько домов каменных уцелело, а все деревянные сгорели. Я не помню, как они горели, а бабушка говорит — страшно было. Немцы совсем близко подошли. Мама на фронте, папа на фронте. Эвакуация закончилась, а мы остались. Бабушка решила — будь что будет… Ничего, дядя Толя, всё построим! Ещё как построим!
И вдруг я почувствовал знакомый запах! Так пахла папина кубанка! Мы подошли к большому сараю. И я увидел живую лошадь! Этот запах шёл от неё. Я первый раз увидел так близко живую лошадь!
— Доброго здоровьичка! — сказал мужик с деревяшкой вместо ноги, что сидел на лавочке около конюшни. Дядя Толя присел рядом, они закурили, стали разговаривать про какие-то скобы, про шифер, про тёс… А я всё ходил вокруг лошади. Всё рассматривал её и упряжь, всё не мог надышаться её запахом.
Лошадь смотрела на меня фиолетовыми глазами, обмахивалась хвостом от мух, вздыхала, переступала. Огромная, тёплая, покрытая гладкой шерстью, она возвышалась над моей головой. Я стал рвать траву. Лошадь потянулась и шёлковыми губами приняла у меня из ладоней корм. Я гладил её по выпуклой груди, по животу, где под кожей проглядывали упругие жилы, и не мог оторваться.
— Вот как прилип! — сказал одноногий мужик. Это, наверное, и был дядя Коля-мордвин.
— Кровь его такая, — сказал дядя Толя. — Отец у него в казаках служил.
— Погиб?
— Известное дело! Кавалерия… Одна кубаночка с войны возвернулась. Бабка внуку за великие заслуги её надевать даёт.
— Ишь ты! — сказал одноногий. — И заслуги имеет?
— А ты думал! Отличник — раз! Песни поёт! Так «Варяга» пел, как в Большом театре хор Пятницкого! Это два! И вообще парень исправный.
— Спел бы, — сказал инвалид.
— При другом случае. Сейчас молоко надо везти, к ужину не поспеем.
Мы сели в телегу.
— Ну!.. — сказал страшным голосом дяди Толя, и лошадь тронулась. Мордвин помахал нам кепкой. Мы заехали на форму, где рогатые коровы рассматривали меня, как диковину, и шумно сопели блестящими, большими, как блюдца, носами. Дядя Толя грузил бидоны на телегу.
Мы выпили молочка, и доярки посетовали, что нет хлеба.
— Ничо, бабоньки, — сказал дядя Толя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9