Цицерон тем временем расходился не на шутку. После нашего возвращения от Молона, который вбил в голову своего ученика мысль о том, что для оратора имеют значение только три вещи – искусство, искусство и еще раз искусство, – Цицерон потратил много часов в театре, изучая актерские приемы, и открыл в себе огромный талант управлять своей мимикой и приспосабливать манеру поведения к тем или иным обстоятельствам. С помощью едва уловимой перемены в интонациях, легкого жеста он научился отождествлять себя с теми, к кому обращается, вызывать у них доверие. Вот и в тот день он устроил настоящее представление, противопоставляя чванливую самоуверенность Верреса спокойному достоинству Стения, рассказывая о том, как многострадальный сицилиец пострадал от подлости главного палача провинции Секстия. Стений сам едва верил собственным ушам. Он находился в городе меньше одного дня, а его скромная персона уже успела стать предметом обсуждения в самом римском Сенате!
Гортензий тем временем продолжал бросать взгляды в сторону дверей. Когда же Цицерон перешел к заключительной части своего выступления, заявив: «Стений просит у нас защиты не просто от вора, а от человека, который по долгу службы должен сам защищать сограждан от воров!» – он наконец вскочил на ноги. Согласно правилам Сената, действующий претор во всех случаях имел неоспоримое преимущество перед обычным педарием , поэтому Цицерону не оставалось ничего иного, кроме как умолкнуть и опуститься на свое место.
– Сенаторы! – загремел Гортензий. – Мы выслушивали все это достаточно долго и стали свидетелями самого вопиющего примера оппортунизма, который когда-либо был явлен под сводами этого выдающегося учреждения! На его обсуждение вынесен некий невнятный, расплывчатый документ, и выясняется к тому же, что он направлен на защиту одного-единственного человека! Нам не потрудились объяснить, что вообще мы должны обсуждать, у нас нет доказательств того, что все услышанное нами является правдой! Гая Верреса, уважаемого и заслуженного представителя нашего общества, в чем только не обвиняют, а у него даже нет возможности защитить себя. Я требую, чтобы это заседание немедленно было закрыто.
Под аплодисменты, которыми наградили его аристократы, Гортензий сел. Цицерон вновь поднялся со своего места. Лицо его было непроницаемым.
– Сенатор, по всей видимости, не удосужился должным образом ознакомиться с моим предложением, – заговорил он, изображая притворное удивление. – Разве я хоть словом обмолвился о Гае Верресе? Коллеги, я вовсе не призываю Сенат голосовать за или против Гая Верреса. Действительно, с нашей стороны было бы несправедливо судить Гая Верреса в его отсутствие. Гая Верреса действительно здесь нет, и он не может защитить себя. А теперь, когда мы пришли к согласию относительно данного принципа, не изволит ли Гортензий распространить его также и на моего клиента, согласившись с тем, что мы в равной степени не должны судить и этого человека в его отсутствие? Или для аристократов у нас один закон, а для всех остальных – другой?
Это выступление заставило напряженность в зале сгуститься еще больше, и педарии уже сгрудились вокруг Цицерона. Толпа за дверями Сената радостно рычала и волновалась. Я почувствовал, как сзади меня кто-то грубо ткнул, и тут же между мной и Стением протолкался Марк Метелл и, проложив себе плечами путь через толпу к дверям, поспешил по проходу к тому месту, где сидел Гортензий. Цицерон следил за ним сначала с удивленным выражением, но затем его лицо просветлело: он словно что-то понял. И сразу же вслед за этим мой хозяин воздел руку вверх, призывая своих коллег к молчанию.
– Очень хорошо! – вскричал он. – Поскольку Гортензий выказал недовольство расплывчатостью моего проекта, давайте сформулируем его иначе, чтобы он уже ни у кого не вызывал сомнений. Я предлагаю следующую поправку: «Принимая во внимание тот факт, что Стений подвергся преследованию в его отсутствие, согласиться с тем, что с этих пор ни один заочный суд над ним не должен состояться и что, если подобные процессы уже имели место, признать их недействительными». А я призываю вас: давайте проголосуем за этот документ и в соответствии со славными традициями римского Сената спасем невинного человека от ужасной смерти на кресте!
Под смешанные звуки аплодисментов и улюлюканья Цицерон сел, а Гелий поднялся с места.
– Предложение внесено! – объявил он. – Желает ли выступить кто-то еще из сенаторов?
Гортензий и братья Метелл, а также несколько других членов их партии, среди которых были Скрибоний Курий, Сергий Катилина и Эмилий Альба, повскакали со своих мест и сгрудились возле передних скамеек. В течение нескольких секунд казалось, что зал сейчас разделится на две части. Это идеально отвечало бы плану Цицерона, но вскоре аристократы угомонились, и осталась стоять лишь сухопарая фигура Катулла.
– По-видимому, мне нужно выступить, – проговорил он. – Да, у меня определенно есть что сказать.
Катулл обладал жесткостью и бессердечием камня. Он был пра-пра-пра-пра-пра-правнуком (надеюсь, я не ошибся с количеством «пра») тех самых Катуллов, которые разгромили Гамилькара в первой Пунической войне, и теперь казалось, что в его скрипучем старческом голосе звучит сама двухвековая история.
– Да, я буду говорить, – повторил он, – и первым делом я скажу, что вот этот молодой человек, – он указал на Цицерона, – не имеет ни малейшего представления о «славных традициях римского Сената», иначе он знал бы, что один сенатор никогда не нападает на другого заочно – только лицом к лицу. В этом незнании я усматриваю недостаток породы. Я смотрю на него – такого умного, неуемного, и знаете, о чем я думаю? О мудрости старой поговорки: «Унция хорошей наследственности стоит фунта любых других достоинств».
По рядам аристократов пробежали раскаты смеха. Каталина, о котором мне еще многое предстоит рассказать, указал на Цицерона, а потом провел пальцем по своей шее. Цицерон вспыхнул, но не утратил самообладания. Он даже ухитрился изобразить некое подобие улыбки. Катулл, улыбаясь, повернулся к сидевшим сзади. В профиль его горбоносое лицо напоминало чеканку на монетах. Затем он вновь повернулся к залу.
– Когда я в первые вошел в этот зал в период консульства Клавдия Пульхра и Марка Перперны…
Он продолжал говорить, и теперь его голос напоминал деловитое, уверенное жужжание.
Мы с Цицероном встретились глазами, и он, беззвучно произнеся что-то одними губами, посмотрел на окна, а затем мотнул головой в сторону дверей. Я немедленно понял, чего он хочет, и стал пробираться через толпу к открытому пространству форума. Я сообразил и еще кое-что: совсем недавно Марк Метелл выходил из зала, получив точно такое же поручение.
Дело в том, что в те времена, о которых я веду рассказ, рабочий день заканчивался с закатом, после того, как солнце оказывалось к западу от Маэнианского столпа. Именно это должно было вот-вот произойти, и я не сомневался, что клерк, которому было поручено следить за временем, уже торопился в курию, чтобы сообщить о скором заходе светила. Для меня стало очевидным, что Гортензий и его дружки вознамерились узурпировать остаток рабочего дня Сената, чтобы не позволить Цицерону поставить на голосование его законопроект.
Взглянув, где находится солнце, я бегом пересек форум в обратном направлении и снова протолкался к дверям курии. Я оказался у порога как раз в тот момент, когда Гелий поднялся со своего места и объявил:
– Остался один час!
Цицерон тут же вскочил с места, желая выставить на голосование свое предложение, однако Гелий снова не дал ему слова, поскольку Катулл все еще продолжал выступать. Он говорил и говорил, рассказывая бесконечную историю управления провинциями, начав чуть ли не с того самого дня, как волчица взялась выкармливать Ромула. Когда-то отец Катулла, тоже консул, покончил с собой: уединился в закрытом помещении, развел костер и задохнулся от дыма. Цицерон не раз с желчью повторял, что Катулл-старший сделал это, вероятно, для того, чтобы ему не пришлось выслушивать очередную речь своего сына.
После того как Катулл кое-как добрался до конца своего выступления, он тут же передал слово Квинту Метеллу. Цицерон снова встал, но снова оказался бессилен перед правом старшинства. Метелл находился в ранге претора, и, если бы он не захотел сам уступить слово Цицерону, тот не смог бы ничего поделать. А уступать право слова Квинт явно не собирался. Несмотря на протестующий гул, Цицерон все же поднялся на ноги, но люди, находившиеся по обе стороны от него, в том числе и Сервий, его друг и коллега, не хотели, чтобы он выставлял себя в глупом свете, и принялись предостерегающе дергать его за тогу. Наконец Цицерон сдался и сел на скамью.
Зажигать лампы и факелы в помещении Сената категорически возбранялось. Сумерки сгущались, и вскоре сенаторы в белых тогах, неподвижно сидящие в ноябрьской мгле, стали напоминать собрание призраков.
Метелл бубнил, казалось, целую вечность, но потом все же сел, уступив слово Гортензию – человеку, который мог говорить часами ни о чем. Все поняли, что дебатам пришел конец, и действительно через некоторое время Гелий объявил заседание закрытым. Вслед за этим старик, мечтая об ужине, проковылял к выходу, предшествуемый четырьмя ликторами, которые торжественно несли его резной стул из слоновой кости. Как только он вышел из дверей, за ним потянулись сенаторы, и мы со Стением отошли назад, чтобы дождаться Цицерона на форуме. Толпа вокруг нас значительно поредела. Сицилиец по-прежнему приставал ко мне с расспросами о том, что происходит, но я счел за благо не отвечать. Я представил себе, как Цицерон в одиночестве сидит на одной из задних скамей, дожидаясь, пока опустеет зал. Он потерпел поражение, думалось мне, и наверняка в эту минуту ему не хочется ни с кем говорить. Однако в следующий миг я с удивлением увидел его выходящим из дверей. Он оживленно беседовал с Гортензием и еще с одним сенатором, постарше, которого я не узнал в лицо. Остановившись на ступенях курии, они поболтали еще пару минут, а затем обменялись рукопожатиями и разошлись.
– Знаете, кто это такой? – спросил Цицерон, приблизившись к нам. Вместо того чтобы демонстрировать дурное расположение духа, он выглядел оживленным и даже радостным. – Это отец Верреса. Он обещал написать сыну и потребовать, чтобы тот прекратил преследовать Стения, если мы пообещаем не поднимать снова этот вопрос на заседаниях Сената.
Бедный Стений испытал такое облегчение, что мне показалось, будто он сейчас же умрет от радости и благодарности. Упав на колени, он принялся целовать руки сенатора. Цицерон кисло улыбнулся и помог ему подняться на ноги.
– Милый Стений, прибереги свои благодарности до того момента, когда мне удастся добиться чего-то более конкретного. Он всего лишь обещал написать сыну, и не более того. Это еще не гарантия успеха.
– Но вы приняли это предложение? – дрожащим голосом спросил Стений.
– А что еще мне оставалось? – пожал плечами Цицерон. – Даже если я вновь вынесу свой проект на обсуждение, они вновь заболтают его.
Не удержавшись, я поинтересовался, почему же тогда Гортензий предложил эту сделку.
– А вот это хороший вопрос, – кивнул Цицерон. От поверхности Тибра понимался туман, в лавках, выстроившихся вдоль улицы Аргилет, желтым колеблющимся светом мерцали лампы. Цицерон втянул носом сырой воздух. – Я думаю, это можно объяснить тем, что Гортензий просто растерялся, хотя для него это большая редкость. Даже он при всей своей самоуверенности не хочет, чтобы его принародно связывали со столь мерзким преступником, каким является Веррес. Вот он и пытается уладить дело по-тихому. Интересно, сколько платит ему Веррес? Должно быть, огромные суммы!
– Гортензий был не единственным, кто встал на защиту Верреса, – напомнил я хозяину.
– Ты прав, – согласился Цицерон и оглянулся на здание Сената. Я понял, что в голову ему пришла какая-то важная мысль. – Они все в этом замешаны, разве не так? Братья Метелл – подлинные аристократы, они и пальцем не пошевелят, чтобы помочь кому-нибудь, за исключением себя, конечно. Если только тут не замешаны большие деньги. Что касается Катулла, то он вообще помешан на золоте. За последние десять лет он развернул такое строительство на Капитолии, что денег ему понадобилось, наверное, не меньше, чем на возведение храма Юпитера. Я полагаю, Тирон, за сегодняшний день эти люди заработали взяток не меньше, чем на полмиллиона сестерциев. Нескольких дельфийских статуэток, как бы хороши они ни были – ты уж прости меня, Стений, – не хватит, чтобы купить столь непробиваемую защиту. Чем же на самом деле занимается там, на Сицилии, Веррес? – Внезапно Цицерон снял с пальца кольцо со своей личной печатью и протянул его мне. – Возьми это кольцо, Тирон, отправляйся в Государственный архив, покажи им его и потребуй от моего имени предоставить все официальные отчеты, переданные в Сенат Гаем Верресом.
На моем лице, по-видимому, отразился страх.
– Но Государственным архивом заправляют люди Катулла! Ему сразу же станет известно об этом!
– Что ж, ничего не поделаешь. Значит, так тому и быть.
– И что я должен искать?
– Все, что может представлять для нас интерес. Когда ты наткнешься на это, то сразу поймешь. Отправляйся сейчас же, пока еще не совсем стемнело. – Затем он обнял за плечи сицилийца: – А ты, Стений, надеюсь, разделишь со мной ужин? Кроме нас, будут лишь мои домочадцы, но я уверен, что жена будет рада встрече с тобой.
Лично я в глубине души очень сомневался в этом, но, в конце концов, кто я был такой, чтобы высказывать свое мнение о подобных вещах!
* * *
Государственный архив, или табулярий, которому в то время исполнилось всего шесть лет, нависал над форумом еще более угрожающе, нежели сегодня, поскольку тогда у него почти не было соперников в размерах. Я преодолел огромный лестничный пролет, и к тому времени, когда мне удалось найти библиотекаря, сердце мое уже выскакивало из груди. Предъявив ему перстень, я потребовал от имени сенатора Цицерона предоставить мне для ознакомления отчеты Верреса. Сначала служитель начал врать, что никогда не слышал о сенаторе Цицероне, потом принялся отнекиваться, ссылаясь на то, что здание уже закрывается. Тогда я указал ему в сторону Карцера и твердым голосом сказал, что если он не хочет провести месяц в тюремных цепях за то, что чинит препятствия государственным делам, то лучше бы ему немедленно предоставить мне требуемые документы. Хорошо, что Цицерон научил меня не давать волю эмоциям, а то я задал бы жару этой крысе. И вот, постонав еще немного, библиотекарь попросил меня следовать за ним.
Архив являлся вотчиной Катулла, а также его храмом и фактически домом. Под сводом красовалась придуманная им надпись: «Лутаций Катулл, сын Квинта, внук Квинта, согласно декрету Сената повелел соорудить Государственный архив и по окончании счел его удовлетворительным», а под надписью красовалась статуя самого Катулла – в полный рост, но гораздо моложе и более героического вида, нежели сам Катулл выглядел сегодня днем. Большинство служителей архива являлись либо его рабами, либо вольноотпущенниками, и на одежде каждого из них была вышита его эмблема в виде маленькой собачки.
Я должен рассказать тебе, читатель, что за человек был этот Катулл. Вину за самоубийство отца он возлагал на претора Гратидиана, дальнего родственника Цицерона, и после того как в гражданской войне между Марием и Суллой победили аристократы, воспользовался представившейся возможностью отомстить. Его молодой протеже Сергий Катилина по приказанию Катулла повелел схватить Гратидиана и прогнать его хлыстом по улицам до фамильного склепа Катуллов. Там ему переломали руки и ноги, отрезали уши и нос, вырвали язык и выкололи глаза. После всего этого несчастному отрубили голову, и Катилина торжественно принес этот ужасный трофей Катуллу, который ожидал на форуме. Понимаешь ли ты теперь, читатель, почему я с таким трепетом ожидал, пока передо мной откроются хранилища архива?
Сенатская переписка хранилась в особых туннелях, вырубленных в скальной породе Капитолийского холма. Сюда не могла попасть молния, и поэтому опасность пожара была сведена к минимуму. Когда рабы распахнули передо мной большую бронзовую дверь, моему взору предстали тысячи и тысячи свитков папируса, укрывшихся в темных недрах священного холма. В этом сравнительно небольшом помещении спрессовались пятьсот лет истории. Половина тысячелетия в виде указов и декретов магистратов, консулатов, правителей, юридические уложения – от Лузитании до Македонии, от Африки до Галлии, причем под большей частью этих документов стояли имена представителей все тех же немногих семей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46