Оно ползло, карабкалось, забиралось на верх первого кольца. А затем новое кольцо карабкалось, наползало, наваливалось на верх следующего. А потом еще, и еще, и еще, и ЕЩЕ! ЕЩЕ! ЕЩЕ!
Бог ты мой...
И все это карабкалось на мою койку. Они взбирались все выше и выше вокруг меня. Они кишели, стягиваясь в шевелящуюся стену. Стягивались. Стягивались. И наконец – наконец – оставался только крошечный просвет (они всегда оставляли крупицу света, чтоб было видно их). И тогда вся эта шевелящаяся гора начинала оседать, оседать. Я умолял их. Я рассказывал им всякие байки. Я пел им. Я умолял их, и пел, и рассказывал всякие байки. И все одним духом. А потом они всей своей массой обрушивались на меня, и от их тяжести у меня останавливалось сердце, и я не мог дышать...
– И чего это они зажали этого несчастного ублюдка?
– Эй, да он парень ничего. Я и сам прошел через это. Давай, доходяга. Завязывай с этим.
– Ему в самый раз сейчас дернуть. Есть у кого водяра?
– Есть канистра с горючим, ему в самый раз.
– Давай лей ему в глотку... Эй ты, доходяга, разевай пасть, прими! Эй! Ты что, ничего лучшего не придумал, как подыхать в палатке?
По ночам, когда я шел осматривать трубу, они были со мной, тут как тут, и реальные и другие, и я никогда не мог отличить одних от других. У меня было тридцать генераторов для нефти, газа и воды; канавокопатель и драглайн; так что мне приходилось шевелиться. И я не знал, когда безопасно проходить сквозь то, что впереди, а когда нет. Иногда – чаще всего – ноги проходили сквозь их тела. Но иногда напоминающая по форме алмаз голова вдруг стукнет о мой восемнадцатидюймовый ботинок или огромная мохнатая масса заедет прямо в морду. И тогда я спотыкался, поворачивал назад и бежал, колотя в канистры с топливом, вскарабкивался на трубу, ударяясь о генераторы, – и бежал, бежал, бежал, пока не падал.
Добрых людей тогда было днем с огнем не сыскать, это как пить дать. Я заколачивал пятьдесят центов в час, работая по двенадцать часов в день, семь дней в неделю за вычетом доллара в день на харчи. Так что я остался там и после того, как немного оклемался; когда тоска по дому вытеснила все остальное. Сто пятьдесят баксов в месяц чистыми отправлял домой; так что я остался.
Через два года – чуть больше двух лет за несколько дней до Дня благодарения, мы плюнули на работу, и я дунул домой. Я заявился в самый День благодарения. Все наши были у Мардж на обеде, я едва на ногах держался, а в доме хоть шаром покати. Я кое-как привел себя в порядок и переоделся. Через час я выкупил свое место в отеле и вновь заделался мальчиком на побегушках.
Да, как говорят юристы, я должен все это увязать. Я подвел под это фундамент, а может, закладываю его под что-то другое.
В отеле я протрубил еще года полтора, и тут меня снова жареный петух в голову клюнул. Мне надо было передохнуть. Фрэнки в то лето стукнуло тринадцать, она была крупная для своего возраста, и я устроил ее разносчицей в кафе. Но я не мог спокойно смотреть, как она бродит во сне, как к ней тянутся всякие гады с мерзкими предложениями, как ее ругают и оскорбляют; через несколько недель я велел ей бросить эту работу. Так все и было к этому моменту. Нам надо было что-то срочно предпринять, но что именно, никто не знал.
И тогда как-то вечером в библиотеке, где я убивал время, на глаза мне попадается «Тексис манфли», а на первой странице заголовок: «Нефть. Зарисовки с натуры... Джеймса Диллона». Я написал этот рассказ чуть не год назад в одну отчаянную ночь на Пекосе – я писал его при свете фонаря, снежная крупа хлестала по дешевенькому блокноту, а руки прикрывали обрезанные на пальцах перчатки. Я отослал его в город с машиной, привезшей провизию, и тут же забыл о нем.
Я позвонил редактору, мы проболтали с ним весь день – это такой журнал. Деньгами он мне заплатить не мог, но дал кучу советов, все они в основном сводились к тому, что мне надо бы продолжить образование.
Только как? Ну-у-у – вот тут он мог бы, пожалуй, мне помочь. Его альма-матер в Небраске. У него там уйма друзей на факультете. Так что если ему удастся добиться стипендии в счет платы за обучение...
Я рассказал вечером об этом папе. Наверное, мне хотелось уколоть его. Что бы я ни делал, всегда сводилось к одному, что я и сам всегда знал в глубине сердца, – что я маленький, а он большой.
– Конечно, поезжай, – сказал он. – Не откладывая в долгий ящик. Поезжай.
– А как насчет тебя?
– Я как-нибудь обойдусь. В конце концов, мне жизнь будет не в жизнь, если я буду думать, что помешал тебе воспользоваться подвернувшимся случаем.
А мама и Фрэнки?
А что мама, у мамы в Небраске живет сестра. Она с Фрэнки может на какое-то время остановиться у нее. Только у меня к этому душа не лежала; я знал, что за фрукт ее сестра, но... Только случай распорядился за нас. В одно прекрасное утро я сообразил, что умудрился загнать кварту виски типу из федерального бюро, одному из тех агентов по борьбе с нелегальной торговлей спиртным, что не подмажешь никакими деньгами. На меня был выписан ордер на арест. В полдень мы уже слиняли из города. Направление – Небраска.
Итак, подведем итог...
Думаю, я уже кое-что рассказал. Как я оказался в Небраске и встретил Роберту. Почему я с ней и все такое. Отчего все у нас вверх ногами. И отчего у меня... у нас этот ад сейчас. И почему, наконец, нам никогда из него не выкарабкаться, разве что впасть в нечто еще худшее. Я не говорил о Мардж? Лучшее, что можно о ней сказать, – вообще промолчать. Насколько я себя помню, Мардж почти всегда предпочитала закрывать глаза на те факты, которые ей не хотелось признавать. А в двенадцать, когда у нас в семье все вдруг повернулось к лучшему, у нее из головы напрочь вылетело – словно корова языком слизнула – всякое воспоминание о той отчаянной нищете, в которой она жила прежде. Будто ничего и не было – полное забвение. Может, это и не по-братски, но сказать надо. У нее была болезнь Брайта. Года два она была полным инвалидом, даже в школе не могла учиться. Она все забывала и не могла вспомнить. Я не должен был бы так на нее тянуть, потому что с ужасающей ясностью помню, как началась эта болезнь. Как говорили у нас нефтяники, вываляйся хоть в навозе, хоть в меду, все одно тошно. Когда я увидел ее последний раз пару лет назад, я не знал, чего мне хочется больше: погладить ее по головке или свернуть ей шею. Сейчас, боюсь, решение было бы однозначным.
Бывают никчемные люди; она такой уродилась. Она не знает цену времени и деньгам. И – и она еще всем и каждому говорит, что младше меня на три года! Если она разойдется с Уолтером, ума не приложу, как мы будем. Она же свалится на нашу голову, это как пить дать. Я же сам первый позову ее. Я буду настаивать, ведь она мне сестра и я люблю ее. Только как мы все тут будем сосуществовать – это выше моего разумения. Мама три четверти своего времени будет убивать на приготовление ей чего-нибудь вкусненького, а оставшуюся четверть возиться с ее тряпками. А Роберта совсем спятит и будет неделями кипеть от ревности и досады: «Нет уж, послушай, Джеймс Диллон; если ты думать, я хоть на одну минуту останусь с твоей распрекрасной сестренкой...»
Нет, даже думать об этом не хочу. Куда ни сунься, повсюду будут разбросаны турецкие сигареты. Ванная вечно красная от хны; в пепельницах жвачки, на всех стаканах следы от губной помады, и журналы с кинозвездами на полу и на диване. Попробуй тут писать или читать. В доме вечно вертится очередной «красавчик» и «самый рафинированный человек на свете»; телефон звонит не переставая, дверной звонок тоже. И вечные советы по любому поводу от половых сношений до международных отношений этаким протяжным девичьим голоском.
Черт знает, может, лучше уж папа. В конце концов, мы его видели восемь месяцев тому назад. Хотя я ни в чем не уверен. Все у нас через пень колоду. Вытащим одно – тут же увязнем в другом. Иногда мне кажется, что, может, было бы лучше, если б мы сидели сложа руки и не рыпались.
Вчера вечером я пытался обсудить все это с мамой.
– Ма, – говорю, – как ты думаешь, что было бы, если бы я тогда, в пятнадцать лет, не пошел коридорным в отель? Что бы мы все делали?
– Ты же сам знаешь, как я к этому всегда относилась, – отвечает она. – Разве это дело – незрелому мальчику работать по ночам? Я не хотела, чтоб ты работал там. Ты же сам помнишь, сколько раз я говорила папе, а...
– Ради Бога, не заводи эту песню. Неужели, мам, мы даже поговорить по-человечески не можем?
– Я понимаю, о чем ты. Мне и самой все это не дает покоя. Только что толку. Как вспомню, что водила вас, малышей, за пять центов в кино, чтобы день в тепле провести. Как делили мы по крохам еду. Помнишь, какие игры мы придумывали? Накрошу, бывало, хлеба вам в тарелки на завтрак, залью кофе, и каждый кусочек – это рыба, а мы акулы. А днем хлеб и подливка – это автомобили, а наши рты – тоннели...
Я смеюсь:
– Да, да. И где мы жили, когда ты в аллее откопала этих двоих дорожных рабочих и привела их на постой. Помню, у нас с Мардж был игрушечный цыпленок по имени Дики, и как мы ревели, когда ты взяла и отнесла его в магазин и обменяла на жратву для этих двух постояльцев.
– Ага. А потом папа пришел, ничего не заметил и только болтает с набитым ртом: беднягам постояльцам остался один кофе. Они так и не вернулись.
Мы сидели уставившись в пол, не в силах посмотреть в глаза друг другу. Потом мама встала.
– Я думаю, тут ничего не попишешь, что было, то было. Пойду сделаю себе чайку и спать. Имею я, наконец, право на чашку чаю?
Я вскочил и пошел за ней на кухню.
– Разумеется, что было, то было. Кто говорит, что нет. Все к лучшему. Если б не это...
– Джимми?
– Да, мама.
– Не будь как папа. Не ищи вечного оправдания, как бы уклониться от своих обязанностей.
– Но, мама, если бы от этого хоть что-нибудь изменилось... если бы каждый мог устроиться...
– Устроиться – как? Без пищи, одежды? Прозябая у родственников и стыдясь соседей? Даже не думай об этом, Джимми.
Глава 13
Я делаю некоторые успехи на заводе. Это, конечно, еще не значит, что учетные книги приведены в полный порядок, но я хотя бы начинаю видеть просвет. Помните, я говорил о запчастях, которые мы в глаза не видели, но которые тем не менее от нас требовали учитывать? И это была прямо какая-то чертовщина, когда я начинал об этом думать. Так вот в конце концов я кое до чего додумался, и в результате на полсотни деталей стало меньше. Если бы мы, скажем, знали, что фюзеляж должен монтироваться с противопожарным перекрытием до того, как он достигает стадии установления моторов, зачем вносить в инвентарную книгу противопожарные стенки? Совершенно излишний труд. Можно на них начхать. Затем я подбил Муна просить главного диспетчера издать приказ о том, чтобы все запчасти находились строго по своим складам и там их учитывали – в предсборочном, металлопрокатном и прочих цехах, – прежде чем будут отправлены к нам по принадлежности. Тем самым это предотвратит или, во всяком случае, должно было бы предотвратить попадание на наш склад не имеющих к нам никакого отношения деталей. По крайней мере, если что-то и попадет к нам, мы можем винить в этом конкретный цеховой склад. Кроме того, по моему настоянию Мун велел Мэрфи провести инвентаризацию сборочной линии; когда он проведет ее и выяснит все, что у них там есть, я смогу разобраться в той путанице, в которой погряз. Предполагалось, что инвентаризацию проведет Вейл, потому что у него больше свободного времени, чем у Мэрфи, но он заявил, что Баскен один не справится со всеми поставляемыми запчастями, так что пришлось за это браться Мэрфи. Ему это было не по душе, и они с Вейлом поцапались, но я тут ни при чем.
Мне еще не приходилось работать в таком месте, где считалось, что я знаю больше, чем на самом деле. Мун и Мэрфи – да и Гросс – знали, что новая деталь будет входить в один самолет еще до того, как мы получаем количественный заказ на нее. Полагаю, здравый смысл должен был бы подсказать мне то же самое. Все, что мне надо было сделать – это взять деталь, отправиться на сборочные линии и найти самолет, к которому она подходит. Деталь становится действительной для всех последующих самолетов, начиная с этого. Всем это было ясно как день, кроме меня. Они настолько были уверены, что это ясно и мне, что не понимали, чего я так суечусь по поводу отчетной нумерации новых деталей. А может, они просто считали, что будет лучше, если я сам до всего этого допру. Здесь каждый за себя. Каждый должен сделать чуть больше того, что можно сделать за восемь часов, и помогать другому, даже если бы хотел, просто нет времени. Можно подсказать или дать между делом совет напарнику, но, если у него котелок варит слишком медленно, возиться с ним некогда. Надо делать свое дело. Мне и так помогали и подсказывали больше, чем это принято по правилам игры. Во-первых, как мне сдается, оттого, что им самим надоела эта вечная чехарда с меняющимися учетчиками; а кроме того, Муну хотелось унизить Гросса, доказав, что я справляюсь с работой. У каждого свой навар. Я наконец понял, почему у Муна зуб на Гросса. Мун в самолето-строительной отрасли уже чуть не пять лет, он, почитай, здесь ветеран. Но не только это. Помимо того, что он опытнее девяноста пяти процентов здешних работников, у него природный талант к этому делу. Он работал на завершающей сборке, предварительной, на сборке крыльев и даже в инженерном отделе. Ему до нумерации деталей дела мало: достаточно взглянуть на ничтожную деталь, чтобы восстановить весь сборочный комплекс в сотни деталей. Вчера или позавчера в обеденный перерыв он с Вейлом играл на доллар. Каждый по очереди выходил за забор к сборочной линии к самолету, которого другой не видел. Тот, что у самолета, кричал что-нибудь вроде: «Шесть дюймов внутри конца крыла справа и три дюйма вниз!» А другой должен ответить, ну, скажем (дословно я их жаргон не воспроизведу): «Ребро компрессора; одна шестьдесят четвертая дюйма дюраль с четвертьдюймовой дыркой и однослойным зеленым покрытием!» Или: «Пять дюймов выше дна хвостовой части кулисы хвостового обтекателя?» Или: «Пара пустяков. Уж не триммер ли управления без тяги?» Вейл и сам кое-что смыслит в самолетах. Он проработал два года плюс налетал семьдесят часов в воздухе. В конце концов Мун его все-таки достал на размерах заклепок. Понятно, что такой работник на вес золота в любое время, а сейчас и говорить нечего. Замену ему найти практически невозможно. А Мун не из тех, кто не знает себе цену.
Месяца за три до моего прихода Мун зарабатывал доллар и четыре цента в час и был не очень доволен этим. Но компания в это время вела переговоры с профсоюзом, и ему оставалось только ждать, чем все кончится. Ну а потом было подписано соглашение, и там было условие, что завотделом может получать только на двадцать центов больше самого высокооплачиваемого работника своего отдела. Самым высокооплачиваемым оказался Вейл, который получал восемьдесят центов. Так что дуболобый отдел кадров срезал Муну оклад до доллара. Мун не жаловался. Просто отправился на другой завод, где его взяли с распростертыми объятиями за доллар и шестнадцать. У нас же он подал заявление об увольнении. Само собой, когда правление обо всем узнало, они полезли на потолок. О чем там думают эти кретины из отдела кадров? Разве им неизвестно, что мы здесь делаем самолеты? Или они считают, что работники с пятилетним стажем валяются на улице? Эй, ребята, проснитесь!
И Муну сообщили, что отныне его зарплата доллар и шестнадцать. Мун звонит на тот завод. Они предлагают доллар двадцать пять. На нашем заводе узнают о повышении и предлагают на двенадцать с половиной центов больше. Другой завод предлагает аж полтора доллара. На нашем заводе наконец озверели. Что же это такое, спрашивают. Мы напишем на вас рапорт Кнудсену. Мы вас на ковер вызовем в Коммерческую палату по аэронавтике. Это аморально, это саботаж; об этом узнает Дж. Эдгар Гувер. Ну, тому заводу во все это ввязываться неохота, и они говорят Муну, что примут на работу, если только предприятие само его отпустит. Мун стал приходить на работу с опозданием. Счетчики делали вид, что ничего не происходит. Он стал есть яблоки и швырять огрызки в охранников. Охранникам было велено смотреть на это сквозь пальцы. Он составил из сидений пилотов пирамиду, устроил там что-то вроде лежанки, забирался туда и валялся день-деньской, почитывая, посасывая леденцы и пуская колечки дыма в небо... Начальство делает вид, что ничего не происходит. Им предпочтительнее не видеть. Они его знают и уверены, что рано или поздно ему надоест играть и он сдастся. Баскену и Вейлу Мун нравился, и они пытались – на свой страх и риск – прикрыть его. Мэрфи, который рассказал мне эту историю, работал внутри склада, но в любом случае стукачом не был. Гросс всю подноготную не знал, и лично до Муна особого дела ему не было. Просто он решил, что его приятелю, менеджеру из отдела кадров, будет забавно узнать, что происходит;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Бог ты мой...
И все это карабкалось на мою койку. Они взбирались все выше и выше вокруг меня. Они кишели, стягиваясь в шевелящуюся стену. Стягивались. Стягивались. И наконец – наконец – оставался только крошечный просвет (они всегда оставляли крупицу света, чтоб было видно их). И тогда вся эта шевелящаяся гора начинала оседать, оседать. Я умолял их. Я рассказывал им всякие байки. Я пел им. Я умолял их, и пел, и рассказывал всякие байки. И все одним духом. А потом они всей своей массой обрушивались на меня, и от их тяжести у меня останавливалось сердце, и я не мог дышать...
– И чего это они зажали этого несчастного ублюдка?
– Эй, да он парень ничего. Я и сам прошел через это. Давай, доходяга. Завязывай с этим.
– Ему в самый раз сейчас дернуть. Есть у кого водяра?
– Есть канистра с горючим, ему в самый раз.
– Давай лей ему в глотку... Эй ты, доходяга, разевай пасть, прими! Эй! Ты что, ничего лучшего не придумал, как подыхать в палатке?
По ночам, когда я шел осматривать трубу, они были со мной, тут как тут, и реальные и другие, и я никогда не мог отличить одних от других. У меня было тридцать генераторов для нефти, газа и воды; канавокопатель и драглайн; так что мне приходилось шевелиться. И я не знал, когда безопасно проходить сквозь то, что впереди, а когда нет. Иногда – чаще всего – ноги проходили сквозь их тела. Но иногда напоминающая по форме алмаз голова вдруг стукнет о мой восемнадцатидюймовый ботинок или огромная мохнатая масса заедет прямо в морду. И тогда я спотыкался, поворачивал назад и бежал, колотя в канистры с топливом, вскарабкивался на трубу, ударяясь о генераторы, – и бежал, бежал, бежал, пока не падал.
Добрых людей тогда было днем с огнем не сыскать, это как пить дать. Я заколачивал пятьдесят центов в час, работая по двенадцать часов в день, семь дней в неделю за вычетом доллара в день на харчи. Так что я остался там и после того, как немного оклемался; когда тоска по дому вытеснила все остальное. Сто пятьдесят баксов в месяц чистыми отправлял домой; так что я остался.
Через два года – чуть больше двух лет за несколько дней до Дня благодарения, мы плюнули на работу, и я дунул домой. Я заявился в самый День благодарения. Все наши были у Мардж на обеде, я едва на ногах держался, а в доме хоть шаром покати. Я кое-как привел себя в порядок и переоделся. Через час я выкупил свое место в отеле и вновь заделался мальчиком на побегушках.
Да, как говорят юристы, я должен все это увязать. Я подвел под это фундамент, а может, закладываю его под что-то другое.
В отеле я протрубил еще года полтора, и тут меня снова жареный петух в голову клюнул. Мне надо было передохнуть. Фрэнки в то лето стукнуло тринадцать, она была крупная для своего возраста, и я устроил ее разносчицей в кафе. Но я не мог спокойно смотреть, как она бродит во сне, как к ней тянутся всякие гады с мерзкими предложениями, как ее ругают и оскорбляют; через несколько недель я велел ей бросить эту работу. Так все и было к этому моменту. Нам надо было что-то срочно предпринять, но что именно, никто не знал.
И тогда как-то вечером в библиотеке, где я убивал время, на глаза мне попадается «Тексис манфли», а на первой странице заголовок: «Нефть. Зарисовки с натуры... Джеймса Диллона». Я написал этот рассказ чуть не год назад в одну отчаянную ночь на Пекосе – я писал его при свете фонаря, снежная крупа хлестала по дешевенькому блокноту, а руки прикрывали обрезанные на пальцах перчатки. Я отослал его в город с машиной, привезшей провизию, и тут же забыл о нем.
Я позвонил редактору, мы проболтали с ним весь день – это такой журнал. Деньгами он мне заплатить не мог, но дал кучу советов, все они в основном сводились к тому, что мне надо бы продолжить образование.
Только как? Ну-у-у – вот тут он мог бы, пожалуй, мне помочь. Его альма-матер в Небраске. У него там уйма друзей на факультете. Так что если ему удастся добиться стипендии в счет платы за обучение...
Я рассказал вечером об этом папе. Наверное, мне хотелось уколоть его. Что бы я ни делал, всегда сводилось к одному, что я и сам всегда знал в глубине сердца, – что я маленький, а он большой.
– Конечно, поезжай, – сказал он. – Не откладывая в долгий ящик. Поезжай.
– А как насчет тебя?
– Я как-нибудь обойдусь. В конце концов, мне жизнь будет не в жизнь, если я буду думать, что помешал тебе воспользоваться подвернувшимся случаем.
А мама и Фрэнки?
А что мама, у мамы в Небраске живет сестра. Она с Фрэнки может на какое-то время остановиться у нее. Только у меня к этому душа не лежала; я знал, что за фрукт ее сестра, но... Только случай распорядился за нас. В одно прекрасное утро я сообразил, что умудрился загнать кварту виски типу из федерального бюро, одному из тех агентов по борьбе с нелегальной торговлей спиртным, что не подмажешь никакими деньгами. На меня был выписан ордер на арест. В полдень мы уже слиняли из города. Направление – Небраска.
Итак, подведем итог...
Думаю, я уже кое-что рассказал. Как я оказался в Небраске и встретил Роберту. Почему я с ней и все такое. Отчего все у нас вверх ногами. И отчего у меня... у нас этот ад сейчас. И почему, наконец, нам никогда из него не выкарабкаться, разве что впасть в нечто еще худшее. Я не говорил о Мардж? Лучшее, что можно о ней сказать, – вообще промолчать. Насколько я себя помню, Мардж почти всегда предпочитала закрывать глаза на те факты, которые ей не хотелось признавать. А в двенадцать, когда у нас в семье все вдруг повернулось к лучшему, у нее из головы напрочь вылетело – словно корова языком слизнула – всякое воспоминание о той отчаянной нищете, в которой она жила прежде. Будто ничего и не было – полное забвение. Может, это и не по-братски, но сказать надо. У нее была болезнь Брайта. Года два она была полным инвалидом, даже в школе не могла учиться. Она все забывала и не могла вспомнить. Я не должен был бы так на нее тянуть, потому что с ужасающей ясностью помню, как началась эта болезнь. Как говорили у нас нефтяники, вываляйся хоть в навозе, хоть в меду, все одно тошно. Когда я увидел ее последний раз пару лет назад, я не знал, чего мне хочется больше: погладить ее по головке или свернуть ей шею. Сейчас, боюсь, решение было бы однозначным.
Бывают никчемные люди; она такой уродилась. Она не знает цену времени и деньгам. И – и она еще всем и каждому говорит, что младше меня на три года! Если она разойдется с Уолтером, ума не приложу, как мы будем. Она же свалится на нашу голову, это как пить дать. Я же сам первый позову ее. Я буду настаивать, ведь она мне сестра и я люблю ее. Только как мы все тут будем сосуществовать – это выше моего разумения. Мама три четверти своего времени будет убивать на приготовление ей чего-нибудь вкусненького, а оставшуюся четверть возиться с ее тряпками. А Роберта совсем спятит и будет неделями кипеть от ревности и досады: «Нет уж, послушай, Джеймс Диллон; если ты думать, я хоть на одну минуту останусь с твоей распрекрасной сестренкой...»
Нет, даже думать об этом не хочу. Куда ни сунься, повсюду будут разбросаны турецкие сигареты. Ванная вечно красная от хны; в пепельницах жвачки, на всех стаканах следы от губной помады, и журналы с кинозвездами на полу и на диване. Попробуй тут писать или читать. В доме вечно вертится очередной «красавчик» и «самый рафинированный человек на свете»; телефон звонит не переставая, дверной звонок тоже. И вечные советы по любому поводу от половых сношений до международных отношений этаким протяжным девичьим голоском.
Черт знает, может, лучше уж папа. В конце концов, мы его видели восемь месяцев тому назад. Хотя я ни в чем не уверен. Все у нас через пень колоду. Вытащим одно – тут же увязнем в другом. Иногда мне кажется, что, может, было бы лучше, если б мы сидели сложа руки и не рыпались.
Вчера вечером я пытался обсудить все это с мамой.
– Ма, – говорю, – как ты думаешь, что было бы, если бы я тогда, в пятнадцать лет, не пошел коридорным в отель? Что бы мы все делали?
– Ты же сам знаешь, как я к этому всегда относилась, – отвечает она. – Разве это дело – незрелому мальчику работать по ночам? Я не хотела, чтоб ты работал там. Ты же сам помнишь, сколько раз я говорила папе, а...
– Ради Бога, не заводи эту песню. Неужели, мам, мы даже поговорить по-человечески не можем?
– Я понимаю, о чем ты. Мне и самой все это не дает покоя. Только что толку. Как вспомню, что водила вас, малышей, за пять центов в кино, чтобы день в тепле провести. Как делили мы по крохам еду. Помнишь, какие игры мы придумывали? Накрошу, бывало, хлеба вам в тарелки на завтрак, залью кофе, и каждый кусочек – это рыба, а мы акулы. А днем хлеб и подливка – это автомобили, а наши рты – тоннели...
Я смеюсь:
– Да, да. И где мы жили, когда ты в аллее откопала этих двоих дорожных рабочих и привела их на постой. Помню, у нас с Мардж был игрушечный цыпленок по имени Дики, и как мы ревели, когда ты взяла и отнесла его в магазин и обменяла на жратву для этих двух постояльцев.
– Ага. А потом папа пришел, ничего не заметил и только болтает с набитым ртом: беднягам постояльцам остался один кофе. Они так и не вернулись.
Мы сидели уставившись в пол, не в силах посмотреть в глаза друг другу. Потом мама встала.
– Я думаю, тут ничего не попишешь, что было, то было. Пойду сделаю себе чайку и спать. Имею я, наконец, право на чашку чаю?
Я вскочил и пошел за ней на кухню.
– Разумеется, что было, то было. Кто говорит, что нет. Все к лучшему. Если б не это...
– Джимми?
– Да, мама.
– Не будь как папа. Не ищи вечного оправдания, как бы уклониться от своих обязанностей.
– Но, мама, если бы от этого хоть что-нибудь изменилось... если бы каждый мог устроиться...
– Устроиться – как? Без пищи, одежды? Прозябая у родственников и стыдясь соседей? Даже не думай об этом, Джимми.
Глава 13
Я делаю некоторые успехи на заводе. Это, конечно, еще не значит, что учетные книги приведены в полный порядок, но я хотя бы начинаю видеть просвет. Помните, я говорил о запчастях, которые мы в глаза не видели, но которые тем не менее от нас требовали учитывать? И это была прямо какая-то чертовщина, когда я начинал об этом думать. Так вот в конце концов я кое до чего додумался, и в результате на полсотни деталей стало меньше. Если бы мы, скажем, знали, что фюзеляж должен монтироваться с противопожарным перекрытием до того, как он достигает стадии установления моторов, зачем вносить в инвентарную книгу противопожарные стенки? Совершенно излишний труд. Можно на них начхать. Затем я подбил Муна просить главного диспетчера издать приказ о том, чтобы все запчасти находились строго по своим складам и там их учитывали – в предсборочном, металлопрокатном и прочих цехах, – прежде чем будут отправлены к нам по принадлежности. Тем самым это предотвратит или, во всяком случае, должно было бы предотвратить попадание на наш склад не имеющих к нам никакого отношения деталей. По крайней мере, если что-то и попадет к нам, мы можем винить в этом конкретный цеховой склад. Кроме того, по моему настоянию Мун велел Мэрфи провести инвентаризацию сборочной линии; когда он проведет ее и выяснит все, что у них там есть, я смогу разобраться в той путанице, в которой погряз. Предполагалось, что инвентаризацию проведет Вейл, потому что у него больше свободного времени, чем у Мэрфи, но он заявил, что Баскен один не справится со всеми поставляемыми запчастями, так что пришлось за это браться Мэрфи. Ему это было не по душе, и они с Вейлом поцапались, но я тут ни при чем.
Мне еще не приходилось работать в таком месте, где считалось, что я знаю больше, чем на самом деле. Мун и Мэрфи – да и Гросс – знали, что новая деталь будет входить в один самолет еще до того, как мы получаем количественный заказ на нее. Полагаю, здравый смысл должен был бы подсказать мне то же самое. Все, что мне надо было сделать – это взять деталь, отправиться на сборочные линии и найти самолет, к которому она подходит. Деталь становится действительной для всех последующих самолетов, начиная с этого. Всем это было ясно как день, кроме меня. Они настолько были уверены, что это ясно и мне, что не понимали, чего я так суечусь по поводу отчетной нумерации новых деталей. А может, они просто считали, что будет лучше, если я сам до всего этого допру. Здесь каждый за себя. Каждый должен сделать чуть больше того, что можно сделать за восемь часов, и помогать другому, даже если бы хотел, просто нет времени. Можно подсказать или дать между делом совет напарнику, но, если у него котелок варит слишком медленно, возиться с ним некогда. Надо делать свое дело. Мне и так помогали и подсказывали больше, чем это принято по правилам игры. Во-первых, как мне сдается, оттого, что им самим надоела эта вечная чехарда с меняющимися учетчиками; а кроме того, Муну хотелось унизить Гросса, доказав, что я справляюсь с работой. У каждого свой навар. Я наконец понял, почему у Муна зуб на Гросса. Мун в самолето-строительной отрасли уже чуть не пять лет, он, почитай, здесь ветеран. Но не только это. Помимо того, что он опытнее девяноста пяти процентов здешних работников, у него природный талант к этому делу. Он работал на завершающей сборке, предварительной, на сборке крыльев и даже в инженерном отделе. Ему до нумерации деталей дела мало: достаточно взглянуть на ничтожную деталь, чтобы восстановить весь сборочный комплекс в сотни деталей. Вчера или позавчера в обеденный перерыв он с Вейлом играл на доллар. Каждый по очереди выходил за забор к сборочной линии к самолету, которого другой не видел. Тот, что у самолета, кричал что-нибудь вроде: «Шесть дюймов внутри конца крыла справа и три дюйма вниз!» А другой должен ответить, ну, скажем (дословно я их жаргон не воспроизведу): «Ребро компрессора; одна шестьдесят четвертая дюйма дюраль с четвертьдюймовой дыркой и однослойным зеленым покрытием!» Или: «Пять дюймов выше дна хвостовой части кулисы хвостового обтекателя?» Или: «Пара пустяков. Уж не триммер ли управления без тяги?» Вейл и сам кое-что смыслит в самолетах. Он проработал два года плюс налетал семьдесят часов в воздухе. В конце концов Мун его все-таки достал на размерах заклепок. Понятно, что такой работник на вес золота в любое время, а сейчас и говорить нечего. Замену ему найти практически невозможно. А Мун не из тех, кто не знает себе цену.
Месяца за три до моего прихода Мун зарабатывал доллар и четыре цента в час и был не очень доволен этим. Но компания в это время вела переговоры с профсоюзом, и ему оставалось только ждать, чем все кончится. Ну а потом было подписано соглашение, и там было условие, что завотделом может получать только на двадцать центов больше самого высокооплачиваемого работника своего отдела. Самым высокооплачиваемым оказался Вейл, который получал восемьдесят центов. Так что дуболобый отдел кадров срезал Муну оклад до доллара. Мун не жаловался. Просто отправился на другой завод, где его взяли с распростертыми объятиями за доллар и шестнадцать. У нас же он подал заявление об увольнении. Само собой, когда правление обо всем узнало, они полезли на потолок. О чем там думают эти кретины из отдела кадров? Разве им неизвестно, что мы здесь делаем самолеты? Или они считают, что работники с пятилетним стажем валяются на улице? Эй, ребята, проснитесь!
И Муну сообщили, что отныне его зарплата доллар и шестнадцать. Мун звонит на тот завод. Они предлагают доллар двадцать пять. На нашем заводе узнают о повышении и предлагают на двенадцать с половиной центов больше. Другой завод предлагает аж полтора доллара. На нашем заводе наконец озверели. Что же это такое, спрашивают. Мы напишем на вас рапорт Кнудсену. Мы вас на ковер вызовем в Коммерческую палату по аэронавтике. Это аморально, это саботаж; об этом узнает Дж. Эдгар Гувер. Ну, тому заводу во все это ввязываться неохота, и они говорят Муну, что примут на работу, если только предприятие само его отпустит. Мун стал приходить на работу с опозданием. Счетчики делали вид, что ничего не происходит. Он стал есть яблоки и швырять огрызки в охранников. Охранникам было велено смотреть на это сквозь пальцы. Он составил из сидений пилотов пирамиду, устроил там что-то вроде лежанки, забирался туда и валялся день-деньской, почитывая, посасывая леденцы и пуская колечки дыма в небо... Начальство делает вид, что ничего не происходит. Им предпочтительнее не видеть. Они его знают и уверены, что рано или поздно ему надоест играть и он сдастся. Баскену и Вейлу Мун нравился, и они пытались – на свой страх и риск – прикрыть его. Мэрфи, который рассказал мне эту историю, работал внутри склада, но в любом случае стукачом не был. Гросс всю подноготную не знал, и лично до Муна особого дела ему не было. Просто он решил, что его приятелю, менеджеру из отдела кадров, будет забавно узнать, что происходит;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23