Жизнь выводит на этам чистом листе (tabula raza) первые строки, все больше втягивая человечка в себя и предъявляя ему все новые и новые требования. Увы, не все принимают вызовы судьбы с достоинством, и нередко прожитая жизнь — не совсем удачная, неизданная, не принятая обществом рукопись…
А настоящий человек — это каждодневный тихий и часто не замечаемый окружающими подвиг. Это — постоянная борьба с самим собой и преодолевание боли, которая рождается вместе с человеком, живет с ним всю жизнь и даже остается после него.
2003 год
Изгой
Роман как-то не вписался в небольшое солдатское общежитие, сложившееся в ходе боевого дежурства резервистов в горах. Ребята на посту были опытные, наторелые в военном деле. Многие из них имели по несколько ранений на фронтах длительной войны, которая еще пару лет назад полыхала вовсю. Они гордились своими шрамами и часто рассказывали о собственных подвигах. Рассказывали хладнокровно, будто не придавая своим геройствам особого значения. Роман же всю войну находился в России, а вернувшись месяц назад на родину, был призван вместе с другими военнообязанными на трехмесячные сборы. И суровый солдатский быт с тысячами своих неписаных законов оказался явно не для него.
Роман совсем растерялся: ему претили вяжущая на вкус, однообразная солдатская похлебка, сырость блиндажа и дымящая печка. Нещадно кололись грубые, сколоченные из наспех очищенных стволов молодых деревьев и ветвей нары, обложенные сухой листвой, кусали насекомые. Но главным неудобством был тяжелый ручной пулемет, который, вместо автомата, как у других, почему-то поручили именно ему. Он не только не знал как с ним обращаться, но и как поступить — таскать ли все время с собой или спрятать где-нибудь? «А вдруг потеряется…» — Романа пробирал ужас от этой мысли. То и дело натыкался он на осуждающие взгляды сослуживцев и слышал за собой обидные слова, лучшими из которых были — маменький сынок.
Чтобы получить досрочное освобождение от сборов, Роман пошел на хитрость — решил не снимать ботинок и не мыть ноги до тех пор, пока они не покроются чиреями.
Однако, вопреки ожиданиям, искусственные грибки не произвели впечатления на видавших виды сослуживцев и не вызвали у них жалости. Наоборот, Романа совсем «зачморили», загрузили всяческой работой, переложив каждый часть своих обязанностей на него.
Он должен был в день три-четыре раза таскать воду из родника, находящегося глубоко в ущелье, убирать блиндаж и территорию вокруг него, вырезывать квадратиками дерн саперной лопатой для укрепления земляной крыши блиндажа, вычерпывать золу из печки, убирать со стола и мыть посуду… В общем, выполнять самую непочетную, черную, но необходимую в солдатском быту работу. За это сослуживцы прозвали его Мамой, и это святое для каждого в отдельности слово звучало в отношении Романа кощунственно, некрасиво, с нескрываемой издевкой.
Перед отбоем Роман садился дежурить у печки. Он должен был поддерживать огонь, периодически бросая в железное зево впрок расколотые им же дрова, и рассказывать засыпающим сослуживцам анекдоты до тех пор, пока они не затихнут на грубых нарах, заснув тяжелым солдатским сном.
Роман давно уже исчерпал запас анекдотов и, чтобы не повторяться, каждый раз выдумывал что-то от себя. Тайно надеясь возвыситься в глазах сослуживцев, рассказывал небылицы о своих похождениях в России, в которых он выступал крутым и дошлым парнем. Он кормил ребят мнимыми своими авантюрами на «гражданке» в отместку за их геройства на войне, рассказы о которых Роман всегда слушал со скрытой завистью. Бывалые товарищи относились к байкам Романа, особенно к его успехам у слабого пола, весьма иронично, но слушали от нечего делать, изредка грубо прерывая, когда тот особенно зарывался в своих фантазиях.
— Негодяй, у тебя гарем что ли был? Каждый раз новое имя… — уже засыпая, вяло бросил Вардан.
— Да этот новоявленный Дон Жуан наверняка в жизни к женщине не прикасался, — тоном, не допускающим сомнений, возразил Лева. — Ты не выпендривайся, а следи за огнем. Если замерзну — не сдобровать тебе!
Если Роман засыпал невзначай и печка остывала, то на него сыпались не только брань и проклятия — летели ботинки, каска и другая нехитрая солдатская утварь. У него всегда были красные глаза и опухшие от бессонницы, а вернее, от недостатка и жажды сна веки. Он худел день ото дня, постоянно снедаемый чувством голода, хотя, давно уже переборов отвращение, ел больше всех — в обед ему оставляли чуть ли не полкотла овсяной или гороховой похлебки.
— Да у него совсем нет аппетита! — иронизировали ребята, наблюдая как Роман с жадностью поглощает то, что другие едва осиливали с полмиски.
Когда все засыпали, Роман тихо колупал кожуру от черствых хлебных батончиков, выданных блиндажу вперед на целую неделю, ложил их в рот и перед тем как проглотить долго смаковал их. Он старался не чмокать, прекрасно зная, что товарищи не простят ему тайного его чревоугодия.
К утру Роману разрешалось соснуть на два-три часа. Свернувшись калачиком, он засыпал в углу блиндажа, который несмотря на крайнюю тесноту никто не занимал — кто-то брезговал, а кто-то считал ниже своего достоинства ложиться там, где спит изгой. Роман не спал, а вырубался в продолжение этих быстолетящих часов, и ему не снилось ничего: ни дом, ни мать, ни девушка, которая, быть может, была у него.
А если нечаянно и приснится что-нибудь — не сон, а что-то непонятное, как будто пролетит большая черная птица, коснувшись своим тяжелым крылом — то все тот же повседневный для него кошмар: натыкающиеся друг на друга в темноте тесного блиндажа солдаты, их злые лица и ругань, дымящая печка и булка вечно не хватающего хлеба. Сон и явь у него слились в одно…
Едва брезжил рассвет, Романа будил часовой, и он, полусонный, привязывал к себе на спину и грудь фляги и термоса, брал в руки два больших бидона и спускался в ущелье к роднику. Шел он босой — ребята запретили ему надевать ботинки, уверяя, что утренняя роса лечит от грибков. Роман возвращался весь в царапинах и ушибах от колючих кустарников и острых камней. Он наполнял котлы водой для приготовления завтрака и чая, разжигал огонь, и если время позволяло, дремал прямо у костра.
Но однажды Роман опоздал. В горах уже рассвело. Обещая жаркий день, летнее солнце все выше поднималось над убогими блиндажами, из которых уже вышел последний солдат. А Мамы все не было… Это грозило отсутствием воды, перед которой все были равны и от которой в равной степени зависел каждый, независимо от заслуг и опыта.
Ребята курили молча, но чувствовалось, что терпению их приходит конец. Наконец напряженную тишину нарушил Гагик, зло процедив сквозь зубы:
— Сволочь, дрыхнет, наверное, где-нибудь под кустом. Вернется, тут же отправлю снова, без завтрака.
И снова зловещее молчание…
— А может в заложники взяли? — пошутил Самвел, желая как-то разрядить ситуацию.
— От такого всего ожидать можно — и сам добровольно к врагу переметнется, — мрачно произнес всегда веселый Левон, и никто не понял, шутит он или говорит серьезно.
Наконец Джон — самый старший в группе — бросил сигарету и, окинув всех одним быстрым взглядом, сказал:
— Надо сходить за ним…
Давид и Гагик молча взяли автоматы — перемирие перемирием, а возможность диверсионных вылазок из вражеского стана не исключалась. Старательно переставляя ноги, чтобы не поскользнуться в росистой траве, они медленно спускались по крутому склону к роднику, осматривая каждый куст и буерак.
— Куда он мог запропаститься, не испарился же?! — не выдержал Давид.
— Сквозь землю что ли провалился?! — в лад ему произнес Гагик.
Наконец в кустах что-то заблестело.
— Дурак, бросил флягу и дал деру, — в невольном восклицании Гагика больше сквозило удивление.
— А может сорвался?.. Он должен быть где-нибудь поблизости, — возразил Давид.
Ребята все больше углублялись в ущелье. Под кустом шиповника они нашли вторую флягу и термос. А откуда-то из ближайшей поросли послышался тяжелый храп.
Ребята приблизились. Роман лежал, распластавшись на росистой траве и широко раскинув руки, словно старался обнять ясное, без единого облачка небо. На его черном от гари лице стояла печать какого-то неземного блаженства.
— Сволочь, кимарит здесь, а там ребята от жажды умирают, — Гагик собирался пнуть спящего Романа, но Давид неожиданно удержал его.
— Пусть поспит, а мы пока покурим…
Гагик нехотя подчинился.
Они сели поодаль и закурили, стараясь не смотреть в сторону Романа, будто там происходило нечто неприличное…
Солнце медленно спускалось в ущелье, наполняя его светом и теплом. Ласковый луч на миг остановился на прокопченном лице Романа, и тот улыбнулся. Что-то необычное снилось ему…
2002 год
Нелепый поцелуй
Корюн проснулся от протяжного и требовательного звонка, открыл дверь. Маленький солдатик на пороге вручил ему повестку с «предложением», не совсем вяжущимся по тону с последующим текстом — «немедленно явиться в военкомат». Корюн поспешно оделся и отправился в военкомат, даже не позавтракав от волнения. Здесь его зарегистрировали, а вернее, захомутали, и отпустили домой собираться. Через несколько дней он снова получил повестку — теперь уже с «приказом немедленно явиться в военкомат», явился и был мобилизован в артиллерийскую часть.
Поначалу ему, «маменькиному сынку», с малолетства приученному к шаблонам обычной, гражданской жизни и домашнему уюту, все казалось нереальным: подъем до рассвета, когда слипаются глаза и ноет неотдохнувшее тело, отбой, когда еще толком не стемнело, суровые сержанты и старшина, вечно теребящие солдат и, словно нарочно, не дающие им и минуты остаться наедине с самим собой, отдышаться, расслабиться, подумать о чем-то своем, личном. Но это еще полбеды: младшие командиры гоняли «салаг» днем — по уставу, а ночью начиналась совершенно другая, неуставная жизнь — теперь молодыми солдатами занимались «старики». Уже во вторую ночь Корюн был жестоко избит старослужащими солдатами за то, что отказался шить воротничок одному из «дедов», который зверствовал в оставшиеся ему полгода службы сильнее «дембелей», относительно мирно доживающих последние свои несколько дней в армии.
— Настучишь взводному, получишь еще, — пригрозил «дед».
Корюн командиру не пожаловался, да и тот особенно разбираться не стал, хотя конечно же понимал, что фонарь под глазом — отнюдь не результат падения, как утверждал салага. Еще пару месяцев старослужащие терзали группу молодых солдат.
Большинство ломалось, становясь безропотным инструментом в руках у «дедов».
Жизнь для них превращалась в сплошной кошмар. Днем они служили родине, а ночью — старослужащим, находясь у них на побегушках, подшивая им воротнички, стирая «дедовскую» военную форму и носки. Зло мира словно сконцентрировалось здесь — в казарме, где человек человеку был волком, и слабый немедленно пожирался более сильным.
Маленький, тщедушный Корюн, движимый все еще оставшейся внутренней гордостью, сопротивлялся как мог. «Корюн — означает львенок, и я должен быть сильным!» — внушал он себе. Но силы были неравны…
Не раз по ночам, обняв подушку, он глотал горькие, беззвучные слезы, проклиная себя за слабость. Улучив минуту, писал матери письмо. Тут Корюн не боялся показаться слабым и беспомощным, подробно расписывал, как тяжело служится ему, пропуская лишь самые обидные для себя детали. Он явно жалел себя в письмах…
Правда, отдавая дань справедливости, скажем, что по возвращении домой Корюн немедленно отобрал у матери свои армейские послания и сжег…
Вспоминая после армию, он особенно стыдился за один эпизод. По прошествии трех месяцев службы заместитель командира дивизиона, долговязый капитан, заметив на политических занятиях грамотность и начитанность Корюна, определил его в помощники писаря. Он стал чертить плакаты, помогал выпускать стенгазету, в общем, выполнял работу канцелярской крысы, как с презрением, скрывавшем в себе еще большую зависть, называли его сослуживцы. Корюн вдохнул наконец полной грудью.
Теперь, когда других отправляли в наряд, караул или на парково-хозяйственные работы, у него появлялось достаточно времени, чтобы заняться собой. Между делом, отложив тушь и перья, канцелярская крыса могла позволить себе зайти в чайную, поупражняться в спортгородке или просто выйти прогуляться по расположению воинской части.
Именно во время одной из таких прогулок Корюн столкнулся у санчасти с ослепительной блондинкой-медсестрой. Та буквально вылетела из дверей лазарета, задев его плечом, и пронеслась мимо, бросив на ходу почти пренебрежительные и не совсем внятные слова извинения. При этом она едва удостоила солдатика мимолетным взглядом. Однако Корюну этого было достаточно, чтобы запечатлеть в себе пару огромных глаз цвета фиалки.
Медсестра с аптечкой под мышкой явно спешила куда-то, почти бежала, но при этом не делала каких-либо лишних движений, оскорбляющих женственность и нарушающих ту неуловимую природную гармонию, которая делает женщину по— настоящему женщиной.
Она, казалось, не касалась ступнями земли — настолько воздушной была ее походка.
Линии ее стройной фигуры едва обозначались под просторным белым халатом, но это лишь воспаляло воображение и чувственную фантазию Корюна. Когда медсестра скрылась за углом большого кирпичного здания штаба полка, тень ее осталась по эту сторону, витая перед солдатиком светящимся облаком…
Всю ночь Корюн грезил. Пятый месяц сдерживающий всякие проявления полового инстинкта, он с юношеским порывом воображал свою близость с медсестрой: изливался горячими признаниями в любви, обнимал и целовал ее, заступался за нее, спасая от бандитов… А наутро она показалась ему до боли родной, и он страстно захотел еще раз увидеть ее.
Теперь после утреннего развода Корюн прямо направлялся к санчасти. Встав поодаль, он с замиранием сердца ожидал ее появления. Дверь санчасти открывалась и закрывалась — входили и выходили солдатики, перевязанные бинтами, офицеры и прапорщики-медработники. А ее все не было…
Затаив дыхание, Корюн терпеливо ждал в тени кленового дерева напротив санчасти до тех пор, пока наконец не выходила медсестра. Она проходила мимо, не замечая его. Он же потерянно смотрел ей вслед, и уходил удрученный, чтобы дальше терзаться фантазиями своего разыгравшегося и неуправляемого воображения. И с каждой такой мимолетной встречей она казалась ему все более недосягаемой…
Но тут произошла неожиданная развязка. Один из медиков, заметив вскоре Корюна и его постоянные «засады» у санчасти, стал тайком следить за ним. Догадавшись в чем дело, он поманил солдата и, заговорщически подмигнув, прошептал ему:
— Хочешь свидание устрою? -…Вы о чем?.. Какое свидание?.. — пролепетал едва живой Корюн.
— Не притворяйся, сынок. Сам молодым был, — прапорщик лукаво улыбнулся. — Запомни, воздержание — вещь опасная.
Корюн горел от стыда — его заветная тайна была раскрыта!
— Ну, что ты ломаешься — хочешь Аленку поцеловать? — задорно выпалил старшина.
Корюн стал пунцовый.
— Это невозможно… — едва выдавил он из себя.
Здоровенный усатый прапорщик, похожий на сказочного Бармолея, разразился здоровым, раскатистым смехом.
— Ты бы видел, что эти девицы вытворяют с офицерами во вечерам! — прапорщик имел ввиду молоденьких медработниц, которые, бывало, оставались ночевать в полку.
— Она не такая, — задыхаясь, произнес Корюн, посмотрев с нелепой надеждой на прапорщика.
Последовал новый взрыв хохота — гусарские усы старшины затряслись.
— Услуга, как говорится, за услугу, — придя в себя, прапорщик надвинулся на Корюна и, снова подмигнув с хитрецой, прошептал. — После я попрошу тебя об одном небольшом дельце… Подожди здесь, сейчас приведу ее.
Корюн хотел бежать, но неодолимое любопытство приковало его к месту. Через пару минут прапорщик действительно вывел медсестру под руку, говоря ей что-то на ушко.
Одним глазом он глядел на Корюна.
— Этот что-ли? — задорно хихинула медсестра, остановившись метрах в трех и оглядывая солдатика с ног до головы иронично-оценивающим взглядом.
Корюн попятился. Ему казалось, что ноги вот-вот перестанут держать. Он не разбирал черт лица блондинки — перед глазами стояло какое-то слепящее пятно, от которого ему хотелось прикрыться рукой, защититься, словно от яркого солнца.
Между тем прапорщик снова наклонился к ушку девицы, щекоча ее своими длинными усами. Та вдруг зарделась и хихикнула. Потом сводник, приплясывая, подошел к Корюну и с серьезной миной тихо спросил: «Куда целовать будешь?» Корюн стоял, потупив взор.
— Ну что ты красную девицу из себя строишь? В щечку, в губы?.. — с явным нетерпением переспросил прапорщик.
Корюн помялся и вдруг неожиданно для самого себя выпалил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
А настоящий человек — это каждодневный тихий и часто не замечаемый окружающими подвиг. Это — постоянная борьба с самим собой и преодолевание боли, которая рождается вместе с человеком, живет с ним всю жизнь и даже остается после него.
2003 год
Изгой
Роман как-то не вписался в небольшое солдатское общежитие, сложившееся в ходе боевого дежурства резервистов в горах. Ребята на посту были опытные, наторелые в военном деле. Многие из них имели по несколько ранений на фронтах длительной войны, которая еще пару лет назад полыхала вовсю. Они гордились своими шрамами и часто рассказывали о собственных подвигах. Рассказывали хладнокровно, будто не придавая своим геройствам особого значения. Роман же всю войну находился в России, а вернувшись месяц назад на родину, был призван вместе с другими военнообязанными на трехмесячные сборы. И суровый солдатский быт с тысячами своих неписаных законов оказался явно не для него.
Роман совсем растерялся: ему претили вяжущая на вкус, однообразная солдатская похлебка, сырость блиндажа и дымящая печка. Нещадно кололись грубые, сколоченные из наспех очищенных стволов молодых деревьев и ветвей нары, обложенные сухой листвой, кусали насекомые. Но главным неудобством был тяжелый ручной пулемет, который, вместо автомата, как у других, почему-то поручили именно ему. Он не только не знал как с ним обращаться, но и как поступить — таскать ли все время с собой или спрятать где-нибудь? «А вдруг потеряется…» — Романа пробирал ужас от этой мысли. То и дело натыкался он на осуждающие взгляды сослуживцев и слышал за собой обидные слова, лучшими из которых были — маменький сынок.
Чтобы получить досрочное освобождение от сборов, Роман пошел на хитрость — решил не снимать ботинок и не мыть ноги до тех пор, пока они не покроются чиреями.
Однако, вопреки ожиданиям, искусственные грибки не произвели впечатления на видавших виды сослуживцев и не вызвали у них жалости. Наоборот, Романа совсем «зачморили», загрузили всяческой работой, переложив каждый часть своих обязанностей на него.
Он должен был в день три-четыре раза таскать воду из родника, находящегося глубоко в ущелье, убирать блиндаж и территорию вокруг него, вырезывать квадратиками дерн саперной лопатой для укрепления земляной крыши блиндажа, вычерпывать золу из печки, убирать со стола и мыть посуду… В общем, выполнять самую непочетную, черную, но необходимую в солдатском быту работу. За это сослуживцы прозвали его Мамой, и это святое для каждого в отдельности слово звучало в отношении Романа кощунственно, некрасиво, с нескрываемой издевкой.
Перед отбоем Роман садился дежурить у печки. Он должен был поддерживать огонь, периодически бросая в железное зево впрок расколотые им же дрова, и рассказывать засыпающим сослуживцам анекдоты до тех пор, пока они не затихнут на грубых нарах, заснув тяжелым солдатским сном.
Роман давно уже исчерпал запас анекдотов и, чтобы не повторяться, каждый раз выдумывал что-то от себя. Тайно надеясь возвыситься в глазах сослуживцев, рассказывал небылицы о своих похождениях в России, в которых он выступал крутым и дошлым парнем. Он кормил ребят мнимыми своими авантюрами на «гражданке» в отместку за их геройства на войне, рассказы о которых Роман всегда слушал со скрытой завистью. Бывалые товарищи относились к байкам Романа, особенно к его успехам у слабого пола, весьма иронично, но слушали от нечего делать, изредка грубо прерывая, когда тот особенно зарывался в своих фантазиях.
— Негодяй, у тебя гарем что ли был? Каждый раз новое имя… — уже засыпая, вяло бросил Вардан.
— Да этот новоявленный Дон Жуан наверняка в жизни к женщине не прикасался, — тоном, не допускающим сомнений, возразил Лева. — Ты не выпендривайся, а следи за огнем. Если замерзну — не сдобровать тебе!
Если Роман засыпал невзначай и печка остывала, то на него сыпались не только брань и проклятия — летели ботинки, каска и другая нехитрая солдатская утварь. У него всегда были красные глаза и опухшие от бессонницы, а вернее, от недостатка и жажды сна веки. Он худел день ото дня, постоянно снедаемый чувством голода, хотя, давно уже переборов отвращение, ел больше всех — в обед ему оставляли чуть ли не полкотла овсяной или гороховой похлебки.
— Да у него совсем нет аппетита! — иронизировали ребята, наблюдая как Роман с жадностью поглощает то, что другие едва осиливали с полмиски.
Когда все засыпали, Роман тихо колупал кожуру от черствых хлебных батончиков, выданных блиндажу вперед на целую неделю, ложил их в рот и перед тем как проглотить долго смаковал их. Он старался не чмокать, прекрасно зная, что товарищи не простят ему тайного его чревоугодия.
К утру Роману разрешалось соснуть на два-три часа. Свернувшись калачиком, он засыпал в углу блиндажа, который несмотря на крайнюю тесноту никто не занимал — кто-то брезговал, а кто-то считал ниже своего достоинства ложиться там, где спит изгой. Роман не спал, а вырубался в продолжение этих быстолетящих часов, и ему не снилось ничего: ни дом, ни мать, ни девушка, которая, быть может, была у него.
А если нечаянно и приснится что-нибудь — не сон, а что-то непонятное, как будто пролетит большая черная птица, коснувшись своим тяжелым крылом — то все тот же повседневный для него кошмар: натыкающиеся друг на друга в темноте тесного блиндажа солдаты, их злые лица и ругань, дымящая печка и булка вечно не хватающего хлеба. Сон и явь у него слились в одно…
Едва брезжил рассвет, Романа будил часовой, и он, полусонный, привязывал к себе на спину и грудь фляги и термоса, брал в руки два больших бидона и спускался в ущелье к роднику. Шел он босой — ребята запретили ему надевать ботинки, уверяя, что утренняя роса лечит от грибков. Роман возвращался весь в царапинах и ушибах от колючих кустарников и острых камней. Он наполнял котлы водой для приготовления завтрака и чая, разжигал огонь, и если время позволяло, дремал прямо у костра.
Но однажды Роман опоздал. В горах уже рассвело. Обещая жаркий день, летнее солнце все выше поднималось над убогими блиндажами, из которых уже вышел последний солдат. А Мамы все не было… Это грозило отсутствием воды, перед которой все были равны и от которой в равной степени зависел каждый, независимо от заслуг и опыта.
Ребята курили молча, но чувствовалось, что терпению их приходит конец. Наконец напряженную тишину нарушил Гагик, зло процедив сквозь зубы:
— Сволочь, дрыхнет, наверное, где-нибудь под кустом. Вернется, тут же отправлю снова, без завтрака.
И снова зловещее молчание…
— А может в заложники взяли? — пошутил Самвел, желая как-то разрядить ситуацию.
— От такого всего ожидать можно — и сам добровольно к врагу переметнется, — мрачно произнес всегда веселый Левон, и никто не понял, шутит он или говорит серьезно.
Наконец Джон — самый старший в группе — бросил сигарету и, окинув всех одним быстрым взглядом, сказал:
— Надо сходить за ним…
Давид и Гагик молча взяли автоматы — перемирие перемирием, а возможность диверсионных вылазок из вражеского стана не исключалась. Старательно переставляя ноги, чтобы не поскользнуться в росистой траве, они медленно спускались по крутому склону к роднику, осматривая каждый куст и буерак.
— Куда он мог запропаститься, не испарился же?! — не выдержал Давид.
— Сквозь землю что ли провалился?! — в лад ему произнес Гагик.
Наконец в кустах что-то заблестело.
— Дурак, бросил флягу и дал деру, — в невольном восклицании Гагика больше сквозило удивление.
— А может сорвался?.. Он должен быть где-нибудь поблизости, — возразил Давид.
Ребята все больше углублялись в ущелье. Под кустом шиповника они нашли вторую флягу и термос. А откуда-то из ближайшей поросли послышался тяжелый храп.
Ребята приблизились. Роман лежал, распластавшись на росистой траве и широко раскинув руки, словно старался обнять ясное, без единого облачка небо. На его черном от гари лице стояла печать какого-то неземного блаженства.
— Сволочь, кимарит здесь, а там ребята от жажды умирают, — Гагик собирался пнуть спящего Романа, но Давид неожиданно удержал его.
— Пусть поспит, а мы пока покурим…
Гагик нехотя подчинился.
Они сели поодаль и закурили, стараясь не смотреть в сторону Романа, будто там происходило нечто неприличное…
Солнце медленно спускалось в ущелье, наполняя его светом и теплом. Ласковый луч на миг остановился на прокопченном лице Романа, и тот улыбнулся. Что-то необычное снилось ему…
2002 год
Нелепый поцелуй
Корюн проснулся от протяжного и требовательного звонка, открыл дверь. Маленький солдатик на пороге вручил ему повестку с «предложением», не совсем вяжущимся по тону с последующим текстом — «немедленно явиться в военкомат». Корюн поспешно оделся и отправился в военкомат, даже не позавтракав от волнения. Здесь его зарегистрировали, а вернее, захомутали, и отпустили домой собираться. Через несколько дней он снова получил повестку — теперь уже с «приказом немедленно явиться в военкомат», явился и был мобилизован в артиллерийскую часть.
Поначалу ему, «маменькиному сынку», с малолетства приученному к шаблонам обычной, гражданской жизни и домашнему уюту, все казалось нереальным: подъем до рассвета, когда слипаются глаза и ноет неотдохнувшее тело, отбой, когда еще толком не стемнело, суровые сержанты и старшина, вечно теребящие солдат и, словно нарочно, не дающие им и минуты остаться наедине с самим собой, отдышаться, расслабиться, подумать о чем-то своем, личном. Но это еще полбеды: младшие командиры гоняли «салаг» днем — по уставу, а ночью начиналась совершенно другая, неуставная жизнь — теперь молодыми солдатами занимались «старики». Уже во вторую ночь Корюн был жестоко избит старослужащими солдатами за то, что отказался шить воротничок одному из «дедов», который зверствовал в оставшиеся ему полгода службы сильнее «дембелей», относительно мирно доживающих последние свои несколько дней в армии.
— Настучишь взводному, получишь еще, — пригрозил «дед».
Корюн командиру не пожаловался, да и тот особенно разбираться не стал, хотя конечно же понимал, что фонарь под глазом — отнюдь не результат падения, как утверждал салага. Еще пару месяцев старослужащие терзали группу молодых солдат.
Большинство ломалось, становясь безропотным инструментом в руках у «дедов».
Жизнь для них превращалась в сплошной кошмар. Днем они служили родине, а ночью — старослужащим, находясь у них на побегушках, подшивая им воротнички, стирая «дедовскую» военную форму и носки. Зло мира словно сконцентрировалось здесь — в казарме, где человек человеку был волком, и слабый немедленно пожирался более сильным.
Маленький, тщедушный Корюн, движимый все еще оставшейся внутренней гордостью, сопротивлялся как мог. «Корюн — означает львенок, и я должен быть сильным!» — внушал он себе. Но силы были неравны…
Не раз по ночам, обняв подушку, он глотал горькие, беззвучные слезы, проклиная себя за слабость. Улучив минуту, писал матери письмо. Тут Корюн не боялся показаться слабым и беспомощным, подробно расписывал, как тяжело служится ему, пропуская лишь самые обидные для себя детали. Он явно жалел себя в письмах…
Правда, отдавая дань справедливости, скажем, что по возвращении домой Корюн немедленно отобрал у матери свои армейские послания и сжег…
Вспоминая после армию, он особенно стыдился за один эпизод. По прошествии трех месяцев службы заместитель командира дивизиона, долговязый капитан, заметив на политических занятиях грамотность и начитанность Корюна, определил его в помощники писаря. Он стал чертить плакаты, помогал выпускать стенгазету, в общем, выполнял работу канцелярской крысы, как с презрением, скрывавшем в себе еще большую зависть, называли его сослуживцы. Корюн вдохнул наконец полной грудью.
Теперь, когда других отправляли в наряд, караул или на парково-хозяйственные работы, у него появлялось достаточно времени, чтобы заняться собой. Между делом, отложив тушь и перья, канцелярская крыса могла позволить себе зайти в чайную, поупражняться в спортгородке или просто выйти прогуляться по расположению воинской части.
Именно во время одной из таких прогулок Корюн столкнулся у санчасти с ослепительной блондинкой-медсестрой. Та буквально вылетела из дверей лазарета, задев его плечом, и пронеслась мимо, бросив на ходу почти пренебрежительные и не совсем внятные слова извинения. При этом она едва удостоила солдатика мимолетным взглядом. Однако Корюну этого было достаточно, чтобы запечатлеть в себе пару огромных глаз цвета фиалки.
Медсестра с аптечкой под мышкой явно спешила куда-то, почти бежала, но при этом не делала каких-либо лишних движений, оскорбляющих женственность и нарушающих ту неуловимую природную гармонию, которая делает женщину по— настоящему женщиной.
Она, казалось, не касалась ступнями земли — настолько воздушной была ее походка.
Линии ее стройной фигуры едва обозначались под просторным белым халатом, но это лишь воспаляло воображение и чувственную фантазию Корюна. Когда медсестра скрылась за углом большого кирпичного здания штаба полка, тень ее осталась по эту сторону, витая перед солдатиком светящимся облаком…
Всю ночь Корюн грезил. Пятый месяц сдерживающий всякие проявления полового инстинкта, он с юношеским порывом воображал свою близость с медсестрой: изливался горячими признаниями в любви, обнимал и целовал ее, заступался за нее, спасая от бандитов… А наутро она показалась ему до боли родной, и он страстно захотел еще раз увидеть ее.
Теперь после утреннего развода Корюн прямо направлялся к санчасти. Встав поодаль, он с замиранием сердца ожидал ее появления. Дверь санчасти открывалась и закрывалась — входили и выходили солдатики, перевязанные бинтами, офицеры и прапорщики-медработники. А ее все не было…
Затаив дыхание, Корюн терпеливо ждал в тени кленового дерева напротив санчасти до тех пор, пока наконец не выходила медсестра. Она проходила мимо, не замечая его. Он же потерянно смотрел ей вслед, и уходил удрученный, чтобы дальше терзаться фантазиями своего разыгравшегося и неуправляемого воображения. И с каждой такой мимолетной встречей она казалась ему все более недосягаемой…
Но тут произошла неожиданная развязка. Один из медиков, заметив вскоре Корюна и его постоянные «засады» у санчасти, стал тайком следить за ним. Догадавшись в чем дело, он поманил солдата и, заговорщически подмигнув, прошептал ему:
— Хочешь свидание устрою? -…Вы о чем?.. Какое свидание?.. — пролепетал едва живой Корюн.
— Не притворяйся, сынок. Сам молодым был, — прапорщик лукаво улыбнулся. — Запомни, воздержание — вещь опасная.
Корюн горел от стыда — его заветная тайна была раскрыта!
— Ну, что ты ломаешься — хочешь Аленку поцеловать? — задорно выпалил старшина.
Корюн стал пунцовый.
— Это невозможно… — едва выдавил он из себя.
Здоровенный усатый прапорщик, похожий на сказочного Бармолея, разразился здоровым, раскатистым смехом.
— Ты бы видел, что эти девицы вытворяют с офицерами во вечерам! — прапорщик имел ввиду молоденьких медработниц, которые, бывало, оставались ночевать в полку.
— Она не такая, — задыхаясь, произнес Корюн, посмотрев с нелепой надеждой на прапорщика.
Последовал новый взрыв хохота — гусарские усы старшины затряслись.
— Услуга, как говорится, за услугу, — придя в себя, прапорщик надвинулся на Корюна и, снова подмигнув с хитрецой, прошептал. — После я попрошу тебя об одном небольшом дельце… Подожди здесь, сейчас приведу ее.
Корюн хотел бежать, но неодолимое любопытство приковало его к месту. Через пару минут прапорщик действительно вывел медсестру под руку, говоря ей что-то на ушко.
Одним глазом он глядел на Корюна.
— Этот что-ли? — задорно хихинула медсестра, остановившись метрах в трех и оглядывая солдатика с ног до головы иронично-оценивающим взглядом.
Корюн попятился. Ему казалось, что ноги вот-вот перестанут держать. Он не разбирал черт лица блондинки — перед глазами стояло какое-то слепящее пятно, от которого ему хотелось прикрыться рукой, защититься, словно от яркого солнца.
Между тем прапорщик снова наклонился к ушку девицы, щекоча ее своими длинными усами. Та вдруг зарделась и хихикнула. Потом сводник, приплясывая, подошел к Корюну и с серьезной миной тихо спросил: «Куда целовать будешь?» Корюн стоял, потупив взор.
— Ну что ты красную девицу из себя строишь? В щечку, в губы?.. — с явным нетерпением переспросил прапорщик.
Корюн помялся и вдруг неожиданно для самого себя выпалил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14