В Венеции и Риме была много лет назад — во Флоренции никогда. Церковь Сан-Лорекцо, гробница Лоренцо Медичи. Какая титаническая сила, какой ритм линий в фигурах мужчины и жен щины, лежащих на гробе, линий окон и колонн, между которыми словно застыл на кресле, размышляя, Лоренцо. А вот фигуры Утра и Ночи. Они способны говорить с вами о многом. Мраморные? Живые. Мыслящие. Мудрые. О Ночи нельзя сказать лучше, чем сказал своим сонетом сам Мике-ланджело:
«Мне любо спать, а пуще быть скалой,
Когда царят позор и преступленье,
Не чувствовать, не видеть — облегченье.
Умолкни ж, друг, не трогай мой покой».
Хорошо, ночь! Не тронем твой покой.
Идем в Академию искусств. Входная дверь, небольшая прихожая, вторая дверь в большой зал и… прямо передо мной, в глубине, огромная фигура юноши, которого я почему-то воспринивтаю как родного, давно знакомого.
Давид! Давид Микеланджело. Это о тебе был наш первый спектакль, это твой образ раз и навсегда стал евангелием художников, верящих в большое искусство.
Давид! Но ты действительно прекрасен, ты… выбиваешь своей пращой, которую держишь рукой на левом плече, все обычные слова — они становятся такими маленькими, как камень, который ты зажал в правой…
Вбирать правду твоей простоты и величия и молчать около тебя, молчать долго, благоговейно, вбирать твое лицо, мысли…
— Наталия Ильинична! Мы идем дальше. Пора.
Не поворачиваясь, машу рукой. Приду сама. Потом. Все равно куда.
Какое мужественное благородство всех линий. Шея, плечи, торс, линия пояса, ноги. А руки большие — они могут и хотят поднимать любые тяжести жизни, они созданы, чтобы бороться и побеждать. Сколько динамики в неровности рук и ног — ведь он остановился только, чтобы точно прицелиться, его руки и ноги подчинены этому предстоящему движению.
А его лицо? Оно наполнено сознанием своей правоты, чисто и благородно. Юношеские кудри, открытые навстречу любым трудностям глаза, прямой нос, красиво очерченные губы и волевой подбородок. Он идет на неравную, далеко неравную борьбу, но его не страшит великан Голиаф — он полон уверенности.
Музей уже закрывают. Что делать? Прости, Давид, только сейчас, увидев подлинник, я поняла… и заразилась тем чувством, которое полыхало в груди Фаворского, Павлинова — многих, кто верил, что даже воспоминание о тебе, мальчике-герое, борце за свободу, за свой народ, о тебе, воплощенном Микеланджело, — путь к большому искусству, о юном для юных.
Первый нарком просвещения
«Был в жизни слишком счастлив я.
«У вас нет школы высшей боли», -
так мудро каркали друзья:
им не хватало счастья школы…»
Малеевка. За окнами огромные ели. Небо еще хмурится. На столе — раскрытая тетрадь, желтая, почти коричневая: «Четверостишия А. В. Луначарского». Он подарил мне эти четверостишия много лет назад, но только позавчера я обнаружила их в бумажных россыпях чемодана, стоявшего на чердаке старой квартиры.
Читаю четверостишия Луначарского и чувствую, как возвращается весна. Анатолий Васильевич любил называть ее по-итальянски — «примавера».
Поразительной жизнерадостностью, жизнелюбием, волей к счастью обладал наш первый нарком просвещения.
«Блаженство балует. Но, мудрый,
Ищи его и жадно пей
Из кубка Гебы златокудрой,
А горя — хватит на людей…»
Да, горя на людей хватало… В то далекие времена, когда поэт-революционер был юн и мог только мечтать о грядущей революции, горя на людей хватало с лихвой.
Огромное сердце поэта-революционера, казалось, было в вечном ликовании от возможности помогать миллионам людей, в каждом сердце зажигать веру и волю к творчеству.
Горячо умел он увлекаться, любить, прямо-таки влюбляться в инициативу, новые творческие замыслы, дарования многих людей, сливать воедино человека с его любимым делом!
«Он влюбчив» — кривили губы скептики, которых тогда было очень много. Влюбчив? Да. Я сама видела Луначарского, по-юношески влюбленного в Отто Юльевича Шмидта, Алису Коонен, братьев Весниных, Марию Бабанову, Сергея Эйзенштейна — многих, очень многих еще.
Разве можно строить, творить, не переживая чувства влюбленности в тех, с кем ты вместе осуществляешь намеченное?
Луначарский был поэтом культуры народа. Как же мог он не влюбляться в тех, кто все свое мастерство отдавал созиданию новой культуры? Увлеченно и увлекающе он умел замечать талантливое в художниках самых разных направлений. Он везде искал правду искусства, которая «слита воедино» с «живых людей потоком» — людей, которым дорога Октябрьская революция.
В первый раз я увидела Анатолия Васильевича в девятнадцатом году в Большом театре совершенно неожиданно. Наш Детский отдел добился постановления Московского Совета — один раз в неделю все билеты в Большой театр распределять бесплатно среди детей.
Дети, которые прежде и хлеба-то досыта не видели, подходят со всех сторон к величественному зданию Большого театра. Какие огромные колонны! Какие роскошные двери! Их даже страшновато с непривычки открывать… По мраморным лестницам, не веря, что это происходит не во сне, а на самом деле, поднимаются ребята, не узнают друг друга среди золота и бархата Большого театра. Но самое удивительное — в зрительном зале. По нескольку минут детские головы не опускаются — застывают в созерцании огромной люстры, росписи потолка. Потом ребята устремляются к оркестровому барьеру. Неужели все эти инструменты будут сегодня играть для них? Золото арфы, величина контрабаса, количество скрипок, мощь барабана — все приводит их в изумление и восхищение. Но если многое поражает ребят, то и они сами представляют поразительную картину в стенах театра, который еще так недавно был «императорским». Эти счастливые вертящиеся головы навсегда хотелось запечатлеть в памяти.
Мы очень верили в воспитательную силу театра, но администрация Большого театра не верила в своих новых посетителей. «Такие грязные! Так громко смеются», — брюзжали некоторые. Дети детских домов и школьники не были грязными, но в отдельных ложах мы размещали и… беспризорных — их было много тогда на московских улицах, надо было пытаться возвратить в общую жизнь и их. Около этих лож дежурили педагоги, ну а вести себя эти ребята научатся, когда будут чаще ходить в театр — в Институте для благородных девиц их действительно не воспитывали. Ребята во время спектаклей сидели все, в общем, хорошо. Но в балете они далеко не всегда понимали содержание (а главное для ребят — понимать смысл, действие, логику событий). Однажды, боясь упреков, что дети опять шумят, я, искренне желая помочь им во всем разобраться, сама «вылезла» на сцену Большого театра и сказала вступительное слово.
Голос у меня был громкий, речь ясная, меня московские ребята знали, приветствовали криками: «Здравствуй, тетя Наташа» — и бурными аплодисментами после конца «слова». Я могла бы быть довольной, но, уходя со сцены, поймала на себе взгляд изящного представителя администрации театра — В. Ю. Про.
Тогда я еще верила, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками: сидела в партере — беспокоилась, что дети опять могут не понять содержания, пошла «по прямой», думая, что поступила правильно. Но во взгляде В. Ю. Про вдруг увидела себя как в зеркале и смутилась. Платье на мне было красное шелковое, с огромным старомодным воротником из кружев, который я купила по случаю у бывшей петербургской барыни. На ногах новые валенки на сороковой номер — меньших в магазине не было, а у меня пропадал ордер. Я их надела потому, что ботинки окончательно сносились, а валенки были новые, но, конечно, падали с ног. Волосы накануне мама мне подстригла сама и смеялась, что я напоминаю наших украинских родичей, которые стриглись «под горшок». Щеки у меня в те годы были такие красные, как будто я их натирала свеклой, и, конечно, мое появление в этом «туалете» на сцене Большого театра перед показом вершин грации трудно было считать закономерным.
Как назло оказалось, что в театре Анатолий Васильевич Луначарский, о котором я много слышала, но никогда еще не видела. Ругала я себя весь первый акт нещадно. В антракте меня позвали в ложу к народному комиссару просвещения. Я с ненавистью смотрела на свои новые валенки, пока шла.
— Здравствуйте, тетя Наташа, — вдруг раздалось над моим ухом.
Кто это? Луначарский! Он уже вышел из своей ложи и в сопровождении нескольких работников Большого театра, которых я знала, направлялся в фойе. На Луначарском был синий френч с красным значком в виде флажка — «Член ВЦИКа». Глаза с веселым прищуром, пенсне, добродушно-насмешливая интонация, простота в обращении, пытливый интерес ко всему окружающему.
Мое смущение начало проходить, я кратко рассказала Анатолию Васильевичу о нашей передвижной работе, о спектаклях для детей в центральных театрах. Луначарский повернулся к работникам Большого театра:
— Достойно всяческой похвалы, что дирекция театра пошла навстречу этому нужнейшему начинанию. Я сегодня испытывал двойное удовольствие: от спектакля и от детского восприятия — второе удовольствие даже пересиливает первое. Получается как бы два спектакля: на сцене и в зрительном зале.
Я была очень рада этим словам Луначарского, так как эти «представители», которые сейчас ему, конечно, поддакивали, в его отсутствие за каждую детскую провинность ели меня поедом.
Анатолий Васильевич опять прищурился и добавил шутливо:
— Больше всего мне понравилось, что дети называют вас тетей, хотя вы на тетю совсем не похожи, и кажется, что вы сами вылезли из детской ложи. — Я покраснела, он, видимо, захотел меня подбодрить: — Объясняете вы толково, весело. Давно с детьми возитесь? Видно, любите их? Сколько вам лет?
Это был самый страшный для меня в то время вопрос: врать нельзя, а сказать правду — он обязательно велит снять меня с работы. С перепугу я вспомнила, как одна мамина знакомая, стареющая актриса, то и дело произносила в нос: «При чем тут возраст?» — и так же ответила Луначарскому, чем очень его насмешила.
Простился он со мной по-хорошему и даже познакомил со своим секретарем Шурой Флаксерма-ном — кареглазым юношей с пушистыми вьющимися волосами.
— Вот, Шурочка, если эту «тетю» с ее весьма многочисленными племянниками кто-нибудь сби-дит, запишите ее ко мне на прием.
Возвращалась я домой, не чуя под собой валенок.
Все новое трудно. Неудивительно, что и такое хорошее дело, как организация спектаклей для детей в лучших театрах Москвы, наталкивалось на многие подводные камни. Еще труднее было создать специальный театр для детей.
И все же в 1919 году первый Детский театр добавил к спектаклям марионеток, теней, петрушек спектакли балета для детей. На ощупь искали мы пути нового театра, искали вдохновенно, но условия работы были настолько трудными, что однажды я пришла к выводу: надо покончить с административно-хозяйственной кустарщиной, поставить работу первого Детского театра шире, крупнее.
А что, если из местного, принадлежащего Московскому Совету, сделать этот театр государственным, передать его Наркомпросу, опереться на его поддержку? Ведь Анатолий Васильевич — народный комиссар просвещения и сам возглавляет Театральный отдел Наркомпроса. Он, наверное, увлечется идеей театра для детей. Надо добиться у него приема, добиться во что бы то ни стало, тем более что на спектакле в Большом театре он уже обещал, что в «крайнем случае» меня примет.'
Театральный отдел Наркомпроса в те годы помещался на Манежной улице, наискосок от Кремля. Здание большое, светлое, с коврами, сотрудники торжественные, медлительные — все здесь было совсем не так, как в нашем «муравейнике». Детским подотделом Театрального отдела Наркомпроса заведовал в то время Илья Эренбург. Он сидел со своими сотрудниками в большой комнате на втором этаже. Когда ни зайди, все за своими столами, посетителей очень мало. Совсем другие ритмы жизни. «Мы — руководящая организация, а вы — практики», — сказала мне как-то сотрудница Эренбурга С. А. Малиновская.
Теперь я сюда зачастила. Разговор с этим детским подотделом ни на йоту не приблизил создание государственного театра для детей. Конечно, никто не возражал, даже показали какую-то инструкцию, где значилась необходимость создания представлений для детей младшего и среднего возраста, показали сборник «Игра» со статьей А. В. Луначарского, в которой он требовал наряду с организацией самодеятельности создания «специального театра для детей, где законченными художниками — артистами театра давались бы в прекрасной форме детские пьесы» .
Однако оказывать помощь в практическом становлении этого дела никто в детском подотделе не собирался. Значительно позже я поняла, какой многогранный и талантливый человек И. Г. Эренбург, какой он интересный собеседник, тогда же меня поражало, что он почти не разжимает рта, точно держать во рту трубку его главная забота.
Зато на первом этаже был магнит, притягивающий толпы людей со всех концов молодой Советской республики, — кабинет А. В. Луначарского. Это был центр жизни ТЕО (так сокращенно называли Театральный отдел). Здесь было всегда столько людей, и каких замечательных людей! Даже при приближении к кабинету Луначарского у людей делалось хорошее настроение, создавалась какая-то праздничная приподнятость. Кого здесь только нельзя было увидеть! Ученые, поэты, изобретатели, работники искусств… Помню, как из кабинета Луначарского вышел Отто Юльевич Шмидт — красавец с зелеными глазами и большой черной бородой, крупный ученый-математик, впоследствии известный исследователь-полярник.
— А кто сейчас на приеме у Анатолия Васильевича? — спросила я как-то у секретаря.
И услышала в ответ:
— Директор Малого театра Александр Иванович Сумбатов-Южин.
От одних этих имен дух захватывало!
В кабинете Луначарского сразу становилось понятно, что такое руководящая организация: Анатолия Васильевича интересовали все дела, всякая человеческая инициатива. Слушая посетителя, он умел мгновенно отделить зерно его мысли от словесной шелухи и в ответ сказать то острое, необходимое, часто неожиданное, что могло дать новое, еще более интенсивное произрастание этому зерну. Он необычайно много знал, с юношеским пылом любил людей и жизнь. Его знания были удивительно активны, он поразительно умел ими действовать. Слова В. И. Ленина, что теория — это руководство к действию, как нельзя лучше характеризовали манеру работы Луначарского.
Я знала много ученых людей, у которых накопленные знания были в стороне от их применения. Мне доводилось видеть в иных домах такие «личные библиотеки»: вдали от жилых комнат — множество книг за стеклом, покрытым тонким слоем пыли. Некоторые высокообразованные люди прошлого часто напоминали мне такие шкафы и библиотеки. Совсем другим был Анатолий Васильевич Луначарский.
Мысль Луначарского бурлила жизнью, находилась в постоянном движении. Калейдоскоп его знаний принимал самые неожиданные очертания. Посетители выходили из его кабинета с блестящими глазами, как будто зараженные его жизнедеятельностью… По знаниям академик, Луначарский по манере держаться был похож на студента. Он без устали вновь и вновь познавал людей, жизнь; безудержно ей улыбался. Его синий френч из полушерстяной материи собирался на рукавах гармошкой, оттопыривался на животе, хотя Анатолий Васильевич был худой . В этом френче было что-то удивительно органичное Луначарскому первых лет революции, его обаятельно-студенческому облику.
Попасть на прием к Анатолию Васильевичу в первый раз мне было очень трудно. Его то и дело вызывали в Кремль, он внезапно выезжал в командировки, на прием была большая запись, ответственные работники приезжали в Москву из других городов… Но я «на всякий случай» ходила в ТЕО каждый день и в конце второй недели попала на прием.
Анатолий Васильевич выходил из-за стола навстречу каждому посетителю и здоровался за руку — чудесный, ободряющий людей обычай. Я была в кабинете наркома первый раз в жизни, у меня даже ноги дрожали. Очень обрадовалась, когда Анатолий Васильевич предложил мне сесть и заговорил в шутливом тоне:
— Что скажете, тетя Наташа?
Я сказала, что мечтаю о большом государственном театре для детей, и у нас произошел такой диалог.
— Идея правильная и необходимая, но очень трудно будет найти помещение.
— Помещение уже есть.
— Это важно. Где вы его заграбастали? Говорят, у вас энергии хоть отбавляй.
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы посмотрели спектакли нашего Детского театра.
— Постарайтесь меня туда вытащить, но это будет нелегко, предупреждаю.
— Конечно, вас рвут на части.
— Постарайтесь и вы что-нибудь урвать — я сопротивляться не буду.
И вот я уже знакома со всем «окружением» Анатолия Васильевича, знаю его курьеров, машинисток и, конечно, секретарей, и не только по имени и отчеству, но и их привычки, характеры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
«Мне любо спать, а пуще быть скалой,
Когда царят позор и преступленье,
Не чувствовать, не видеть — облегченье.
Умолкни ж, друг, не трогай мой покой».
Хорошо, ночь! Не тронем твой покой.
Идем в Академию искусств. Входная дверь, небольшая прихожая, вторая дверь в большой зал и… прямо передо мной, в глубине, огромная фигура юноши, которого я почему-то воспринивтаю как родного, давно знакомого.
Давид! Давид Микеланджело. Это о тебе был наш первый спектакль, это твой образ раз и навсегда стал евангелием художников, верящих в большое искусство.
Давид! Но ты действительно прекрасен, ты… выбиваешь своей пращой, которую держишь рукой на левом плече, все обычные слова — они становятся такими маленькими, как камень, который ты зажал в правой…
Вбирать правду твоей простоты и величия и молчать около тебя, молчать долго, благоговейно, вбирать твое лицо, мысли…
— Наталия Ильинична! Мы идем дальше. Пора.
Не поворачиваясь, машу рукой. Приду сама. Потом. Все равно куда.
Какое мужественное благородство всех линий. Шея, плечи, торс, линия пояса, ноги. А руки большие — они могут и хотят поднимать любые тяжести жизни, они созданы, чтобы бороться и побеждать. Сколько динамики в неровности рук и ног — ведь он остановился только, чтобы точно прицелиться, его руки и ноги подчинены этому предстоящему движению.
А его лицо? Оно наполнено сознанием своей правоты, чисто и благородно. Юношеские кудри, открытые навстречу любым трудностям глаза, прямой нос, красиво очерченные губы и волевой подбородок. Он идет на неравную, далеко неравную борьбу, но его не страшит великан Голиаф — он полон уверенности.
Музей уже закрывают. Что делать? Прости, Давид, только сейчас, увидев подлинник, я поняла… и заразилась тем чувством, которое полыхало в груди Фаворского, Павлинова — многих, кто верил, что даже воспоминание о тебе, мальчике-герое, борце за свободу, за свой народ, о тебе, воплощенном Микеланджело, — путь к большому искусству, о юном для юных.
Первый нарком просвещения
«Был в жизни слишком счастлив я.
«У вас нет школы высшей боли», -
так мудро каркали друзья:
им не хватало счастья школы…»
Малеевка. За окнами огромные ели. Небо еще хмурится. На столе — раскрытая тетрадь, желтая, почти коричневая: «Четверостишия А. В. Луначарского». Он подарил мне эти четверостишия много лет назад, но только позавчера я обнаружила их в бумажных россыпях чемодана, стоявшего на чердаке старой квартиры.
Читаю четверостишия Луначарского и чувствую, как возвращается весна. Анатолий Васильевич любил называть ее по-итальянски — «примавера».
Поразительной жизнерадостностью, жизнелюбием, волей к счастью обладал наш первый нарком просвещения.
«Блаженство балует. Но, мудрый,
Ищи его и жадно пей
Из кубка Гебы златокудрой,
А горя — хватит на людей…»
Да, горя на людей хватало… В то далекие времена, когда поэт-революционер был юн и мог только мечтать о грядущей революции, горя на людей хватало с лихвой.
Огромное сердце поэта-революционера, казалось, было в вечном ликовании от возможности помогать миллионам людей, в каждом сердце зажигать веру и волю к творчеству.
Горячо умел он увлекаться, любить, прямо-таки влюбляться в инициативу, новые творческие замыслы, дарования многих людей, сливать воедино человека с его любимым делом!
«Он влюбчив» — кривили губы скептики, которых тогда было очень много. Влюбчив? Да. Я сама видела Луначарского, по-юношески влюбленного в Отто Юльевича Шмидта, Алису Коонен, братьев Весниных, Марию Бабанову, Сергея Эйзенштейна — многих, очень многих еще.
Разве можно строить, творить, не переживая чувства влюбленности в тех, с кем ты вместе осуществляешь намеченное?
Луначарский был поэтом культуры народа. Как же мог он не влюбляться в тех, кто все свое мастерство отдавал созиданию новой культуры? Увлеченно и увлекающе он умел замечать талантливое в художниках самых разных направлений. Он везде искал правду искусства, которая «слита воедино» с «живых людей потоком» — людей, которым дорога Октябрьская революция.
В первый раз я увидела Анатолия Васильевича в девятнадцатом году в Большом театре совершенно неожиданно. Наш Детский отдел добился постановления Московского Совета — один раз в неделю все билеты в Большой театр распределять бесплатно среди детей.
Дети, которые прежде и хлеба-то досыта не видели, подходят со всех сторон к величественному зданию Большого театра. Какие огромные колонны! Какие роскошные двери! Их даже страшновато с непривычки открывать… По мраморным лестницам, не веря, что это происходит не во сне, а на самом деле, поднимаются ребята, не узнают друг друга среди золота и бархата Большого театра. Но самое удивительное — в зрительном зале. По нескольку минут детские головы не опускаются — застывают в созерцании огромной люстры, росписи потолка. Потом ребята устремляются к оркестровому барьеру. Неужели все эти инструменты будут сегодня играть для них? Золото арфы, величина контрабаса, количество скрипок, мощь барабана — все приводит их в изумление и восхищение. Но если многое поражает ребят, то и они сами представляют поразительную картину в стенах театра, который еще так недавно был «императорским». Эти счастливые вертящиеся головы навсегда хотелось запечатлеть в памяти.
Мы очень верили в воспитательную силу театра, но администрация Большого театра не верила в своих новых посетителей. «Такие грязные! Так громко смеются», — брюзжали некоторые. Дети детских домов и школьники не были грязными, но в отдельных ложах мы размещали и… беспризорных — их было много тогда на московских улицах, надо было пытаться возвратить в общую жизнь и их. Около этих лож дежурили педагоги, ну а вести себя эти ребята научатся, когда будут чаще ходить в театр — в Институте для благородных девиц их действительно не воспитывали. Ребята во время спектаклей сидели все, в общем, хорошо. Но в балете они далеко не всегда понимали содержание (а главное для ребят — понимать смысл, действие, логику событий). Однажды, боясь упреков, что дети опять шумят, я, искренне желая помочь им во всем разобраться, сама «вылезла» на сцену Большого театра и сказала вступительное слово.
Голос у меня был громкий, речь ясная, меня московские ребята знали, приветствовали криками: «Здравствуй, тетя Наташа» — и бурными аплодисментами после конца «слова». Я могла бы быть довольной, но, уходя со сцены, поймала на себе взгляд изящного представителя администрации театра — В. Ю. Про.
Тогда я еще верила, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками: сидела в партере — беспокоилась, что дети опять могут не понять содержания, пошла «по прямой», думая, что поступила правильно. Но во взгляде В. Ю. Про вдруг увидела себя как в зеркале и смутилась. Платье на мне было красное шелковое, с огромным старомодным воротником из кружев, который я купила по случаю у бывшей петербургской барыни. На ногах новые валенки на сороковой номер — меньших в магазине не было, а у меня пропадал ордер. Я их надела потому, что ботинки окончательно сносились, а валенки были новые, но, конечно, падали с ног. Волосы накануне мама мне подстригла сама и смеялась, что я напоминаю наших украинских родичей, которые стриглись «под горшок». Щеки у меня в те годы были такие красные, как будто я их натирала свеклой, и, конечно, мое появление в этом «туалете» на сцене Большого театра перед показом вершин грации трудно было считать закономерным.
Как назло оказалось, что в театре Анатолий Васильевич Луначарский, о котором я много слышала, но никогда еще не видела. Ругала я себя весь первый акт нещадно. В антракте меня позвали в ложу к народному комиссару просвещения. Я с ненавистью смотрела на свои новые валенки, пока шла.
— Здравствуйте, тетя Наташа, — вдруг раздалось над моим ухом.
Кто это? Луначарский! Он уже вышел из своей ложи и в сопровождении нескольких работников Большого театра, которых я знала, направлялся в фойе. На Луначарском был синий френч с красным значком в виде флажка — «Член ВЦИКа». Глаза с веселым прищуром, пенсне, добродушно-насмешливая интонация, простота в обращении, пытливый интерес ко всему окружающему.
Мое смущение начало проходить, я кратко рассказала Анатолию Васильевичу о нашей передвижной работе, о спектаклях для детей в центральных театрах. Луначарский повернулся к работникам Большого театра:
— Достойно всяческой похвалы, что дирекция театра пошла навстречу этому нужнейшему начинанию. Я сегодня испытывал двойное удовольствие: от спектакля и от детского восприятия — второе удовольствие даже пересиливает первое. Получается как бы два спектакля: на сцене и в зрительном зале.
Я была очень рада этим словам Луначарского, так как эти «представители», которые сейчас ему, конечно, поддакивали, в его отсутствие за каждую детскую провинность ели меня поедом.
Анатолий Васильевич опять прищурился и добавил шутливо:
— Больше всего мне понравилось, что дети называют вас тетей, хотя вы на тетю совсем не похожи, и кажется, что вы сами вылезли из детской ложи. — Я покраснела, он, видимо, захотел меня подбодрить: — Объясняете вы толково, весело. Давно с детьми возитесь? Видно, любите их? Сколько вам лет?
Это был самый страшный для меня в то время вопрос: врать нельзя, а сказать правду — он обязательно велит снять меня с работы. С перепугу я вспомнила, как одна мамина знакомая, стареющая актриса, то и дело произносила в нос: «При чем тут возраст?» — и так же ответила Луначарскому, чем очень его насмешила.
Простился он со мной по-хорошему и даже познакомил со своим секретарем Шурой Флаксерма-ном — кареглазым юношей с пушистыми вьющимися волосами.
— Вот, Шурочка, если эту «тетю» с ее весьма многочисленными племянниками кто-нибудь сби-дит, запишите ее ко мне на прием.
Возвращалась я домой, не чуя под собой валенок.
Все новое трудно. Неудивительно, что и такое хорошее дело, как организация спектаклей для детей в лучших театрах Москвы, наталкивалось на многие подводные камни. Еще труднее было создать специальный театр для детей.
И все же в 1919 году первый Детский театр добавил к спектаклям марионеток, теней, петрушек спектакли балета для детей. На ощупь искали мы пути нового театра, искали вдохновенно, но условия работы были настолько трудными, что однажды я пришла к выводу: надо покончить с административно-хозяйственной кустарщиной, поставить работу первого Детского театра шире, крупнее.
А что, если из местного, принадлежащего Московскому Совету, сделать этот театр государственным, передать его Наркомпросу, опереться на его поддержку? Ведь Анатолий Васильевич — народный комиссар просвещения и сам возглавляет Театральный отдел Наркомпроса. Он, наверное, увлечется идеей театра для детей. Надо добиться у него приема, добиться во что бы то ни стало, тем более что на спектакле в Большом театре он уже обещал, что в «крайнем случае» меня примет.'
Театральный отдел Наркомпроса в те годы помещался на Манежной улице, наискосок от Кремля. Здание большое, светлое, с коврами, сотрудники торжественные, медлительные — все здесь было совсем не так, как в нашем «муравейнике». Детским подотделом Театрального отдела Наркомпроса заведовал в то время Илья Эренбург. Он сидел со своими сотрудниками в большой комнате на втором этаже. Когда ни зайди, все за своими столами, посетителей очень мало. Совсем другие ритмы жизни. «Мы — руководящая организация, а вы — практики», — сказала мне как-то сотрудница Эренбурга С. А. Малиновская.
Теперь я сюда зачастила. Разговор с этим детским подотделом ни на йоту не приблизил создание государственного театра для детей. Конечно, никто не возражал, даже показали какую-то инструкцию, где значилась необходимость создания представлений для детей младшего и среднего возраста, показали сборник «Игра» со статьей А. В. Луначарского, в которой он требовал наряду с организацией самодеятельности создания «специального театра для детей, где законченными художниками — артистами театра давались бы в прекрасной форме детские пьесы» .
Однако оказывать помощь в практическом становлении этого дела никто в детском подотделе не собирался. Значительно позже я поняла, какой многогранный и талантливый человек И. Г. Эренбург, какой он интересный собеседник, тогда же меня поражало, что он почти не разжимает рта, точно держать во рту трубку его главная забота.
Зато на первом этаже был магнит, притягивающий толпы людей со всех концов молодой Советской республики, — кабинет А. В. Луначарского. Это был центр жизни ТЕО (так сокращенно называли Театральный отдел). Здесь было всегда столько людей, и каких замечательных людей! Даже при приближении к кабинету Луначарского у людей делалось хорошее настроение, создавалась какая-то праздничная приподнятость. Кого здесь только нельзя было увидеть! Ученые, поэты, изобретатели, работники искусств… Помню, как из кабинета Луначарского вышел Отто Юльевич Шмидт — красавец с зелеными глазами и большой черной бородой, крупный ученый-математик, впоследствии известный исследователь-полярник.
— А кто сейчас на приеме у Анатолия Васильевича? — спросила я как-то у секретаря.
И услышала в ответ:
— Директор Малого театра Александр Иванович Сумбатов-Южин.
От одних этих имен дух захватывало!
В кабинете Луначарского сразу становилось понятно, что такое руководящая организация: Анатолия Васильевича интересовали все дела, всякая человеческая инициатива. Слушая посетителя, он умел мгновенно отделить зерно его мысли от словесной шелухи и в ответ сказать то острое, необходимое, часто неожиданное, что могло дать новое, еще более интенсивное произрастание этому зерну. Он необычайно много знал, с юношеским пылом любил людей и жизнь. Его знания были удивительно активны, он поразительно умел ими действовать. Слова В. И. Ленина, что теория — это руководство к действию, как нельзя лучше характеризовали манеру работы Луначарского.
Я знала много ученых людей, у которых накопленные знания были в стороне от их применения. Мне доводилось видеть в иных домах такие «личные библиотеки»: вдали от жилых комнат — множество книг за стеклом, покрытым тонким слоем пыли. Некоторые высокообразованные люди прошлого часто напоминали мне такие шкафы и библиотеки. Совсем другим был Анатолий Васильевич Луначарский.
Мысль Луначарского бурлила жизнью, находилась в постоянном движении. Калейдоскоп его знаний принимал самые неожиданные очертания. Посетители выходили из его кабинета с блестящими глазами, как будто зараженные его жизнедеятельностью… По знаниям академик, Луначарский по манере держаться был похож на студента. Он без устали вновь и вновь познавал людей, жизнь; безудержно ей улыбался. Его синий френч из полушерстяной материи собирался на рукавах гармошкой, оттопыривался на животе, хотя Анатолий Васильевич был худой . В этом френче было что-то удивительно органичное Луначарскому первых лет революции, его обаятельно-студенческому облику.
Попасть на прием к Анатолию Васильевичу в первый раз мне было очень трудно. Его то и дело вызывали в Кремль, он внезапно выезжал в командировки, на прием была большая запись, ответственные работники приезжали в Москву из других городов… Но я «на всякий случай» ходила в ТЕО каждый день и в конце второй недели попала на прием.
Анатолий Васильевич выходил из-за стола навстречу каждому посетителю и здоровался за руку — чудесный, ободряющий людей обычай. Я была в кабинете наркома первый раз в жизни, у меня даже ноги дрожали. Очень обрадовалась, когда Анатолий Васильевич предложил мне сесть и заговорил в шутливом тоне:
— Что скажете, тетя Наташа?
Я сказала, что мечтаю о большом государственном театре для детей, и у нас произошел такой диалог.
— Идея правильная и необходимая, но очень трудно будет найти помещение.
— Помещение уже есть.
— Это важно. Где вы его заграбастали? Говорят, у вас энергии хоть отбавляй.
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы посмотрели спектакли нашего Детского театра.
— Постарайтесь меня туда вытащить, но это будет нелегко, предупреждаю.
— Конечно, вас рвут на части.
— Постарайтесь и вы что-нибудь урвать — я сопротивляться не буду.
И вот я уже знакома со всем «окружением» Анатолия Васильевича, знаю его курьеров, машинисток и, конечно, секретарей, и не только по имени и отчеству, но и их привычки, характеры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56