Ветер колеблет листья, бело-желтые лучи скачут “зайчиками” и подмигивают.
Как— то буднично. Так, как надо. Николай Иванович выпивает рюмку, а Света говорит:
— Приезжайте в пять! Жора записан к зубному врачу, а к пяти обещал вернуться.
— Как ты? — спрашивает Корзинин, а я отвечаю:
— А как надо! В пять — значит, в пять.
— И возьмите гитару, мальчики, — просит Света. — Споем и Никиту вспомним.
— У меня нет гитары, — отвечает Николай Иванович Корзинин.
Когда— то у него был профиль Блока, но он Блока пережил почти на восемь лет, и профиль несколько изменился.
— Я привезу, — обещаю вдове. — Заеду домой и положу в багажник.
Заехал и положил, затем долго рулил в пробке на Обводном канале. После искал нужную Советскую улицу за Старо-Невским, странным образом сохранившую название в антисоветскую пору. Сплошь парадоксы времен и их абсурды. ТЮЗ находится на месте Семеновского плаца, где происходили казни, народовольцев там вешали и всяких других. Детский журнал “Костер” расположился на Мытнинской улице рядом с Советскими, там тоже казнили. Гражданская казнь там была над Чернышевским…
На 4— й Советской торможу. Белая дверь в стене. Мне открывают, и я вхожу. Не безудержный, но все же достаток. В зальчике на стене обложка пластинки в цивильной раме. На обложке битлы, какими они были в шестьдесят третьем году, и автографы. Битлов, надо понимать. Напротив них поминальный стол с водкой и закусками. Кое-какой народ бродит, но Жора Гуру задерживается, и никто не смеет. Потому что Жора создает рабочие места. Все тут, в конце-то концов, на него пашут. Только не я и не Коля. Тут же и старый больной библейский Джордж. Он тоже не работает, но уважает. Пока Гуру (или “гуре” правильнее сказать?) рвут зубы, все фланируют возле стола. Дюжины полторы народа. Возле кофеварки вижу газету “Жизнь”. Такая бульварная дурота, но там в начальниках знакомая. Она стала публиковать мои короткие рассказы и на днях напечатала историю про то, как парижская жена из Франции звонила Путину в ФСБ, думая, будто это Федеральная служба банков. И дозвонилась, поговорила… Самое занятное -просвещенные ученые-экономисты, коллеги иностранной жены, читают “желтую” прессу. Я печатал историю в обычной газете типа “Вечерний Петербург”, и никто не среагировал, а тут даже мелкий скандал…
Поминальный народ зашевелился, усаживаясь. Гуру позвонил по сотовому и велел не ждать… Сели и сказали. Вздрогнули. Но только не я. Барабанщик и гитарист. Джазовый дедушка. Не очень знакомые другие люди. Света несет салаты. Вкусно — и снова сказали. Я тоже сказал как представитель одной из сторон. Опять вкусно есть. Затем шумок пролетел — это Гуру с новыми зубами. И началось опять, будто и не начинали… Жора-артист — и причем искренний, только ему уже пятнадцать лет в зале зажигалками светят под балладу, а после концерта под колеса кидаются. И ходоки идут — из Сибири даже, с Алтая, сам видел за кулисами ДК Ленсовета, охрана держала за ноги, и парень вопил в дверь гримерки: “Жора! Я сюда пешком шел из Барнаула! Кассету с песнями держи! Она в куртке! Куртку возьми себе!”, и парень бросает куртку, Жора морщится, парня уволакивают. Жить так, конечно, нельзя. Это на мозги капает. Жить можно, когда станешь Гуру, тогда, как Сталин с трубкой и усами, обутый в мягкие сапоги, играешь сам себя и любишь народ, жалеешь его, поминаешь соратников. Жопа, одним словом…
Все говорят про Никитку, но произносят слова не в потолок, не себе и не вдове, а тов. Сталину говорят, следя за реакцией… И я — не хотел, но как-то само получилось — обращаюсь к Жоре Гуру (гуре?) — вождю…
Затем показ достижений народного хозяйства — студия, матерь мать! в два яруса, положено хвалить, и хвалю, после выходим во дворик, арендованный у власти, отгороженный от ничейной земли бетонными плитами…
— И понимаешь! — говорит вождь. — Труп здесь нашли.
— Как это так? — деланно удивляюсь я, поскольку мне не удивительно: я в больнице видел трупы и несколько раз и себя трупом чувствовал.
— А вот так!
Николай Иванович тем временем уже говорит афоризмами:
— Всегда приятно не прийти туда, где тебя ждут.
Его сопровождают и придерживают. Не все из Жориного бэкграунда знают о великой истории за спиной, однако почетному гостю положен почет. А почетный Корзинин пытается в студии побарабанить. Но нельзя барабанить — все настроено под запись. Тогда человек из бэкграунда просительно просит меня:
— Может быть, в другой раз? — и я облегчаю положение:
— Не давайте, конечно, ведите к столу, естественно, и все успокоится, несомненно, — а Николай Иванович, подчиняясь, передвигает ноги, произнося по слогам:
— Дурак прогонит гостя. Умный попросит взаймы, — а печально вздохнув, добавляет: — Если б не гости, всякий дом стал бы могилой.
За столом снова. Но меньше и пьянее. Музыканты исчезли, и остались наемные служащие, приятели и прихлебаи. И вдова с нами. Плюс пару чьих-то жен. Мы с Корзининым и библейским Джорджем не шибко какие приятели, но и не служащие. Выходит, что прихлебатели. Но я даже и не хлебал.
— Владимир, — это вдова говорит и теребит пуговку на моей рубашке. Поаккуратней бы. Не простая рубашка и не золотая. Забавная история в этой тряпке. Ее подарила мне одна французская принцесса не на горошине, довольно сумасшедшая художница, но милая, как южноамериканская сказка. Родилась принцесса в Аргентине и росла там, а родители принимали гостей — Борхеса там, Кортасара. Это папа у нее принц, а мама из бедного индейского племени. Потом принцесса отправилась в Англию, где познакомилась с Джоном Ленноном и его Йокой. Потом я с ней познакомился, и она подарила мне картину — несла с помощью прохожих подростков на остров Сен-Луи, поднимала в студию, просила подрисовать уголок. Я подрисовал. Затем принцесса подарила мне две рубашки — синюю и белую. Их ей презентовал дедушка Сен-Лоран, подразумевая мужчин у принцессы, но мужчиной странным образом и понарошку оказался я. Иногда надеваю синюю, но редко — все равно никто не поверит про Лорана и Леннона. А белую я переподарил мастеру Жаку. Он в ней, наверное, теперь лежит под “БМВ” и гайки крутит…
— Владимир, — говорит вдова, — принеси гитарку. Споем. Никитку еще раз вспомним.
— Да как-то… — Я кошусь на Гуру, вспоминая пословицу типа поговорки про то, как не стоит ехать в Тулу с самоваром. — Ну да ладно, — соглашаюсь, — мы же по-свойски. Без понтов. Не в телевизоре чай. А просто так можно и попеть.
Но просто так не получается. Я приволакиваю из машины гитару и достаю из чехла. Товарищ Гуру сажает по правую руку во главе угла, то есть стола. Дюжина народу всего осталось, и тринадцатым Николай Иванович сидит, нахохлившись, чуть в сторонке. Тайная явная вечеря. Я что-то такое пою басом и баритоном. В ближнем бою я могу завалить всякого, даже Джона Леннона. Хотя его и без меня завалили. Есть законы восприятия, и я их знаю, но уже не артист, и мне насрать на все… После песни тов. Сталин сокрушенно кивает: да, мол, так вот проходит и наша жизнь. Но руку на гриф кладет ненавязчиво и более мне басить и баритонить не позволяет ни фига. Все-таки Тула и все-таки самовар…
Какая такая заноза у него в сердце? Куда ж еще! Но надо и нас с библейским Джорджем покорить, как татары Ярославль. Жора Гуру только взмахнул рукой — не ногой же! — и худощавый служащий сбегал наверх и вернулся с листками, на которых новые песни. Другой заметил, что падает тень, и направил свет, чтобы вождь не портил глаза. Третий выпорхнул в форточку и тут же впорхнул с бутылкой, которой на лету свернул шею, изготавливаясь…
И запел под гитару (мою) по-домашнему. Как умеет: круто, душевно, страстно, и тихо, и громко, разные новые, похожие на старые, только это не важно, все равно каждый поет одну и ту же песню, главное, чтобы она, первая, одна и та же была хороша, от бога ли, от марксизма-ленинизма — не суть, только вранья нельзя, все равно, коли врешь, народ узнает или почувствует…
Жора Гуру (все-таки датый) мельком бросал взгляды на Джорджа и меня (все-таки трезвый инженер человеческих душ): как, мол, забрало? покорил? Дело было не в нас персонально, а в пружине характера, в необходимости, в постоянной жажде. Я делал вид, что забрало, и почти оставался честен перед самим собой.
Драматическая пауза. Остановка. Стоп-тайм. Зависимые вздыхают растроганно. В повисшей тишине ожидания Жора (вождь, товарищ Сталин, Виннету) проговаривает по-свойски вопрос, на который по известной причине невозможно услышать разных ответов, и звучит он так:
— Такие вот песни. Может быть, хватит?
В атмосфере трогательного взаимолюбия раздается вдруг твердый, но пьяный голос Николая Ивановича:
— Да уж! Надоело на хрен!
— Эх! Ну вот, — вздыхает хозяин, похоже, довольный нетривиальным ответом.
В пространстве поминок происходят некоторые шевеления, и через пару минут под окнами останавливается такси. Николая Ивановича с поклонами и знаками почтения служащие выводят под руки и транспортируют все-таки домой, а не на кладбище.
После песен — истории, бойцы вспоминают минувшие дни, как Саш-Баш стоял, прижавшись лбом к стеклу, и на глазах становился тем, кем стал, как красавец Бутусов навещал с бутылкой портвейного вина, как пьяный Никиток на гастролях в гостинице уронил в баре бандюгановскую бутылку и Жора волочил его по гостиничному коридору, а в спину бандюга палил из нагана и почти попал…
Августовская ночь упала с размаху, и в ней желтые и красные. По дороге в Купчино тоска. Старый библейский безумный Джордж говорит уныло. Старый небиблейский, но безумный я. Еще мы едем куда-то, и я рулю рулем. Старый библейско-небиблейский безумный мир вокруг. Он тоже катит куда-то. Довожу Джорджа до черного пустыря. Друг открывает дверь, выкарабкивается, произносит:
— Ну, ладненько. Ну, пока. Ну, счастливо. Ну, свидимся. Ну, да ладно, — и хромает прочь.
Глава пятая
Сперва утро такое неожиданное, пахнущее ферганской осенью. Такой та мне запомнилась навсегда. Лучше помнить себя в расцвете физических сил, чем в упадке нравственных. По прямым русским улочкам криво брели на рынок узбеки с котомками, одетые в засаленные халаты. А женщины сидели на корточках возле автобусных остановок. На головы они странно напяливали старые мужские пиджаки, рукава которых что-то смутно говорили об ампутациях. На самом же деле пиджак всего лишь имитировал запрещенную советской властью чадру-паранджу, отчасти закрывая лицо, и одновременно мужским фасоном напоминал о власти сильного над слабым. В октябре в Фергане по утрам, так же как и сегодня возле Копорской крепости, пахло ночной прохладой. Этот запах уйдет по мере нарастания солнца.
В полдень собирается попечительский совет решать судьбу Колюни и еще одного из поварского отделения. Того накануне делегировали в соседнее село закупать или реквизировать у населения растительное масло. Масла практически не оказалось, как и населения. Немая Мотья да десяток дедов — они закосили войну, но все равно оказались на ее острие. Не добившись масла, поварской стал добиваться расположения Мотьи. Та ему что-то дала, а что-то и не дала. Сексуальный, одним словом, инцидент с непростыми последствиями в перспективе.
В одиннадцать пролетел “кукурузник”. Сделал круг над крепостью, и из него посыпалось. Будто лепестки “любишь — не любишь”. Я сидел на обочине ближайшего перекрестка с “лимонками” в рюкзаке, лежавшем тут же возле ног. В пыли апреля валялась и винтовка Мосина, берданка. Ее хозяин страдал желудком в соседних кустах — сквозь прутья белела часть человечьего тела. Константин Забейда. Его звали так. Странное имя. Хотя чего уж тут странного? Все странно, и все обычно. Подольше б он просидел в кустах. Не хочется говорить. Не о чем говорить… Один из лепестков винтом спланировал на рюкзак, и я взял его. На гладкой прямоугольной поверхности оказались напечатанными слова агитации и пропаганды:
«МУЖЕСТВЕННЫЙ ЗАЩИТНИК СЕВЕРНОЙ ТВЕРДЫНИ!
Нет такой нечеловеческой силы, которая смогла бы. Сдавайся, мил человек, и тебе будут созданы самые настоящие скотские условия. Как необходимому зверю тебе будет предоставлен на ночь теплый хлев и двухразовая еда. По твоим церковным праздникам в красных уголках ты займешься художественной самодеятельностью, а раз в месяц за стахановский труд тебя в виде вознаграждения ждет обряд спаривания, без последующего тебя пожирания.
Перестань даже думать, и руки вверх. Тех, кто попробует и попытается, ждет самое из самого. Из черепов будут сделаны пиршественные чаши.
Твоя Добрая Завоеватель».
А “кукурузник” еще кружил. Я машинально поднял голову. В тот же миг из самолетика посыпались. Похожие на арбузы, но не бомбы. Основной груз упал за стены крепости, но кое-что долетело и до нас с Забейдой. Бомба-арбуз как раз и рухнула в кустарник, где Забейда приземлился. Сперва короткий тупой звук, словно ткнули в поддых. Затем секунды громкой тишины. После них вопль моего напарника. Тот ломанулся к дороге, подхватив штаны. Затем стоял, вздрагивая, надо мной, вскрикивал, роняя слюну:
— Посмотри туда! Там! Упала с неба голова! Глаза сожрали вместе с носом! Это они так нас собрались!
Я же не предполагал отвечать, поскольку не знал что. Странно зажужжал под еще моей черепушкой парадокс: “Вот мы сидим тут на солнышке все утро, убиваем время. Странное словосочетание, экзистенциальное, имеется и в других языках. Kill the time, говорят американцы. На самом деле оно убивает нас, а мы в отместку лишь декларируем возможность убить время сами”.
— Твоя Добрая Завоеватель, — сказал я.
— Что ты имеешь в виду? — вскрикнул Забейда.
— Да так. Просто подпись.
Толку от нашего караула нет. Это лишь способ занять солдат, чтобы не разлагались. Говорят, роты Иванова и Петрова на северных подступах вырыли окопы пятиметровой глубины, и теперь их расширяют, превращая в противотанковые рвы. Только справедлив вопрос: будут ли танки? Прошел слух, будто в этой войне побеждает ужас. Зародившийся где-то на юге, он распространился со скоростью чумы и не имеет вменяемого маршрута или фронта. Сперва был ужас, а уже после к нему, мутируя, примкнули люди. Прильнули мужчины. Все произошло быстро и смутно. НАТО вроде бы пресекло поползновения, и ужас устремился к тем, кто слабее на передок. Это мы слабее. В обе Отечественные, в Империалистическую, в Батыево нашествие…
— Я не знаю, — говорит Забейда, — даже и не знаю что. Что делать-то? Меня просто охватывает ужас!
— Это, Костя, такая война, — отвечаю, а он:
— Что значит такая! — возвышает голос. — Какая такая война? — спрашивает, а я ему:
— Отвали, Костя, — говорю. — Сходи лучше посиди в кустах напоследок. Из наших голов чаши сделают, оправят в золото или серебро, вставят в глаза рубины, а в ноздри сапфиры. Время отполирует следы от наших извилин…
— Нет там внутри никаких следов.
— Откуда тебе известно?
— Я два курса медицинского одолел.
— А потом что?
— А потом то.
— Понятно. Тем не менее время отполирует наши головы, и будем мы лежать за витриной будущего Эрмитажа.
— Не будет больше никакого Эрмитажа, — говорит напарник и решительно поднимается.
У него белое мучное лицо почти без бровей. Черты лица мелкие, неагрессивные. Он рыхловат и вызывает симпатию неизвестно почему. Такие люди до старости дети, усердные пятиклассники, получающие, несмотря на усилия, не более четырех с минусом.
Он скрывается в кустах подальше от упавшей головы, и я остаюсь один. Так как хотел.
Нас сменят после обеда, время которого условно, как содержание слова “любовь”. Один год в своей жизни я изучал этот термин, изучил, сформулировал правильно и впервые в истории человечества. Если история продолжится с моим участием, то опубликую всю правду. Она лишь один из цветов спектра, всего лишь часть белого цвета. Когда-то полюбить, съесть и трахнуть означало одно и то же. Кажется, мы вернулись к пункту А, от которого человечество поплыло к трубадурам средневековья и политкорректной педерастии двадцатого века. А сперва было, как сейчас собирается. Вот нас полюбят, трахнут и сожрут одновременно во время сопротивления ужасу.
Костя Забейда затих в кустах, и я, забеспокоившись, перешагнул через обочину. Под ногами шуршали серые прошлогодние листья. Костя лежал за упавшим от смерти деревом, и сперва показалось, будто и он неживой. Но он всего лишь спал, положив крупную голову на зеленую кочку. Спал и пускал слюни. Ничего не боялся.
— Костя. — Я потрепал напарника за плечо, и он открыл глаза.
В них очевидно светилось белое безумие неполного пробуждения.
— Нас, Костя, вражеские пластуны в плен возьмут. Или свои расстреляют за предательство на посту.
— Что? Что? — Костя сел и спросил уже осмысленно: — Который час?
— Думаешь, я тебе спать дал? Мы же, брат, на боевом дежурстве.
— Есть хочу.
— Все хотят. Однако терпят. Ротный обещал кормить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Как— то буднично. Так, как надо. Николай Иванович выпивает рюмку, а Света говорит:
— Приезжайте в пять! Жора записан к зубному врачу, а к пяти обещал вернуться.
— Как ты? — спрашивает Корзинин, а я отвечаю:
— А как надо! В пять — значит, в пять.
— И возьмите гитару, мальчики, — просит Света. — Споем и Никиту вспомним.
— У меня нет гитары, — отвечает Николай Иванович Корзинин.
Когда— то у него был профиль Блока, но он Блока пережил почти на восемь лет, и профиль несколько изменился.
— Я привезу, — обещаю вдове. — Заеду домой и положу в багажник.
Заехал и положил, затем долго рулил в пробке на Обводном канале. После искал нужную Советскую улицу за Старо-Невским, странным образом сохранившую название в антисоветскую пору. Сплошь парадоксы времен и их абсурды. ТЮЗ находится на месте Семеновского плаца, где происходили казни, народовольцев там вешали и всяких других. Детский журнал “Костер” расположился на Мытнинской улице рядом с Советскими, там тоже казнили. Гражданская казнь там была над Чернышевским…
На 4— й Советской торможу. Белая дверь в стене. Мне открывают, и я вхожу. Не безудержный, но все же достаток. В зальчике на стене обложка пластинки в цивильной раме. На обложке битлы, какими они были в шестьдесят третьем году, и автографы. Битлов, надо понимать. Напротив них поминальный стол с водкой и закусками. Кое-какой народ бродит, но Жора Гуру задерживается, и никто не смеет. Потому что Жора создает рабочие места. Все тут, в конце-то концов, на него пашут. Только не я и не Коля. Тут же и старый больной библейский Джордж. Он тоже не работает, но уважает. Пока Гуру (или “гуре” правильнее сказать?) рвут зубы, все фланируют возле стола. Дюжины полторы народа. Возле кофеварки вижу газету “Жизнь”. Такая бульварная дурота, но там в начальниках знакомая. Она стала публиковать мои короткие рассказы и на днях напечатала историю про то, как парижская жена из Франции звонила Путину в ФСБ, думая, будто это Федеральная служба банков. И дозвонилась, поговорила… Самое занятное -просвещенные ученые-экономисты, коллеги иностранной жены, читают “желтую” прессу. Я печатал историю в обычной газете типа “Вечерний Петербург”, и никто не среагировал, а тут даже мелкий скандал…
Поминальный народ зашевелился, усаживаясь. Гуру позвонил по сотовому и велел не ждать… Сели и сказали. Вздрогнули. Но только не я. Барабанщик и гитарист. Джазовый дедушка. Не очень знакомые другие люди. Света несет салаты. Вкусно — и снова сказали. Я тоже сказал как представитель одной из сторон. Опять вкусно есть. Затем шумок пролетел — это Гуру с новыми зубами. И началось опять, будто и не начинали… Жора-артист — и причем искренний, только ему уже пятнадцать лет в зале зажигалками светят под балладу, а после концерта под колеса кидаются. И ходоки идут — из Сибири даже, с Алтая, сам видел за кулисами ДК Ленсовета, охрана держала за ноги, и парень вопил в дверь гримерки: “Жора! Я сюда пешком шел из Барнаула! Кассету с песнями держи! Она в куртке! Куртку возьми себе!”, и парень бросает куртку, Жора морщится, парня уволакивают. Жить так, конечно, нельзя. Это на мозги капает. Жить можно, когда станешь Гуру, тогда, как Сталин с трубкой и усами, обутый в мягкие сапоги, играешь сам себя и любишь народ, жалеешь его, поминаешь соратников. Жопа, одним словом…
Все говорят про Никитку, но произносят слова не в потолок, не себе и не вдове, а тов. Сталину говорят, следя за реакцией… И я — не хотел, но как-то само получилось — обращаюсь к Жоре Гуру (гуре?) — вождю…
Затем показ достижений народного хозяйства — студия, матерь мать! в два яруса, положено хвалить, и хвалю, после выходим во дворик, арендованный у власти, отгороженный от ничейной земли бетонными плитами…
— И понимаешь! — говорит вождь. — Труп здесь нашли.
— Как это так? — деланно удивляюсь я, поскольку мне не удивительно: я в больнице видел трупы и несколько раз и себя трупом чувствовал.
— А вот так!
Николай Иванович тем временем уже говорит афоризмами:
— Всегда приятно не прийти туда, где тебя ждут.
Его сопровождают и придерживают. Не все из Жориного бэкграунда знают о великой истории за спиной, однако почетному гостю положен почет. А почетный Корзинин пытается в студии побарабанить. Но нельзя барабанить — все настроено под запись. Тогда человек из бэкграунда просительно просит меня:
— Может быть, в другой раз? — и я облегчаю положение:
— Не давайте, конечно, ведите к столу, естественно, и все успокоится, несомненно, — а Николай Иванович, подчиняясь, передвигает ноги, произнося по слогам:
— Дурак прогонит гостя. Умный попросит взаймы, — а печально вздохнув, добавляет: — Если б не гости, всякий дом стал бы могилой.
За столом снова. Но меньше и пьянее. Музыканты исчезли, и остались наемные служащие, приятели и прихлебаи. И вдова с нами. Плюс пару чьих-то жен. Мы с Корзининым и библейским Джорджем не шибко какие приятели, но и не служащие. Выходит, что прихлебатели. Но я даже и не хлебал.
— Владимир, — это вдова говорит и теребит пуговку на моей рубашке. Поаккуратней бы. Не простая рубашка и не золотая. Забавная история в этой тряпке. Ее подарила мне одна французская принцесса не на горошине, довольно сумасшедшая художница, но милая, как южноамериканская сказка. Родилась принцесса в Аргентине и росла там, а родители принимали гостей — Борхеса там, Кортасара. Это папа у нее принц, а мама из бедного индейского племени. Потом принцесса отправилась в Англию, где познакомилась с Джоном Ленноном и его Йокой. Потом я с ней познакомился, и она подарила мне картину — несла с помощью прохожих подростков на остров Сен-Луи, поднимала в студию, просила подрисовать уголок. Я подрисовал. Затем принцесса подарила мне две рубашки — синюю и белую. Их ей презентовал дедушка Сен-Лоран, подразумевая мужчин у принцессы, но мужчиной странным образом и понарошку оказался я. Иногда надеваю синюю, но редко — все равно никто не поверит про Лорана и Леннона. А белую я переподарил мастеру Жаку. Он в ней, наверное, теперь лежит под “БМВ” и гайки крутит…
— Владимир, — говорит вдова, — принеси гитарку. Споем. Никитку еще раз вспомним.
— Да как-то… — Я кошусь на Гуру, вспоминая пословицу типа поговорки про то, как не стоит ехать в Тулу с самоваром. — Ну да ладно, — соглашаюсь, — мы же по-свойски. Без понтов. Не в телевизоре чай. А просто так можно и попеть.
Но просто так не получается. Я приволакиваю из машины гитару и достаю из чехла. Товарищ Гуру сажает по правую руку во главе угла, то есть стола. Дюжина народу всего осталось, и тринадцатым Николай Иванович сидит, нахохлившись, чуть в сторонке. Тайная явная вечеря. Я что-то такое пою басом и баритоном. В ближнем бою я могу завалить всякого, даже Джона Леннона. Хотя его и без меня завалили. Есть законы восприятия, и я их знаю, но уже не артист, и мне насрать на все… После песни тов. Сталин сокрушенно кивает: да, мол, так вот проходит и наша жизнь. Но руку на гриф кладет ненавязчиво и более мне басить и баритонить не позволяет ни фига. Все-таки Тула и все-таки самовар…
Какая такая заноза у него в сердце? Куда ж еще! Но надо и нас с библейским Джорджем покорить, как татары Ярославль. Жора Гуру только взмахнул рукой — не ногой же! — и худощавый служащий сбегал наверх и вернулся с листками, на которых новые песни. Другой заметил, что падает тень, и направил свет, чтобы вождь не портил глаза. Третий выпорхнул в форточку и тут же впорхнул с бутылкой, которой на лету свернул шею, изготавливаясь…
И запел под гитару (мою) по-домашнему. Как умеет: круто, душевно, страстно, и тихо, и громко, разные новые, похожие на старые, только это не важно, все равно каждый поет одну и ту же песню, главное, чтобы она, первая, одна и та же была хороша, от бога ли, от марксизма-ленинизма — не суть, только вранья нельзя, все равно, коли врешь, народ узнает или почувствует…
Жора Гуру (все-таки датый) мельком бросал взгляды на Джорджа и меня (все-таки трезвый инженер человеческих душ): как, мол, забрало? покорил? Дело было не в нас персонально, а в пружине характера, в необходимости, в постоянной жажде. Я делал вид, что забрало, и почти оставался честен перед самим собой.
Драматическая пауза. Остановка. Стоп-тайм. Зависимые вздыхают растроганно. В повисшей тишине ожидания Жора (вождь, товарищ Сталин, Виннету) проговаривает по-свойски вопрос, на который по известной причине невозможно услышать разных ответов, и звучит он так:
— Такие вот песни. Может быть, хватит?
В атмосфере трогательного взаимолюбия раздается вдруг твердый, но пьяный голос Николая Ивановича:
— Да уж! Надоело на хрен!
— Эх! Ну вот, — вздыхает хозяин, похоже, довольный нетривиальным ответом.
В пространстве поминок происходят некоторые шевеления, и через пару минут под окнами останавливается такси. Николая Ивановича с поклонами и знаками почтения служащие выводят под руки и транспортируют все-таки домой, а не на кладбище.
После песен — истории, бойцы вспоминают минувшие дни, как Саш-Баш стоял, прижавшись лбом к стеклу, и на глазах становился тем, кем стал, как красавец Бутусов навещал с бутылкой портвейного вина, как пьяный Никиток на гастролях в гостинице уронил в баре бандюгановскую бутылку и Жора волочил его по гостиничному коридору, а в спину бандюга палил из нагана и почти попал…
Августовская ночь упала с размаху, и в ней желтые и красные. По дороге в Купчино тоска. Старый библейский безумный Джордж говорит уныло. Старый небиблейский, но безумный я. Еще мы едем куда-то, и я рулю рулем. Старый библейско-небиблейский безумный мир вокруг. Он тоже катит куда-то. Довожу Джорджа до черного пустыря. Друг открывает дверь, выкарабкивается, произносит:
— Ну, ладненько. Ну, пока. Ну, счастливо. Ну, свидимся. Ну, да ладно, — и хромает прочь.
Глава пятая
Сперва утро такое неожиданное, пахнущее ферганской осенью. Такой та мне запомнилась навсегда. Лучше помнить себя в расцвете физических сил, чем в упадке нравственных. По прямым русским улочкам криво брели на рынок узбеки с котомками, одетые в засаленные халаты. А женщины сидели на корточках возле автобусных остановок. На головы они странно напяливали старые мужские пиджаки, рукава которых что-то смутно говорили об ампутациях. На самом же деле пиджак всего лишь имитировал запрещенную советской властью чадру-паранджу, отчасти закрывая лицо, и одновременно мужским фасоном напоминал о власти сильного над слабым. В октябре в Фергане по утрам, так же как и сегодня возле Копорской крепости, пахло ночной прохладой. Этот запах уйдет по мере нарастания солнца.
В полдень собирается попечительский совет решать судьбу Колюни и еще одного из поварского отделения. Того накануне делегировали в соседнее село закупать или реквизировать у населения растительное масло. Масла практически не оказалось, как и населения. Немая Мотья да десяток дедов — они закосили войну, но все равно оказались на ее острие. Не добившись масла, поварской стал добиваться расположения Мотьи. Та ему что-то дала, а что-то и не дала. Сексуальный, одним словом, инцидент с непростыми последствиями в перспективе.
В одиннадцать пролетел “кукурузник”. Сделал круг над крепостью, и из него посыпалось. Будто лепестки “любишь — не любишь”. Я сидел на обочине ближайшего перекрестка с “лимонками” в рюкзаке, лежавшем тут же возле ног. В пыли апреля валялась и винтовка Мосина, берданка. Ее хозяин страдал желудком в соседних кустах — сквозь прутья белела часть человечьего тела. Константин Забейда. Его звали так. Странное имя. Хотя чего уж тут странного? Все странно, и все обычно. Подольше б он просидел в кустах. Не хочется говорить. Не о чем говорить… Один из лепестков винтом спланировал на рюкзак, и я взял его. На гладкой прямоугольной поверхности оказались напечатанными слова агитации и пропаганды:
«МУЖЕСТВЕННЫЙ ЗАЩИТНИК СЕВЕРНОЙ ТВЕРДЫНИ!
Нет такой нечеловеческой силы, которая смогла бы. Сдавайся, мил человек, и тебе будут созданы самые настоящие скотские условия. Как необходимому зверю тебе будет предоставлен на ночь теплый хлев и двухразовая еда. По твоим церковным праздникам в красных уголках ты займешься художественной самодеятельностью, а раз в месяц за стахановский труд тебя в виде вознаграждения ждет обряд спаривания, без последующего тебя пожирания.
Перестань даже думать, и руки вверх. Тех, кто попробует и попытается, ждет самое из самого. Из черепов будут сделаны пиршественные чаши.
Твоя Добрая Завоеватель».
А “кукурузник” еще кружил. Я машинально поднял голову. В тот же миг из самолетика посыпались. Похожие на арбузы, но не бомбы. Основной груз упал за стены крепости, но кое-что долетело и до нас с Забейдой. Бомба-арбуз как раз и рухнула в кустарник, где Забейда приземлился. Сперва короткий тупой звук, словно ткнули в поддых. Затем секунды громкой тишины. После них вопль моего напарника. Тот ломанулся к дороге, подхватив штаны. Затем стоял, вздрагивая, надо мной, вскрикивал, роняя слюну:
— Посмотри туда! Там! Упала с неба голова! Глаза сожрали вместе с носом! Это они так нас собрались!
Я же не предполагал отвечать, поскольку не знал что. Странно зажужжал под еще моей черепушкой парадокс: “Вот мы сидим тут на солнышке все утро, убиваем время. Странное словосочетание, экзистенциальное, имеется и в других языках. Kill the time, говорят американцы. На самом деле оно убивает нас, а мы в отместку лишь декларируем возможность убить время сами”.
— Твоя Добрая Завоеватель, — сказал я.
— Что ты имеешь в виду? — вскрикнул Забейда.
— Да так. Просто подпись.
Толку от нашего караула нет. Это лишь способ занять солдат, чтобы не разлагались. Говорят, роты Иванова и Петрова на северных подступах вырыли окопы пятиметровой глубины, и теперь их расширяют, превращая в противотанковые рвы. Только справедлив вопрос: будут ли танки? Прошел слух, будто в этой войне побеждает ужас. Зародившийся где-то на юге, он распространился со скоростью чумы и не имеет вменяемого маршрута или фронта. Сперва был ужас, а уже после к нему, мутируя, примкнули люди. Прильнули мужчины. Все произошло быстро и смутно. НАТО вроде бы пресекло поползновения, и ужас устремился к тем, кто слабее на передок. Это мы слабее. В обе Отечественные, в Империалистическую, в Батыево нашествие…
— Я не знаю, — говорит Забейда, — даже и не знаю что. Что делать-то? Меня просто охватывает ужас!
— Это, Костя, такая война, — отвечаю, а он:
— Что значит такая! — возвышает голос. — Какая такая война? — спрашивает, а я ему:
— Отвали, Костя, — говорю. — Сходи лучше посиди в кустах напоследок. Из наших голов чаши сделают, оправят в золото или серебро, вставят в глаза рубины, а в ноздри сапфиры. Время отполирует следы от наших извилин…
— Нет там внутри никаких следов.
— Откуда тебе известно?
— Я два курса медицинского одолел.
— А потом что?
— А потом то.
— Понятно. Тем не менее время отполирует наши головы, и будем мы лежать за витриной будущего Эрмитажа.
— Не будет больше никакого Эрмитажа, — говорит напарник и решительно поднимается.
У него белое мучное лицо почти без бровей. Черты лица мелкие, неагрессивные. Он рыхловат и вызывает симпатию неизвестно почему. Такие люди до старости дети, усердные пятиклассники, получающие, несмотря на усилия, не более четырех с минусом.
Он скрывается в кустах подальше от упавшей головы, и я остаюсь один. Так как хотел.
Нас сменят после обеда, время которого условно, как содержание слова “любовь”. Один год в своей жизни я изучал этот термин, изучил, сформулировал правильно и впервые в истории человечества. Если история продолжится с моим участием, то опубликую всю правду. Она лишь один из цветов спектра, всего лишь часть белого цвета. Когда-то полюбить, съесть и трахнуть означало одно и то же. Кажется, мы вернулись к пункту А, от которого человечество поплыло к трубадурам средневековья и политкорректной педерастии двадцатого века. А сперва было, как сейчас собирается. Вот нас полюбят, трахнут и сожрут одновременно во время сопротивления ужасу.
Костя Забейда затих в кустах, и я, забеспокоившись, перешагнул через обочину. Под ногами шуршали серые прошлогодние листья. Костя лежал за упавшим от смерти деревом, и сперва показалось, будто и он неживой. Но он всего лишь спал, положив крупную голову на зеленую кочку. Спал и пускал слюни. Ничего не боялся.
— Костя. — Я потрепал напарника за плечо, и он открыл глаза.
В них очевидно светилось белое безумие неполного пробуждения.
— Нас, Костя, вражеские пластуны в плен возьмут. Или свои расстреляют за предательство на посту.
— Что? Что? — Костя сел и спросил уже осмысленно: — Который час?
— Думаешь, я тебе спать дал? Мы же, брат, на боевом дежурстве.
— Есть хочу.
— Все хотят. Однако терпят. Ротный обещал кормить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17