Покуда ждем самолет! — прокричал Паша приказ, и мы ретировались, залегли вокруг бетонного укрытия, стали целиться из винтовок, понимая бесполезность, но и успокаиваясь от понятности дела.
Это не походило ни на что и на все сразу. В нем содержался полноценный смысл, еще не облеченный в слова. Первичный слой ума не боялся, испытывая лишь любопытство, какое охватывает во время встречи с человеком, которого не видел полжизни. Уже в процессе контакта начинаешь вспоминать все плюсы и все минусы, счастье и трагедию прошлого общения. Нет… Все, естественно, не так. Слова не точны. Они лишь приблизительные фигуры. Они даже в большей степени фигуры умолчания, когда произнесены… Именно так должен обрываться выдох, продолжаясь промежуточной маргинальной смертью. Но если для нас выдох, то для ужаса вдох.
Это двигалось! Совсем по чуть-чуть, но все-таки. Треугольник стал огромным, заслонив половину неба, делая его не имеющим смысла. Треугольник шел, как смерч, только не вращаясь, прямолинейно, распаляясь, влажнея. Черные нити вились вокруг розовых складок солнца. И тут ужас остановился. Сотни метров разделяли нас. Между выдохом и вдохом образовалась пауза. Если мы стремились выдохнуть, то оно явно хотело вдохнуть. Мы могли со взаимной пользой обменять плюс на минус и разойтись до следующей встречи.
Неожиданные свежие токи прокатились по телу. Это можно было сравнить с немотивированным юношеским возбуждением, со спонтанной эрекцией без объекта. И еще немного нервно. Приятная дрожь по телу. Время томило. Оно снова появилось между нами, становясь препятствием. Женя кричал из воронки, чтобы мы не беспокоились. Он поползет вперед, как Александр Матросов, и закроет грудью. Взорвет, одним словом, заминированной грудью. Время — тик, и время — так. Что Паша видел такого сквозь бинокль, чего нам не различить? Он, она, оно представляло из себя осмысленную плоть, шевелило складками-губами и сказало б свою правду, если б знало по-русски.
— Паша, — спрашиваю я неожиданно хриплым шепотом, — ты можешь прочесть по губам, что оно-она хочет?
Паша продолжал смотреть в окуляры, но я увидел, как он саркастически улыбнулся.
— Да, — ответил командир, словно отрезал кусок луковицы.
— Чего же хочет оно-она?
— Того же, что и мы.
Мы хотели. Кто больше, кто меньше. Время — тик, время — так. Препятствие времени, превратившегося в пространство.
И тогда за спиной скрежет. И мы как матросы. Почему-то в башке так щелкнуло — как матросы. Хотя моря здесь нет. Только влажные губы и солнце впереди, но они не море, хотя, возможно, и — да. Мы занимаем круговую оборону, готовые к решительной схватке. Здесь уже нет командиров, комиссаров, солдат. Здесь уже нет ничего, что могло бы размежевать. Только это не то. Не ужас со спины. Не он, она, оно. Это веселая картинка, полная замысловатого абсурда, выдвигается из-за рощицы, закрывающей шоссе на повороте.
Юнга Иоанн-Трезор Бесов, героический и двужильный малец. Он тащил на веревке самолет, из кабины которого торчала сигара Колюни. Сперва серебряный дым, затем сигара, после нее простонародный бесформенный нос под шлемом Экзюпери.
Главное — проблема, как погрузить Женю. Мы с Серегой с превеликим трудом уложили авангардиста на носилки и потащили к самолету. Колени подгибались, и руки готовы были выскочить из плечевых суставов. И тут затрещал брезент, и заминированный сквозь лопнувшую ткань, как коровья лепешка, вывалился на шоссе. Мы с Серегой замерли, ожидая неминуемого взрыва. Но он не случился. Несколько мгновений Женя полежал с закрытыми глазами, затем поднял веки, огляделся, понял, что не в раю, и проворчал:
— Мамочка, мамулька, матерая мать и матрица.
Колюня прислал Бесова, и проблема решилась легко. Малец, становившийся все более востребованным в эти последние минуты войны и романа, легко, словно коромысло, уложил Злягина на юношеские плечи и единым махом доставил тело к самолету.
Тут уж и мы навалились. Женя оказался в кабине, и, судя по реплике: “Маму мацать мало, мать”, ему там понравилось.
Теперь о самолете. Он оказался серебрист и красив, как красив всякий предмет, выдержанный в правильных пропорциях. Упругое тело заканчивалось полусферой с винтом. Аккуратные крылышки говорили о подвижной верткости. Самолет возник, как долгожданный и искомый элемент. Поэтому все стало происходить стремительно. Да и ужас не давал повода к успокоению. С появлением самолета треугольник стал вибрировать и наступать нетерпеливыми толчками. Расстояние между нашим выдохом и его вдохом быстро сокращалось, и следовало спешить. Легкий, словно юноша, летательный аппарат имел всего четыре посадочных места, и Паша только покачал головой, позвал нас с Серегой и сказал хрустящим от радостного волнения голосом:
— Такая, однако, незадача. Вы остаетесь. Если перегрузить тело “Яка”, то можем не долететь. Пародия никому не нужна.
— И? Что и… И что потом? — Комедиограф побледнел. Он приложил ладонь к виску, отдавая честь, которую не просили. Пилотка упала на асфальт, и теперь волосы стояли дыбом и шевелились под наклоном.
— Вы остаетесь за всех. — Паша не верил в приказ, но должен же был что-то говорить.
— Да, мой командир, — сказал я.
— Тогда станем прощаться. — Мы обнялись. От командира пахло одновременно походным костром и одеколоном “Рожер и Галле”. Затем Паша обнялся с Серегой. После Серега потянулся и ко мне.
— Мы же с тобой остаемся, — объяснил я, и комедиограф опустил руки.
Все происходило нелепо и разумно, логично и бессмысленно, на выдохе, когда пустота приближается вплотную, и на вдохе, когда от лишнего кислорода закипает голова.
Хлопотали, словно собирались на дачу. Колюня погнал юнгу за коробкой сигар, а Сека достал обломок расчески, снял комиссарскую фуражку и начал нервно причесывать пыльные кудри. Только и у него волосы дыбились. Командир и Колюня напоследок осмотрели “Яка”, пытаясь хотя бы на глазок обнаружить неисправности. Злягин из кабины рычал невнятно, но его не слушали.
— По коням! — скомандовал Паша, и сцена прощания продолжилась.
Жали руки и производили бессмысленные звуки. Бодро скалились. Никто ничего не понимал, но знал. Глаза блестели, и в зрачках отражалась наступавшая влага розовых, нитяных складок. И тут жалобный звук не в тональности момента. Это юнга Бесов, которого тоже не брали, потерянно всхлипывал в сторонке. Тогда Колюня, уже полезший за штурвал “Яка”, спрыгнул на землю и поманил Иоанна. Тот в два прыжка приблизился, опустился на четвереньки, стал ласково тереться головой о мятые штаны шоферюги.
— Ладно, малец, ладно. Поднимись. — Колюня растрогался. Он старался смотреть сурово, а голосу придал металлический оттенок: — Я тебя отпускаю. Иди, иди. Беги к своим.
Трезор— Иоанн Бесов, юнга, малец, чертенок с рожками, приданный нам судьбой, нашедший в шарахнутом Колюне Морокканове батяню, не уходил. Тогда шоферюга одним движением вытянул из штанов ремень с моряцкой бляхой и с размаху ударил Ваню по спине. Чертенок взвыл, отпрянул, посмотрел, подержал взгляд недолго, затем, перепрыгнув через обочину дороги, резво поскакал по траве в сторону рощи. Прыжок, другой. Скрылся навсегда.
— Ну вот. — Колюня вздохнул и, отмахнувшись от лишних мыслей, полез в кабину.
Двигатель врубился с пол-оборота. Винт завращался с такой скоростью, что стал невидимым. Сигарообразный аппарат зашевелился. В окошке кабины виднелся профиль Колюни с “гаваной” в зубах. Упругое тело “Яка” покатилось по асфальту шоссе, быстро набирая скорость. Было видно, что это движение в охотку и застоявшейся машине, и людям, забравшимся внутрь. Еще мгновение, и самолет оторвется от земли. Еще чуток, и всему все. Что-то надо было сделать или подумать, но я лишь закричал про себя: “Хотя ты и полный урод, Колюня, и дундук! Хотя ты пьянь несусветная и деградант! Но даже черт! Даже черт… Черт возьми! И поэтому я бы не стал в тебя стрелять на расстреле! Я бы не стал целиться тебе в лоб, в сердце, в горло и живот! Я бы стал целиться в небо! В какой-нибудь листочек! Мимо стал бы целиться и стрелять! Только это б не спасло, поскольку не я один! В этом вся закавыка! Не я один, и не ты один! Не мы одни, и они не одни! Нет одиночества ни в жизни, ни в смерти! Да и смерти нет — есть только перемена состояний и принятых смыслов!” Я кричал про себя, срывая связки, а “Як” подпрыгнул раз, другой и взмыл. Так солдат в увольнительной после деревенских танцев весело летит за белым девичьим платьем, призывно мелькнувшим в темноте. Только тут не деревня и не танцы. Впереди все так же тек вселенский лобок. Он, ужас, надвигался ритмичными и нетерпеливыми движениями. Она в нем из розового превращалась в возбужденный красный, готовая заговорить смертельные слова любви. Она и говорила, но в иных герцах, непонятных барабанным перепонкам. Остальной мир перестал дышать и замер, как замирает подросток, случайно набредший в лесу на спаренные тела.
Самолетик казался безмерно малым объектом, но все равно желанным. Если армии Уродова были просто размазаны волосяной мухобойкой пространства, то летательный аппарат она-ужас принимали, словно ребенок сладкую пилюлю. Серебряная стрелка “Яка” хорошо прочиталась на розовом фоне и юркнула в возбужденное солнце. Она-ужас содрогнулась в сладострастном спазме. Стала нежно тускнеть и меркнуть. Но не гибнуть, а просто успокаиваться.
Время пресеклось на протяжную и сложную долю, после которой пространство снова стало его щедро выделять. Вернулась возможность шевелиться и думать, а не только смотреть, будто фотоаппарат.
Серега рядом тревожно прошуршал:
— Это какой-то, извиняюсь за выражение, п…ец.
Волосы на его непокрытой голове стояли дыбом. Серега оказался недалек от истины. Она-ужас почти вплотную подошла к нам, и я ее узнал. Нам оставалось только сдаваться, и, подняв руки, мы пошли навстречу. Серега шел чуть впереди. Он споткнулся о кочку, обернулся, и я увидел его лицо. Улыбка озаряла, освещала, иллюминировала, делала лицо ясным, красным и красивым. Он поднимал руки все выше и выше. А над ними, почти касаясь вытянутых пальцев, парил золотой ангел. Он парил над Серегой, но отчасти и надо мной. И тогда все встало на свои места. Ангел оказался настоящим ужасом, а впереди черно-розовой стеной надвигался всего лишь страх. Расхотелось сдаваться. Я опустил руки, расстегнул на джинсах ширинку и пошел навстречу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Это не походило ни на что и на все сразу. В нем содержался полноценный смысл, еще не облеченный в слова. Первичный слой ума не боялся, испытывая лишь любопытство, какое охватывает во время встречи с человеком, которого не видел полжизни. Уже в процессе контакта начинаешь вспоминать все плюсы и все минусы, счастье и трагедию прошлого общения. Нет… Все, естественно, не так. Слова не точны. Они лишь приблизительные фигуры. Они даже в большей степени фигуры умолчания, когда произнесены… Именно так должен обрываться выдох, продолжаясь промежуточной маргинальной смертью. Но если для нас выдох, то для ужаса вдох.
Это двигалось! Совсем по чуть-чуть, но все-таки. Треугольник стал огромным, заслонив половину неба, делая его не имеющим смысла. Треугольник шел, как смерч, только не вращаясь, прямолинейно, распаляясь, влажнея. Черные нити вились вокруг розовых складок солнца. И тут ужас остановился. Сотни метров разделяли нас. Между выдохом и вдохом образовалась пауза. Если мы стремились выдохнуть, то оно явно хотело вдохнуть. Мы могли со взаимной пользой обменять плюс на минус и разойтись до следующей встречи.
Неожиданные свежие токи прокатились по телу. Это можно было сравнить с немотивированным юношеским возбуждением, со спонтанной эрекцией без объекта. И еще немного нервно. Приятная дрожь по телу. Время томило. Оно снова появилось между нами, становясь препятствием. Женя кричал из воронки, чтобы мы не беспокоились. Он поползет вперед, как Александр Матросов, и закроет грудью. Взорвет, одним словом, заминированной грудью. Время — тик, и время — так. Что Паша видел такого сквозь бинокль, чего нам не различить? Он, она, оно представляло из себя осмысленную плоть, шевелило складками-губами и сказало б свою правду, если б знало по-русски.
— Паша, — спрашиваю я неожиданно хриплым шепотом, — ты можешь прочесть по губам, что оно-она хочет?
Паша продолжал смотреть в окуляры, но я увидел, как он саркастически улыбнулся.
— Да, — ответил командир, словно отрезал кусок луковицы.
— Чего же хочет оно-она?
— Того же, что и мы.
Мы хотели. Кто больше, кто меньше. Время — тик, время — так. Препятствие времени, превратившегося в пространство.
И тогда за спиной скрежет. И мы как матросы. Почему-то в башке так щелкнуло — как матросы. Хотя моря здесь нет. Только влажные губы и солнце впереди, но они не море, хотя, возможно, и — да. Мы занимаем круговую оборону, готовые к решительной схватке. Здесь уже нет командиров, комиссаров, солдат. Здесь уже нет ничего, что могло бы размежевать. Только это не то. Не ужас со спины. Не он, она, оно. Это веселая картинка, полная замысловатого абсурда, выдвигается из-за рощицы, закрывающей шоссе на повороте.
Юнга Иоанн-Трезор Бесов, героический и двужильный малец. Он тащил на веревке самолет, из кабины которого торчала сигара Колюни. Сперва серебряный дым, затем сигара, после нее простонародный бесформенный нос под шлемом Экзюпери.
Главное — проблема, как погрузить Женю. Мы с Серегой с превеликим трудом уложили авангардиста на носилки и потащили к самолету. Колени подгибались, и руки готовы были выскочить из плечевых суставов. И тут затрещал брезент, и заминированный сквозь лопнувшую ткань, как коровья лепешка, вывалился на шоссе. Мы с Серегой замерли, ожидая неминуемого взрыва. Но он не случился. Несколько мгновений Женя полежал с закрытыми глазами, затем поднял веки, огляделся, понял, что не в раю, и проворчал:
— Мамочка, мамулька, матерая мать и матрица.
Колюня прислал Бесова, и проблема решилась легко. Малец, становившийся все более востребованным в эти последние минуты войны и романа, легко, словно коромысло, уложил Злягина на юношеские плечи и единым махом доставил тело к самолету.
Тут уж и мы навалились. Женя оказался в кабине, и, судя по реплике: “Маму мацать мало, мать”, ему там понравилось.
Теперь о самолете. Он оказался серебрист и красив, как красив всякий предмет, выдержанный в правильных пропорциях. Упругое тело заканчивалось полусферой с винтом. Аккуратные крылышки говорили о подвижной верткости. Самолет возник, как долгожданный и искомый элемент. Поэтому все стало происходить стремительно. Да и ужас не давал повода к успокоению. С появлением самолета треугольник стал вибрировать и наступать нетерпеливыми толчками. Расстояние между нашим выдохом и его вдохом быстро сокращалось, и следовало спешить. Легкий, словно юноша, летательный аппарат имел всего четыре посадочных места, и Паша только покачал головой, позвал нас с Серегой и сказал хрустящим от радостного волнения голосом:
— Такая, однако, незадача. Вы остаетесь. Если перегрузить тело “Яка”, то можем не долететь. Пародия никому не нужна.
— И? Что и… И что потом? — Комедиограф побледнел. Он приложил ладонь к виску, отдавая честь, которую не просили. Пилотка упала на асфальт, и теперь волосы стояли дыбом и шевелились под наклоном.
— Вы остаетесь за всех. — Паша не верил в приказ, но должен же был что-то говорить.
— Да, мой командир, — сказал я.
— Тогда станем прощаться. — Мы обнялись. От командира пахло одновременно походным костром и одеколоном “Рожер и Галле”. Затем Паша обнялся с Серегой. После Серега потянулся и ко мне.
— Мы же с тобой остаемся, — объяснил я, и комедиограф опустил руки.
Все происходило нелепо и разумно, логично и бессмысленно, на выдохе, когда пустота приближается вплотную, и на вдохе, когда от лишнего кислорода закипает голова.
Хлопотали, словно собирались на дачу. Колюня погнал юнгу за коробкой сигар, а Сека достал обломок расчески, снял комиссарскую фуражку и начал нервно причесывать пыльные кудри. Только и у него волосы дыбились. Командир и Колюня напоследок осмотрели “Яка”, пытаясь хотя бы на глазок обнаружить неисправности. Злягин из кабины рычал невнятно, но его не слушали.
— По коням! — скомандовал Паша, и сцена прощания продолжилась.
Жали руки и производили бессмысленные звуки. Бодро скалились. Никто ничего не понимал, но знал. Глаза блестели, и в зрачках отражалась наступавшая влага розовых, нитяных складок. И тут жалобный звук не в тональности момента. Это юнга Бесов, которого тоже не брали, потерянно всхлипывал в сторонке. Тогда Колюня, уже полезший за штурвал “Яка”, спрыгнул на землю и поманил Иоанна. Тот в два прыжка приблизился, опустился на четвереньки, стал ласково тереться головой о мятые штаны шоферюги.
— Ладно, малец, ладно. Поднимись. — Колюня растрогался. Он старался смотреть сурово, а голосу придал металлический оттенок: — Я тебя отпускаю. Иди, иди. Беги к своим.
Трезор— Иоанн Бесов, юнга, малец, чертенок с рожками, приданный нам судьбой, нашедший в шарахнутом Колюне Морокканове батяню, не уходил. Тогда шоферюга одним движением вытянул из штанов ремень с моряцкой бляхой и с размаху ударил Ваню по спине. Чертенок взвыл, отпрянул, посмотрел, подержал взгляд недолго, затем, перепрыгнув через обочину дороги, резво поскакал по траве в сторону рощи. Прыжок, другой. Скрылся навсегда.
— Ну вот. — Колюня вздохнул и, отмахнувшись от лишних мыслей, полез в кабину.
Двигатель врубился с пол-оборота. Винт завращался с такой скоростью, что стал невидимым. Сигарообразный аппарат зашевелился. В окошке кабины виднелся профиль Колюни с “гаваной” в зубах. Упругое тело “Яка” покатилось по асфальту шоссе, быстро набирая скорость. Было видно, что это движение в охотку и застоявшейся машине, и людям, забравшимся внутрь. Еще мгновение, и самолет оторвется от земли. Еще чуток, и всему все. Что-то надо было сделать или подумать, но я лишь закричал про себя: “Хотя ты и полный урод, Колюня, и дундук! Хотя ты пьянь несусветная и деградант! Но даже черт! Даже черт… Черт возьми! И поэтому я бы не стал в тебя стрелять на расстреле! Я бы не стал целиться тебе в лоб, в сердце, в горло и живот! Я бы стал целиться в небо! В какой-нибудь листочек! Мимо стал бы целиться и стрелять! Только это б не спасло, поскольку не я один! В этом вся закавыка! Не я один, и не ты один! Не мы одни, и они не одни! Нет одиночества ни в жизни, ни в смерти! Да и смерти нет — есть только перемена состояний и принятых смыслов!” Я кричал про себя, срывая связки, а “Як” подпрыгнул раз, другой и взмыл. Так солдат в увольнительной после деревенских танцев весело летит за белым девичьим платьем, призывно мелькнувшим в темноте. Только тут не деревня и не танцы. Впереди все так же тек вселенский лобок. Он, ужас, надвигался ритмичными и нетерпеливыми движениями. Она в нем из розового превращалась в возбужденный красный, готовая заговорить смертельные слова любви. Она и говорила, но в иных герцах, непонятных барабанным перепонкам. Остальной мир перестал дышать и замер, как замирает подросток, случайно набредший в лесу на спаренные тела.
Самолетик казался безмерно малым объектом, но все равно желанным. Если армии Уродова были просто размазаны волосяной мухобойкой пространства, то летательный аппарат она-ужас принимали, словно ребенок сладкую пилюлю. Серебряная стрелка “Яка” хорошо прочиталась на розовом фоне и юркнула в возбужденное солнце. Она-ужас содрогнулась в сладострастном спазме. Стала нежно тускнеть и меркнуть. Но не гибнуть, а просто успокаиваться.
Время пресеклось на протяжную и сложную долю, после которой пространство снова стало его щедро выделять. Вернулась возможность шевелиться и думать, а не только смотреть, будто фотоаппарат.
Серега рядом тревожно прошуршал:
— Это какой-то, извиняюсь за выражение, п…ец.
Волосы на его непокрытой голове стояли дыбом. Серега оказался недалек от истины. Она-ужас почти вплотную подошла к нам, и я ее узнал. Нам оставалось только сдаваться, и, подняв руки, мы пошли навстречу. Серега шел чуть впереди. Он споткнулся о кочку, обернулся, и я увидел его лицо. Улыбка озаряла, освещала, иллюминировала, делала лицо ясным, красным и красивым. Он поднимал руки все выше и выше. А над ними, почти касаясь вытянутых пальцев, парил золотой ангел. Он парил над Серегой, но отчасти и надо мной. И тогда все встало на свои места. Ангел оказался настоящим ужасом, а впереди черно-розовой стеной надвигался всего лишь страх. Расхотелось сдаваться. Я опустил руки, расстегнул на джинсах ширинку и пошел навстречу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17